Молодая женщина поняла, что камеристка хочет на что-то обратить ее внимание, и прислушалась.
   В ворота сада стучались.
   — Это кавалер! — воскликнула Луиза.
   — Скорей, скорей, сударыня, ложитесь в постель в пеньюаре, — сказала Нина, — остальное я беру на себя.
   — Микеле! Нанно! — прошептала молодая женщина, жестом прося их позаботиться о раненом.
   Их ответные жесты успокоили ее, насколько это вообще было возможно. Потом словно во сне, пошатываясь, задыхаясь, наталкиваясь на стены, шепча какие-то бессмысленные слова, она добралась до своей комнаты, успела только бросить на стул чулки и туфли, растянуться в постели и, с бьющимся сердцем, затаив дыхание, закрыть глаза и притвориться спящей.
   Пять минут спустя кавалер Сан Феличе, которому Нина объяснила, что ворота сада оказались запертыми по ее недосмотру, на цыпочках, улыбаясь, вошел с подсвечником в руке в спальню жены.
   Он минуту постоял возле кровати, полюбовался Луизой, освещенной розовой восковой свечой, которую он держал в руке, потом медленно склонился и поцеловал ее в лоб, прошептав:
   — Спи, ангел чистоты, да хранит тебя Бог! И да избавит тебя Небо от всякого соприкосновения с силами зла, с которыми я только что расстался!
   Потом, оберегая покой, принятый им за сон, он на цыпочках вышел из спальни, осторожно затворил за собою дверь и направился на свою половину.
   Но едва только в комнате Луизы погас последний отблеск свечи, как молодая женщина приподнялась на локте и, широко раскрыв глаза, внимательно прислушалась.
   Все снова погрузилось в безмолвие и тьму.
   Тогда она не спеша откинула шелковое одеяло, лежавшее на постели, спустила босую ногу на керамический пол, встала, держась за изголовье кровати, опять прислушалась и, убедившись, что все тихо, пошла к двери, противоположной той, через которую вошел и вышел ее муж, направилась в коридор, отворила дверь, ведущую к герцогине, и, легкая и безмолвная как тень, оказалась на пороге комнаты, где лежал больной.
   Он по-прежнему был без сознания; Микеле толок травы в бронзовой ступке, а Нанно выжимала из них сок на раны больного.

XIII. КАВАЛЕР САН ФЕЛИЧЕ

   Мы, кажется, уже говорили в одной из предшествующих глав (быть может, в первой), что кавалер Сан Феличе был ученый.
   Но хотя ученые, как и стерновские путешественники, могут разделяться и даже подразделяться на множество категорий, следует различать два основных их разряда: ученые скучные и ученые занимательные.
   Первый разряд — самый многочисленный и считается самым знающим.
   За свою жизнь нам довелось встретиться и с несколькими учеными занимательными; собратья обычно отмежевывались от них как от людей, наносящих ущерб делу тем, что примешивают к науке остроумие или воображение.
   Хотя это и может повредить кавалеру Сан Феличе в глазах читателей, мы все же вынуждены признать, что он принадлежал ко второй разновидности, то есть к разряду ученых занимательных.
   Мы говорили также, но давно, а потому читатели могли и забыть это, что кавалеру Сан Феличе было лет пятьдесят с небольшим, одевался он очень просто, но в то же время изысканно и что, не приобретя в своих занятиях, продолжавшихся всю жизнь, никакой определенной специальности, он был скорее человеком знающим, чем ученым.
   Будучи аристократом, постоянно живя при дворе или среди вельмож, отдав в молодости много времени путешествиям, особенно по Франции, он отличался тем чарующим обхождением и той любезной непринужденностью, какие свойственны были людям типа Бюффона, Гельвеция и Гольбаха, причем он не только разделял общественные взгляды этих людей, но воспринял их созерцательность и их философское почти что безверие.
   И действительно, изучив, подобно Галилею и Сваммердаму, бесконечно большие и бесконечно малые, спустившись с миров, вращающихся в эфире, к инфузориям, плавающим в капле воды, поняв, что звезда и атом занимают в сознании Бога одинаковое место и пользуются той же беспредельной любовью, какою Создатель окружает все свои творения, кавалер почувствовал, что душа его, как искорка, вылетевшая из божественного очага, загорелась любовью ко всему сущему. Но малые создания возбуждали в нем больше любопытства и нежности, чем величественные, и мы решаемся почти что утверждать, что превращения личинки в куколку и куколки в скарабея, наблюдаемые в микроскоп, казались ему не менее захватывающими, чем медленное вращение гигантского Сатурна, объем которого в девятьсот раз больше объема Земли, причем один оборот его вокруг Солнца, вместе с громоздким оснащением в виде семи лун и еще не разгаданным украшением в виде кольца, длится около тридцати лет.
   Ученые занятия несколько отдалили его от действительной жизни и погрузили в жизнь созерцательную. Поэтому, когда из окна своего дома, унаследованного от отца и деда, в жаркие ночи неаполитанского лета он наблюдал, как под веслом рыбака или в дорожке, бегущей за лодкой, зажигается голубоватый огонек, словно отсвет Венеры; когда целый час, а то и всю ночь он, опершись на подоконник, любовался заливом, блистающим огнями; когда он смотрел, как при южном ветре от волны к волне протягиваются огненные гирлянды, скрывающиеся от его взора за Капри, но несомненно доходящие до самых берегов Африки, — люди удивлялись: «Чем занимается там мечтатель Сан Феличе?» А Сан Феличе просто переносился из мира вещественного в мир невидимый, от жизни шумной — к жизни безмолвной. Он понимал, что огромный огненный змий, обвивающий земной шар, не что иное, как совокупность микроскопических существ, и воображение его в ужасе отступало перед страшным богатством природы, громоздящей под нашим миром, над нашим миром, вокруг нашего мира иные миры, о которых мы и не подозреваем и посредством которых высшая бесконечность, ускользающая от нашего взора в потоках света, беспрерывно сливается с бесконечностью низшей, уходящей в бездны и теряющейся во мраке.
   Мечтатель Сан Феличе за этой двойственной бесконечностью созерцал и самого Бога — не так, как созерцал его пророк Иезекииль в грозе и буре; не так, как узрел его Моисей в неопалимой купине, нет, — Бог открывался ему осиянный величавым покоем извечной любви, подобной гигантской лестнице Иакова, по ступеням которой восходит и нисходит все сотворенное.
   Теперь, пожалуй, можно было бы предположить, что эта бесконечная любовь, равномерно отданная всей природе, несколько ослабляет иные чувства, которые имел в виду римский поэт, сказав: «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо». Нет, у кавалера Сан Феличе особенно ясно сказывалось то различие между душою и сердцем, которое позволяет наместнику Творца быть как Бог — спокойным и ясным, когда душа его поглощена созерцанием; то как человек — радостным или удрученным, когда он чувствует сердцем.
   Но из всех чувств, возвышающих жителя нашей планеты над окружающими его животными, самые искренние и самые преданные кавалер посвятил дружбе, и надобно подчеркнуть, что именно дружба оказала глубокое, исключительное влияние на его жизнь.
   Кавалер Сан Феличе, воспитанный в дворянском коллеже, основанном Карлом III, учился там одновременно с человеком, приключения, изящество и блистательная карьера которого наделали много шуму в неаполитанском обществе на исходе минувшего века; то был князь Джузеппе Караманико.
   Если бы этот человек был всего лишь князем, Сан Феличе, вероятно, питал бы к нему обычное уважение или ревнивую зависть, какие дети всегда питают к товарищам, пользующимся снисходительностью преподавателей только из-за своего титула; но Джузеппе Караманико был сам по себе прелестным ребенком, добрым и простосердечным, как со временем стал обаятельным человеком, благородным и преданным.
   Между князем Караманико и кавалером Сан Феличе произошло, однако, то, что неизбежно случается с друзьями: один из них оказался Орестом, другой — Пиладом; Сан Феличе досталась роль менее блистательная в глазах света, зато самая похвальная в глазах Господних: он стал Пиладом.
   Легко понять, как будущий ученый, с его выдающимся умом и склонностью к наукам, выделялся среди своих школьных соперников и, наоборот, каким плохим учеником, по своей аристократической беззаботности, был будущий неаполитанский министр, будущий посол в Лондоне, будущий вице-король Палермо.
   Так вот, благодаря трудолюбивому Пиладу, который учился за двоих, ленивому Оресту всегда удавалось оставаться в первом ряду; он получал столько же наград и похвальных листов, столько же поощрений, как и Сан Феличе, а в глазах преподавателей, не знавших или не желавших знать секрет его успехов, имел даже больше заслуг. Он сохранял это превосходство как бы благодаря своему происхождению и словно ничуть не заботясь о нем.
   Но сам Орест знал тайну этой преданности и, отдадим ему справедливость, ценил ее по достоинству, как станет ясно из дальнейшего нашего рассказа, когда она подвергнется испытанию.
   Когда молодые люди вышли из коллежа, каждый вступил на тот путь, на который его влекло или призвание, или общественное положение: Караманико избрал военную карьеру, Сан Феличе — науку.
   Караманико поступил капитаном в полк Липариотов, названием своим обязанный Липарским островам, откуда происходили почти все его солдаты; полк был сформирован самим королем; командовал им тоже король, имевший звание полковника, и служить там считалось высшей честью, на какую только мог рассчитывать знатный неаполитанец.
   Сан Феличе стал путешествовать, объездил Францию, Германию, Англию; он пять лет не был в Италии, а когда вернулся в Неаполь, Караманико стал уже первым министром и возлюбленным королевы.
   Придя к власти, Караманико прежде всего позаботился о том, чтобы создать своему любезному Сан Феличе независимое положение; в его отсутствие он сделал его рыцарем Мальтийского ордена, освобожденным от обета; впрочем, на эту милость имел право всякий, кто мог доказать, что достоин ее. Кроме того, Караманико исхлопотал для него аббатство, приносящее две тысячи дукатов дохода. Эта рента, вместе с тысячей дукатов, которую приносило ему родовое достояние, превращала кавалера Сан Феличе, чьи вкусы, как у настоящего ученого, были весьма неприхотливы, в человека, не имеющего причин завидовать даже самому богатому жителю Неаполя.
   Молодые люди уже познакомились с жизнью и возмужали, но по-прежнему любили друг друга; однако, поскольку один был занят наукой, а другой — политикой, виделись они редко.
   В 1783 году поползли слухи о предстоящей опале князя Караманико; они очень занимали горожан и беспокоили Сан Феличе. Говорили, что Караманико, считая, вопреки мнению короля, Неаполитанское королевство державой скорее морской, чем континентальной, и желая создать достойный ее флот, но будучи обременен государственными делами, обратился к великому герцогу Тосканскому Леопольду с просьбой милостиво уступить ему офицера, которого неоднократно превозносили в связи с походом против берберийцев, с тем чтобы он, в чине адмирала, был поставлен во главе неаполитанского флота.
   То был кавалер Джон Актон, ирландец, родившийся во Франции.
   Но едва Актон благодаря Караманико оказался в Неаполе в положении, о котором даже мечтать не смел, как он стал прилагать все усилия к тому, чтобы заменить своего покровителя и в сердце королевы, и на посту первого министра, который Караманико занял благодаря не столько своим заслугам и титулу, сколько расположению к нему королевы.
   Однажды вечером Сан Феличе с удивлением увидел входящего к нему Караманико: князь приехал как простой смертный и не позволил доложить о себе.
   В тот теплый майский вечер Сан Феличе был занят в своем прекрасном саду, который мы попытались описать, ловлей светлячков, желая понаблюдать, как уменьшается их свечение по утрам.
   Увидев друга, он радостно вскрикнул, бросился в его объятия и прижал его к груди.
   Князь ответил на эти объятия со свойственной ему сердечностью, проявившейся в этот раз особенно пылко оттого, что его сердце терзали заботы и печаль.
   Сан Феличе хотел было повести его в дом, но Караманико, проводившему с утра до вечера время в кабинете, не хотелось упускать случая подышать воздухом, напоенным ароматом апельсиновых деревьев, листва которых, отливающая металлом, шуршала над его головой; с моря веял теплый ветерок, небо было светлое; в вышине, отражаясь в заливе, сияла луна. Караманико указал другу на скамью, стоявшую у ствола пальмы, и они сели на нее.
   Караманико немного помолчал, как бы не решаясь нарушить безмолвие окружающей природы, потом, вздохнув, сказал:
   — Друг мой, я пришел с тобою проститься, быть может, навсегда.
   Сан Феличе вздрогнул и посмотрел князю в лицо; ему казалось, что он ослышался.
   Князь печально покачал своей красивой головой и добавил с выражением глубокого уныния на бледном лице:
   — Я устал бороться. Я сознаю, что имею дело с человеком сильнее меня. Борьба эта, может быть, лишит меня чести, а уж жизни — наверняка.
   — А королева Каролина? — спросил Сан Феличе.
   — Королева Каролина — женщина, друг мой, а следовательно, существо слабое и изменчивое, — ответил Караманико. — Теперь она на все смотрит глазами этого ирландского интригана; боюсь, он доведет государство до разорения. Что ж, пусть трон падет, но без моего участия. Я не хочу содействовать его крушению и уезжаю.
   — Куда же ты поедешь? — спросил Сан Феличе.
   — Я согласился на пост посла в Лондоне; это ссылка почетная. Я беру с собою жену и детей: не хочу оставлять их одних и подвергать опасности; но есть человек, которого я вынужден оставить в Неаполе. Я рассчитываю, что ты заменишь меня возле нее.
   — Возле нее? — переспросил ученый с некоторой тревогой.
   — Не беспокойся, — ответил князь, силясь улыбнуться, — это не женщина, это девочка.
   Сан Феличе вздохнул с облегчением.
   — Да, — продолжал князь, — в горестные минуты я искал утешения у одной молодой женщины. Это был ангел небесный, и он вернулся на Небо, оставив мне живое воспоминание о себе — девочку, которой недавно исполнилось пять лет.
   — Я слушаю, слушаю, — прошептал Сан Феличе.
   — Я не могу ни признать ее своей дочерью, ни создать ей какое-либо положение в обществе, ведь она родилась в то время, когда я уже был женат; к тому же королева не знает и не должна знать о существовании этого ребенка.
   — Где она?
   — В Портичи. Время от времени я велю привозить ее ко мне, иногда сам езжу ее повидать. Я очень люблю это невинное создание, родившееся, боюсь, в злосчастный день, и поверь, Сан Феличе, клянусь тебе, мне легче расстаться со своей должностью, с Неаполем, с родиной, чем покинуть это дитя, истинный плод моей любви.
   — Я тоже, Караманико, я тоже полюблю ее, — сказал кавалер ласково и просто.
   — Тем лучше, ибо я рассчитывал, что ты заменишь меня подле нее, — продолжал князь. — Я хочу, как ты сам понимаешь, чтобы у нее было ни от кого не зависящее состояние. Вот полис на твое имя на пятьдесят тысяч дукатов. Помести эти деньги в какой-нибудь банк, и лет через пятнадцать сумма удвоится от простого прироста процентов; деньги, необходимые на ее содержание и воспитание, трать из своих собственных, а когда она достигнет совершеннолетия или выйдет замуж, ты возместишь свои издержки.
   — Караманико!
   — Позволь, друг мой! — сказал, улыбнувшись, князь. — Я прошу тебя оказать мне услугу и предоставь мне определить условия.
   Сан Феличе нахмурился.
   — Неужели ты любишь меня меньше, чем я думал? — прошептал он.
   — Нет, мой друг, — отвечал Караманико. — Ты не только человек, которого я люблю больше всех, но и тот, кого я больше всех уважаю, и лучшее доказательство тому, что именно тебе я доверяю единственную часть своего сердца, оставшуюся чистою и целостною.
   — Друг мой, — сказал ученый, несколько колеблясь, — я хотел бы просить тебя об одной милости, и если моя просьба не противна тебе, сделай милость — удовлетвори ее.
   — Что такое?
   — Я живу один, без семьи, почти без друзей; я никогда не скучаю, потому что человек не может скучать, имея перед глазами великую книгу природы; я люблю все — люблю траву, что утром склоняется под тяжестью росинок, словно под непомерным для нее грузом; люблю светлячков, которых я собирал, когда ты пришел сюда; люблю жука с золотыми крылышками, в которых отражается солнце; люблю своих пчел, которые строят для меня целый город; муравьев, которые образуют целую республику, но я ничему не отдаю предпочтения, а меня не любит никто. Если бы мне дозволено было взять к себе твою дочь, я, верно, любил бы ее больше всего на свете, и она, чувствуя, что я ее очень люблю, быть может, немножко полюбила бы и меня. Воздух на Позиллипо превосходный; из моих окон открывается чудесный вид; у нее был бы большой сад, чтобы бегать за бабочками, много цветов под руками и апельсинов у самых губ, она росла бы гибкой, как эта пальма, и стала бы такой же изящной и крепкой. Скажи, согласен ты, чтобы твоя дочка жила у меня?
   Караманико смотрел на него со слезами на глазах и соглашался, ласково кивая.
   — Кроме того, — продолжал Сан Феличе, думая, что еще не вполне убедил своего друга, — у ученого мало забот. Я занялся бы ее воспитанием, научил бы ее читать и писать по-английски и по-французски. Я знаю много всего, и знания мои, поверь, куда обширнее, чем думают окружающие. Наука занимает меня, но я не люблю о ней говорить. Все эти неаполитанские библиотечные крысы, эти знатоки Геркуланума, эти копатели Помпеи, не понимают меня и полагают, что я невежда, поскольку не прибегаю к высокопарным словам и говорю просто обо всем, что создано Богом и что мы находим в природе. Но это не так, Караманико. Я знаю не меньше их, а может быть, и больше. Даю тебе честное слово… Ты молчишь, мой друг?
   — Нет, слушаю тебя, Сан Феличе, слушаю и восхищаюсь тобою. Ты существо совершенное. Ты избранник Божий. Да, возьми мою дочь! Да, возьми моего ребенка! Да, моя дочь будет любить тебя! Но постоянно говори ей обо мне и постарайся, чтобы после тебя она больше всех на свете любила своего отца.
   — О, как ты добр! — воскликнул кавалер, утирая слезы. — Ты говоришь, она в Портичи? Как мне найти ее дом? Как ее зовут? Надеюсь, ты дал ей красивое имя?
   — Друг мой, — отвечал князь, — вот ее имя и адрес женщины, которая заботится о ней; тут распоряжение этой женщине, чтобы она в мое отсутствие относилась к тебе как к настоящему отцу девочки… Прощай, Сан Феличе, — сказал князь, вставая. — Гордись, мой друг, — сейчас ты даровал мне единственное счастье, единственную радость, единственное утешение, на которые я еще могу надеяться.
   Друзья обнялись, как дети, и заливаясь слезами, как женщины.
   На другой день князь Караманико уехал в Лондон, а маленькая Луиза Молина вместе со своей няней поселилась в Доме-под-пальмой.

XIV. ЛУИЗА МОЛИНА

   В то утро, когда маленькой Луизе предстояло уехать из Портичи, можно было видеть, как кавалер Сан Феличе, не желая доверить кому бы то ни было это важное дело, сам бегает по лавкам игрушек на улице Толедо, спеша накупить множество белых барашков, заводных кукол, кувыркающихся пульчинелл; люди, знающие, что все это отнюдь не надобно самому ученому, могли подумать, будто он исполняет просьбу какого-нибудь знатного иностранца, пожелавшего собрать для своих детей полный набор неаполитанских игрушек. Но люди эти ошиблись бы: все его странные приобретения предназначались для крошки Луизы Молины.
   Затем подготовились к ее переезду. Лучшая комната, одно из окон которой выходило в сторону залива, а другое — в сад, была приготовлена для новых обитательниц; прелестную медную кроватку, какие так изящно делают в Неаполе, поставили рядом с кроватью для няни; по указанию ученого кавалера и под его присмотром над детским ложем была протянута кисейная сетка, все размеры которой, геометрически выверенные, должны были расстроить самые ловкие маневры осаждающих — этот прозрачный полог должен был уберечь ребенка от укусов комаров.
   Одному из пастухов, которые гонят по улицам Неаполя стада коз и заставляют их подниматься иной раз до шестого этажа домов, было приказано ежедневно останавливаться у их подъезда. В стаде выбрали самую красивую белую козу, чтобы она одарила малютку своим молоком, и тут же нарекли избранницу мифологическим именем Амалфеи.
   Когда было приготовлено все необходимое для удобства, забавы и питания ребенка, кавалер нанял уютный, вместительный экипаж и отправился в Портичи.
   Переезд совершился без малейшей помехи, и спустя три часа после отбытия Сан Феличе в Портичи Луиза, радовавшаяся, как все дети, перемене обстановки, уже одевала и раздевала куклу, которая не уступала ей в величине и обладала столь же богатым и разнообразным гардеробом, как Мадонна дель Весковато.
   Долгие недели и даже месяцы кавалер забывал о всех чудесах природы, занимаясь только чудом, что находилось у него перед глазами; и действительно, чего стоит набухающая почка, распускающийся цветок или созревающий плод в сравнении с юным сознанием, которое, развиваясь, день ото дня рождает новую мысль и придает большую ясность мысли, возникшей накануне. Формирование ума ребенка, связанное с совершенствованием его органов чувств, иной раз порождало у кавалера сомнение в существовании бессмертной души, коль скоро она зависит от развития этих органов так же, как цветок или плод зависят от питательных соков, и, стало быть, душа, которую мы наблюдали, так сказать, во время ее рождения, роста, приобретения ею сил, затем в зрелом возрасте наслаждается своим расцветом и наконец неощутимо, но, тем не менее, неуклонно теряет силы, по мере того как органы ее грубеют и, старея, отмирают, подобно тому, как цветы утрачивают аромат, а плоды — вкус, когда иссякают питающие их соки. Но кавалер Сан Феличе, как все великие умы, был отчасти пантеистом, и даже пантеистом психологическим; он считал Бога всеобъемлющей душою мироздания, а потому индивидуальная душа казалась ему чем-то избыточным, однако он сожалел об этом, как сожалел, что, в отличие от птиц, у него нет крыльев; однако эта бережливость Неба, осуществляемая за счет человека, совсем не возмущала его.
   Вынужденный отказаться от обычного течения жизни, он искал утешения в ее видоизменениях. Египтяне клали скарабеев в гробницы своих любимых покойников. Почему они так поступали? Потому, что скарабей, как гусеница, трижды умирает и трижды возрождается.
   Неужели Бог в своем бесконечном милосердии делает для человека меньше, чем для насекомого? Так рассуждал народ, чьи бесчисленные гробницы сохранили до нашего времени реликвии, завернутые в священные пелены.
   Теперь кавалер Сан Феличе задавался вопросом, который я тоже задаю себе и над которым, несомненно, задумывались и вы: помнит ли гусеница о яйце, помнит ли куколка бабочки о гусенице, помнит ли бабочка о куколке и, наконец, в довершение круга превращений, — помнит ли яйцо о бабочке?
   Увы, это мало вероятно: Богу не угодно было, чтобы человек, обладая такою памятью, возгордился, принимая во внимание, что животным такой памяти не дано. Если бы человек помнил, чем он был до того, как стал человеком, он обрел бы бессмертие.
   Пока кавалер размышлял над всем этим, Луиза росла, незаметно для самой себя научилась читать и писать и обращалась к нему за разъяснением всех занимавших ее вопросов либо по-французски, либо по-английски, потому что кавалер раз навсегда объявил, что будет отвечать только на вопросы, заданные на одном из этих языков. А так как Луиза была крайне любопытна и, следовательно, задавала множество вопросов, она вскоре научилась не только спрашивать по-французски или по-английски, но и отвечать на этих языках.
   Постепенно, сама того не замечая, она научилась и многому другому. Астрономию она постигла настолько, насколько это подобает женщине; например, она знала, что Луна особенно любит Неаполитанский залив и объясняется это, вероятно, тем, что, одаренная богаче гусеницы, скарабея и человека, Луна помнит, как некогда она была дочерью Юпитера и Латоны, родилась на плавучем острове, звалась Фебой, была влюблена в Эндимиона, а будучи, как все женщины, кокеткой, она имеет слабость часто смотреться в зеркало и не находит на всей земле лучшего, чем Неаполитанский залив.
   Луна очень занимала маленькую Луизу; девочка называла ее небесной лампадой; в полнолуние она всегда говорила, что видит на Луне лицо, а когда Луна убывала, она спрашивала: неужели на небе водятся крысы, и неужели там, наверху, они грызут Луну, как здесь, внизу, грызут сыр?
   И вот кавалер Сан Феличе, довольный тем, что может показать ребенку научный опыт и желая сделать его доступным для детского понимания, с радостью принялся за изготовление большой модели нашей звездной системы. Он показал Луизе Луну, наш спутник, по размеру в сорок девять раз уступающий Земле; он вращал его вокруг нашей планеты, заставляя в течение минуты совершать путь, который тот проходит за двадцать семь дней, семь часов и сорок три минуты, вращаясь при этом также и вокруг собственной оси; он показал, как за это время Луна то приближается к нам, то удаляется; объяснил, что наиболее удаленная от нас точка ее орбиты называется апогеем ив это время расстояние от Земли до Луны достигает девяноста одной тысячи четырехсот восемнадцати льё, а ближайшая точка ее орбиты, когда расстояние между нею и Землей сокращается до восьмидесяти тысяч семидесяти семи льё, называется перигеем. Он объяснил, что Луна, как и Земля, сияет лишь светом, отраженным от Солнца, и поэтому нам видна только та ее сторона, куда падают солнечные лучи, и не видна та, на которую Земля отбрасывает свою тень; следовательно, мы видим ее различные фазы; он разъяснял девочке, что лицо, которое мерещится ей на Луне в полнолуние, не что иное, как выпуклости на поверхности планеты, впадины, где сгущаются тени, и горы, отражающие свет; он даже на большой карте Луны, недавно составленной в Неаполитанской обсерватории, показал девочке то, что представляется ей подбородком, и объяснил: это всего лишь вулкан, тысячи лет тому назад извергавший пламя, подобно Везувию, а затем он потух, как со временем потухнет и Везувий. Сначала она многого не понимала и просила повторить все это, но после второго или третьего объяснения стала кое-что улавливать.