В качестве матроса на фрегате «Минерва», которым командовал адмирал Караччоло, Франческо Эспозито участвовал в Тулонской экспедиции как преданный союзник французских роялистов и изо всех сил помогал им, когда Тулон был отдан англичанам и роялисты стали расправляться с якобинцами. Правда, за это Франческо был сурова наказан адмиралом Караччоло, не допускавшим, чтобы благие намерения толкали на убийство; но наказание это, вместо того чтобы излечить Франческо от ненависти к «санкюлотам», только усилило ее: теперь одного лишь вида человека, который, следуя новейшей моде, принес в жертву на алтарь отечества косичку и кюлоты и стал носить прическу на манер Тита и панталоны, достаточно было, чтобы вызвать у Франческо такие судороги, что, будь то средние века, пришлось бы прибегнуть к изгнанию из него нечистой силы.
   Однако Франческо Эспозито оставался примерным христианином; каждый день, утром и вечером, он исправно молился. На груди он носил образок Богоматери, который надела на него родительница, прежде чем сдать мальчика в приют; при этом она постаралась не оставить ни малейшего признака, дававшего маленькому Эспозито надежду, что в один прекрасный день его востребуют родители. По воскресеньям, когда ему разрешали съездить в Тулон, он с примерным благоговением выслушивал мессу и ни за какие блага в мире не вышел бы из храма, прежде чем священник не удалится в ризницу, и до этого ни за что не отправился бы с приятелями в кабак, чтобы опорожнить бутылочку красного вина с Ламальга или белого из Касиса. Впрочем, столь похвальное благочестие не мешало тому, чтобы распитие бутылочки красной или белой жидкости постоянно не сопровождалось появлением в перечне дружеских шрамов какого-нибудь более или менее широкого пореза или более или менее глубокого прокола — следствия поединка на ножах, столь обычного в той темной среде, где жил Франческо Эспозито и где убийства воспринимаются как самое обычное дело.
   Все знают, как окончилась осада: это произошло совсем неожиданно. Однажды ночью Бонапарт захватил Малый Гибралтар; на другой день были взяты форты Эгийетт и Балагер и имевшиеся там орудия были тотчас же обращены против английских, португальских и неаполитанских кораблей. Нечего было и думать о сопротивлении. Караччоло, владевший фрегатом, как всадник своим конем, приказал поднять на «Минерве» все паруса, начиная с нижних и кончая бом-брамселями. Чтобы развернуть парус на брам-стеньге, наверх был послан Франческо Эспозито, как один из самых крепких и ловких матросов. Несмотря на сильную качку, ему, к великой радости своего капитана, удалось справиться с этой задачей, как вдруг на расстоянии полуметра от мачты французское ядро сорвало рею, на которой стоял матрос. От толчка он потерял равновесие, однако успел ухватиться за развевающийся парус и крепко держался за него. Положение создалось опасное; Франческо чувствовал, что парус постепенно рвется. Смельчаку оставалось только броситься в море, выбрав момент, когда качка позволит сделать это, — в таком случае у него было на спасение пятьдесят шансов из ста. Если же мешкать и дотянуть до момента, когда парус окончательно разорвется, можно упасть на палубу и тут уж из ста шансов девяносто девять будет за то, что свернешь себе шею. Франческо выбрал первый вариант, суливший пятьдесят шансов на благополучный исход, а чтобы заручиться благосклонностью Провидения, он дал обет своему заступнику, святому Франциску, что если останется жив, то снимет с себя матросскую куртку и облачится в монашескую рясу. Тем временем капитан, очень ценивший Эспозито, несмотря на его буйный нрав, и считавший этого храбреца одним из лучших своих матросов, дал знак находившейся неподалеку шлюпке, чтобы она подошла к фрегату и готова была прийти ему на помощь. Смельчак, бросившись с высоты шестидесяти футов, упал в трех метрах от шлюпки, так что, когда он вынырнул из воды, несколько ошеломленный падением, ему оставалось только сделать выбор между протянутыми к нему руками и веслами. Решив, что руки надежнее, матрос ухватился за те, что оказались ближе; его вытащили из воды и водворили на палубу, где Караччоло не замедлил поздравить бравого моряка с успешным полетом. Однако Эспозито выслушал похвалы капитана весьма равнодушно, а на вопрос Караччоло о причинах такого безразличия поведал о данном им обете, причем твердил, что теперь в нашем ли, в другом ли мире с ним неминуемо случится беда, если он нарушит клятву даже в обстоятельствах, независимых от его воли. Караччоло, не желавший брать на себя ответственность за гибель души столь славного христианина, пообещал Эспозито, что тотчас же по возвращении в Неаполь уволит его по всей форме, но с условием, что на другой же день после пострижения и, следовательно, вступления в тот или иной монашеский орден Эспозито явится к нему на борт «Минервы» и повторит в рясе прыжок, который он совершил будучи в матросской форме. Само собою разумеется, что та же шлюпка, с теми же людьми будет наготове, чтобы прийти к нему на помощь, как и в первый раз. Эспозито был полон веры; он ответил, что убежден в помощи своего святого заступника и, не колеблясь, готов повторить испытание. Затем Караччоло приказал подать ему двойную порцию водки и отослал его отдохнуть, освободив на сутки от всякой работы. Эспозито поблагодарил капитана, спустился в люк, выпил двойную порцию водки и крепко заснул, несмотря на адский грохот, исходивший из трех французских фортов: они палили и по городу, и по трем союзническим эскадрам, торопившимся выйти из порта; все вокруг было освещено заревом пожара — то горел арсенал, подожженный отступавшими англичанами.
   Невзирая на французские ядра, преследовавшие «Минерву» на рейде, и на шторм, встретивший ее в открытом море, фрегат под командованием отважного капитана достиг Неаполя без особых повреждений. По возвращении в порт Караччоло, верный своему слову, подписал увольнение Эспозито и напомнил ему об обязательствах, которые тот на себя принял и обещал исполнить.
   Франческо Караччоло, став, как мы, кажется, уже сказали, адмиралом именно после тулонского дела, совершенно забыл и самого Эспозито, и его увольнение, и условия, на которых это увольнение было тому дано, как вдруг 4 октября 1794 года, в день святого Франциска, находясь на борту своего фрегата, расцвеченного флагами и дававшего орудийные залпы в честь тезоименитства наследного принца, носившего имя Франческо, он заметил, что от берега отчалила дюжина лодок, полных капуцинов с крестами и хоругвями; лодки эти стройной колонной, словно руководимые опытным капитаном, приближались к «Минерве», причем с них доносились песнопения, исполнявшиеся несколько гнусавыми голосами, как то свойственно ордену францисканцев. Сначала адмирал подумал, что лодки идут на абордаж, и хотел было объявить боевую тревогу, но вскоре повсюду, от фок-мачты до бизань-мачты, на вантах, куда забрались матросы, чтобы поглазеть на это странное зрелище, раздались возгласы:
   — Франческо Эспозито! Франческо Эспозито! Караччоло все понял: присмотревшись к флотилии с людьми в рясах, он увидел своего бывшего матроса на первой лодке, которая, по-видимому, вела за собою остальные. Франческо Эспозито, одетый в рясу капуцина, участвовал в благочестивом песнопении и громовым голосом славил своего святого заступника.
   Лодка, управляемая Эспозито, скромно причалила к трапу левого борта; но Караччоло через своего помощника приказал ей перейти к правому борту, а сам стал на верху почетного трапа, чтобы должным образом встретить неофита.
   Эспозито поднялся один, а дойдя до верхней ступеньки трапа, по-военному отдал адмиралу честь со словами:
   — Вот и я, адмирал; прибыл выполнить данное мною слово.
   — Так поступают истинные моряки! — ответил Караччоло. — И я от своего имени и от имени всех твоих товарищей благодарю тебя за то, что ты своего обещания не забыл, — это делает честь и капуцинам монастыря святого Ефрема, и экипажу «Минервы». Но, с твоего разрешения, я удовольствуюсь проявленной тобою доброй волей и надеюсь, что Господу она будет столь же приятна, как и мне.
   Но Эспозито покачал головой.
   — Простите, адмирал, — возразил он, — но так не пойдет.
   — Почему же, если я вполне удовлетворен?
   — Неужели вы, ваше превосходительство, пожелаете повредить нашей бедной обители и лишить меня надежды быть канонизированным после смерти?
   — Объяснись.
   — Тут, ваше превосходительство, вот какая штука: то, что сегодня здесь произойдет, станет великим торжеством для капуцинов святого Ефрема.
   — Не понимаю.
   — Да все же ясно, как вода из Львиного фонтана, адмирал. Ни в одном из ста монастырей, существующих в Неаполе, не найдется монаха — к какому бы ордену он ни принадлежал, — который мог бы совершить то, что я должен сделать сегодня, как и было обещано.
   — Да, я и сам в этом не сомневаюсь, — отвечал, смеясь, Караччоло.
   — Значит, одно из двух, адмирал: либо я утону и окажусь мучеником, либо спасусь и стану святым. В обоих случаях я обеспечиваю своему монастырю преимущество перед всеми остальными и приношу ему процветание.
   — Да, но я не желаю, чтобы такой славный малый, как ты, ставил на карту свою жизнь. А что, если я воспротивлюсь такому опыту?
   — Черт побери, адмирал, не вздумайте противиться! Если надежды капуцинов не оправдаются, они подумают, что я сам попросил отменить прыжок, и запрячут меня где-нибудь in pace 37.
   — А ты все-таки твердо решил стать монахом?
   — Я не решил стать монахом, адмирал, — со вчерашнего дня я уже монах. И мне даже сократили срок послушничества до трех недель, с тем чтобы опасный прыжок состоялся в день святого Франциска. Сами понимаете, это придаст событию большую торжественность и возвеличит моего заступника.
   — А тебе какая будет от этого польза?
   — Я поставил определенные условия.
   — Надеюсь, хоть попросил, чтобы тебя сделали игуменом?
   — Не такой я простофиля, адмирал!
   — Ну, спасибо!
   — Нет, я попросил — и получил — должность сборщика пожертвований. Эта работа сулит некоторые развлечения. Если бы мне пришлось запереться в стенах монастыря вместе с остальными олухами-монахами, я бы помер от скуки, сами понимаете, ваше превосходительство. Зато брату-сборщику скучать не приходится. Он носится по всем окрестностям Неаполя, от Маринеллы до Позиллипо, от Вомеро до Мола, потом, встретив в порту друзей, выпьет с ними по стаканчику вина, за которые никому платить не приходится.
   — Как это не приходится? Эспозито, друг мой, ты, кажется, заблуждаешься.
   — Наоборот, я на правильном пути.
   — Разве в заповедях Господних не сказано: «Не кради»?
   — А разве я не опоясан веревкой святого Франциска, адмирал? Разве все, к чему прикоснется эта благословенная веревка, не становится roba 38 монаха? Возьмешь у трактирщика графинчик вина, возьмешь два-три графинчика, а ему предложишь понюшку табаку, дашь его жене приложиться к твоему рукаву — и все в порядке.
   — Правда. Я забыл об этом преимуществе.
   — Кроме того, адмирал, — с самодовольным видом продолжал Эспозито, — согласитесь, что ряса производит недурное впечатление. Не такое, конечно, как мундир, но ведь вкусы бывают разные, и если верить тому, о чем толкуют в монастыре, то…
   — Что же там говорят?
   — Говорят, адмирал, будто францисканцы, и особенно капуцины святого Ефрема, постятся не во все дни, указанные в календаре как постные.
   — Замолчи, нечестивец! Услыхали бы тебя собратья!..
   — Ничего, у них тоже язык без костей, клянусь нашим святым покровителем! Короче говоря, иной раз мне чудится, что монахом я был, когда служил во флоте, а моряком стал лишь после того, как постригся в монахи. Однако они там, похоже, волнуются — это я не о братии моей, а про тех, что на берегу.
   Адмирал посмотрел в направлении, указанном Эспозито, и увидел, что на молу, набережной, в окнах домов на улице Пильеро много зрителей: узнав о готовящемся зрелище, они собрались, чтобы приветствовать торжество капуцинов святого Ефрема над монахами всех прочих орденов.
   — Хорошо! Ничего не поделаешь, будь по-твоему. Эй, там! — крикнул Караччоло. — Приготовить шлюпку!
   Приказ стали исполнять с обычной во флоте поспешностью, а адмирал тем временем спросил:
   — С какой же стороны ты собираешься прыгать?
   — Да с той же, с какой и в тот раз, — с левой. Тогда хорошо получилось. Вдобавок левая сторона видна с берега. Зачем обижать этих славных людей — они же собрались посмотреть?
   — С левой так с левой. Ребята, шлюпку к левому борту! Не успел Караччоло отдать это распоряжение, как на воде появилась шлюпка с четырьмя гребцами, двумя дополнительными матросами и старшиной.
   Тут адмирал, решив, что этому народному зрелищу надо придать особенно торжественный характер, взял рупор и крикнул:
   — Все на реи!
   По свистку боцмана две сотни матросов бросились как один к мачтам и стали, словно обезьяны, карабкаться по снастям и размещаться на реях, от нижних до самых верхних, а тем временем морская пехота под барабанный бой выстроилась на палубе лицом к набережной.
   Легко представить себе, что зрители не остались равнодушны к этим приготовлениям, развертывавшимся как пролог великой драмы, посмотреть которую они собрались. Они рукоплескали, махали платками, кричали, в зависимости от того, кого им хотелось больше почтить, основателя ордена капуцинов или адмирала: одни — «Слава святому Франциску!», другие — «Слава Караччоло!»
   Надо заметить, что в Неаполе Караччоло был почти так же чтим, как святой Франциск.
   Тут двенадцать лодок с капуцинами образовали широкий полукруг от носа до кормы «Минервы», оставив свободным большое пространство между лодками и фрегатом.
   Караччоло взглянул на своего бывшего матроса и, видя, что тот полон решимости, все же счел нужным спросить:
   — Итак, ты по-прежнему непоколебим?
   — Больше чем когда-либо, адмирал, — отвечал тот.
   — Не снять ли тебе рясу и веревку? Так было бы хоть шансов больше.
   — Никак нельзя, адмирал, ведь обет матроса должен выполнить монах.
   — Не хочешь ли оставить какие-либо распоряжения на случай неудачи?
   — В случае неудачи прошу ваше превосходительство распорядиться, чтобы за упокой моей души была отслужена месса. Они клянутся отслужить их сотни, но я их знаю, шельмецов. Умри я — ни один и пальцем не шевельнет, чтобы вытащить меня из чистилища.
   — Я отслужу не одну, а целых десять месс.
   — Обещаете?
   — Клянусь честью адмирала!
   — Большего и не требуется. Кстати, командир, вам-то оно все равно, так я уж попрошу вас: распорядитесь, чтобы мессы служили не по Эспозито, а по брату Миротворцу. В Неаполе такое множество Эспозито, что мессы на ходу перехватят и сам Господь в них не разберется.
   — Значит, теперь ты зовешься фра Пачифико?
   — Так точно, ваша светлость. Это имя — узда, которую я сам наложил на прежний свой нрав.
   — А ты не боишься, что, напротив, Господь, еще не успевший тебя оценить, не узнает тебя под новым именем?
   — Тогда, ваша светлость, святой Франциск, которого я собираюсь прославить, укажет на меня перстом; я ведь умру в его рясе, опоясанный его веревкой.
   — Будь по-твоему. Во всяком случае, насчет месс не сомневайся.
   — Да уж раз адмирал Караччоло сказал «Я сделаю!», так это верней, чем если бы другой сказал «Я сделал!» — отвечал монах. — А теперь, адмирал, я весь к вашим услугам.
   Караччоло понял, что в самом деле настало время действовать.
   — Внимание! — крикнул он так громко, что его услышали не только на фрегате, но и во всех уголках взморья.
   Затем боцман извлек из своего серебряного свистка резкий звук, за который последовали продолжительные переливы.
   Не успели эти звуки замереть, как фра Пачифико, нимало не стесненный своей рясой, устремился к вантам левого борта, чтобы быть на виду у зрителей, и с проворством, доказывавшим, что послушничество ничуть не повредило его матросской ловкости, добрался до грот-марса, пролез в его отверстие, бросился к грот-салингу, не останавливаясь здесь, перешел на брам-стеньгу и, подбадриваемый поощрительными криками, которые понеслись со всех сторон, когда зрители увидели, как монах перелетает с троса на трос, поднимается по грот-бом-брам-стеньге, что уже было сверх обещанного, и, не колеблясь, не задерживаясь, с возгласом «Святой Франциск, помоги!» кидается в море.
   У всех вырвался громкий крик. Многие из собравшихся рассчитывали стать свидетелями всего лишь нелепого зрелища, а на деле оно приняло величественный характер, как всегда бывает, когда на карту ставится человеческая жизнь и исполнитель трюка мужественно играет свою роль. За общим восклицанием, выражавшим ужас, любопытство и восторг, последовала тишина, вызванная страхом; каждый ждал появления монаха на поверхности воды и боялся, как бы тот, подобно шиллеровскому герою, не остался на дне.
   Прошли три секунды, показавшиеся зрителям тремя веками, и ни малейший звук не нарушил тишины. Вдруг присутствующие увидели, что волна, еще не улегшаяся после погружения фра Пачифико, снова разверзлась и появилась его бритая голова, а он, едва вынырнув из воды, громовым голосом возгласил хвалу и благодарение своему покровителю:
   — Слава святому Франциску!
   Как только он показался на поверхности, четверо гребцов одним взмахом весел подошли к нему. Те двое, у кого руки были свободны, подхватили монаха и ловко вытащили из воды. Капуцины со всех лодок дружно запели «Те Deum laudamus», матросы прокричали троекратное «ура», зрители же, стоявшие на молу и набережной, глядящие из окон домов, разразились приветственными возгласами и рукоплесканиями, которые в Неаполе доходят до неистовства при всяком торжестве, а когда дело касается решения какого-нибудь религиозного вопроса — прославления особо чтимой статуи Мадонны или любимого святого, — восторги толпы принимают совершенно фантастический размах.

XXVIII. СБОР ПОЖЕРТВОВАНИЙ

   После описанного нами зрелища легко понять, что на капуцинов монастыря святого Ефрема было обращено всеобщее внимание и обитель их прославилась.
   Что же касается самого фра Пачифико, то с этого дня он стал кумиром неаполитанского простонародья. Не было человека — мужчины, женщины, ребенка, — который бы не знал его и не считал если не святым, так, во всяком случае, избранником Господним.
   Популярность его тотчас же сказалась на сборе пожертвований. Сначала новоиспеченный монах исполнял свои обязанности, как и его собратья по другим нищенствующим орденам, с мешком за плечами. Но за час странствий по улицам Неаполя его мешок уже оказывался полным; он стал брать два мешка, но и второй через час тоже переполнялся. Поэтому однажды, возвратясь в монастырь, фра Пачифико объявил, что, будь в его распоряжении осел и имей он возможность продолжить обход до Старого рынка, до Маринеллы и до Санта Лючии, к вечеру он привозил бы на осле немалую поклажу из фруктов, овощей, рыбы, мяса — словом, всякого рода снеди, притом самой отборной, отменного качества.
   Пожелание его было принято к сведению; братия собралась, и после краткого обсуждения вопроса мудрейшими монахами, обсуждения, в ходе которого заслуги фра Пачифико были высоко оценены, все единодушно проголосовали за покупку осла. На это было ассигновано пятьдесят франков, причем фра Пачифико предоставили выбрать осла по своему усмотрению.
   Решение это было принято в воскресенье. Фра Пачифико не стал терять время; на другой же день, в понедельник, то есть в первый из трех дней недели, когда на неаполитанском базаре продают скот (это бывает также по четвергам и субботам), фра Пачифико отправился к Порта Капуана, где происходит торг, и выбрал могучего абруццского ciuccio 39.
   Хозяин хотел за него сто франков, и справедливо будет заметить, что цена эта была умеренной. Но фра Пачифико заявил продавцу, что, согласно привилегии, дарованной его ордену, о чем такому доброму христианину подобает знать, монаху достаточно было бы положить свой пояс на спину животного и произнести слова «святой Франциск», как осел стал бы его собственностью, поскольку он, фра Пачифико, — посланец святого. А тогда совершенно излишне было бы платить за осла пятьдесят франков, которые он добровольно предлагает продавцу. Продавец согласился с доводами монаха и признал законными права святого, но так как ему все же казалось, что честь послужить святому Франциску не вполне возмещает потерю пятидесяти франков, он попытался отговорить фра Пачифико от его выбора, уверял его, как друг, что лучше бы ему присмотреть другого осла, ибо тот, которого он облюбовал, страдает досадной особенностью — ему свойственны решительно все недостатки, присущие ослиному племени: он прожорлив, упрям, похотлив, норовист, любит поваляться, ни с того ни с сего брыкается, не терпит на себе никакой ноши и годен, в общем-то, только для продолжения рода. Поэтому, чтобы воздать должное сразу всем порокам, которыми наделено злосчастное животное, хозяин после долгих размышлений присвоил ему имя Джакобино — единственное, которого тот достоин, и единственное, достойное его.
   Излишне разъяснять, что кличка эта соответствует французскому «якобинец».
   Фра Пачифико радостно вскрикнул. Порою в нем давал себя знать его прежний норов: возникала настоятельная потребность ссориться, бранится, драться, как в те времена, когда он был матросом. Строптивый осел по имени Джакобино! Ему ниспосылается спасение души, и как раз в то время, когда он меньше всего на это рассчитывал! С такой зловредной скотиной у него будет множество законных поводов приходить в ярость, а когда гневу потребуется изливаться в определенных действиях, вместо того чтобы ограничиваться бранью, он теперь будет знать, кого лупить! Итак, все к лучшему в этом лучшем из миров — вплоть до красноречивого имени, данного ослу его хозяином.
   Действительно, всем в Неаполе было известно, какое негодование вызывает у брата Миротворца одно лишь слово «якобинец». Обзывая, проклиная, браня животное его собственным именем, он тем самым клял и поносил всю ненавистную ему секту, которая — если судить по стриженым головам и самых разнообразных цветов панталонам, что день ото дня все чаще стали появляться в городе, — приобретала все больше сторонников. Поэтому выбор фра Пачифико окончательно остановился на Джакобино, и чем больше говорилось об осле дурного, тем больше ему хотелось его приобрести.
   Принимая во внимание общепризнанное право монаха бросить свою веревку на спину осла и одним этим движением отобрать его в свою пользу, продавцу не оставалось ничего другого, как проявить сговорчивость в отношении цены; поэтому он согласился на предложенные фра Пачифико пятьдесят франков, боясь, как бы и вовсе ничего не получить; итак, за десять пиастров с изображением Карла III, с которых фра Пачифико потребовал девяносто шесть гранов сдачи, так как пиастр оценивался в двенадцать карлино и восемь гранов, животное стало собственностью монастыря или, вернее сказать, монаха.
   Но то ли из любви к прежнему своему владельцу, то ли из неприязни к новому скотина решила, не сходя с места, показать фра Пачифико образцы своего дурного нрава, перечисленные продавцом.
   По неаполитанскому обычаю, коня полагается продавать с уздой, а осла — с веревкой. Таким образом, Джакобино был вручен покупателю вместе со своей веревкой. Фра Пачифико взялся за веревку и стал тащить его вперед. Но тот уперся всеми четырьмя ногами, и не было никакой возможности заставить его отправиться на Инфраскату. Несколько попыток, оказавшихся бесполезными, могли повредить представлению о могуществе святого Франциска, поэтому фра Пачифико решил прибегнуть к крайним средствам. Он вспомнил, что, будучи моряком, видел, как на африканском побережье погонщики ведут верблюдов при помощи веревок, пропущенных через носовую перегородку животных. Он правой рукой вынул из кармана нож, левой зажал ноздри Джакобино, прорезал носовую перегородку, и, прежде чем осел, не подозревавший о такой операции, успел оказать сопротивление, в прорезанное отверстие была продернута веревка и узда у осла оказалась не в зубах, а в носу. Животное вздумало было продолжать упрямиться и потянуло в свою сторону, однако фра Пачифико дернул в свою. Джакобино взревел от боли, бросил на своего прежнего хозяина отчаянный взгляд, как бы говоря: «Видишь, я сделал что мог», и побрел за фра Пачифико в монастырь святого Ефрема покорно, словно собака на поводке.
   В монастыре фра Пачифико запер Джакобино в подвале, который должен был служить ему стойлом, затем отправился в сад, выбрал ствол лавра, представлявший собою нечто среднее между дубинкой Неистового Роланда и палицей Геркулеса, обрубил его, укоротил до трех с половиной футов, ободрал кору, продержал часа два в горячей золе, а затем, вооружившись этим нового вида жезлом, возвратился в подвал и запер за собою дверь.