Залив этот, всегда лучезарный, переполненный тысячами лодок, шумный от музыки и песен праздных людей, 22 сентября 1798 года был еще жизнерадостнее, еще оживленнее, чем обычно.
   Сентябрь в Неаполе всегда великолепен, ибо томительный летний зной уже позади, а своенравные осенние дожди еще не наступили. Мы начинаем наше повествование с одного из прекраснейших сентябрьских дней. Солнце струило свои золотые потоки на обширный амфитеатр холмов, что протягивает одну свою руку до Низиды, а другую до Портичи, словно для того, чтобы прижать благодатный город к склонам горы Сант'Эльмо, увенчанной, подобно каменной короне на челе современной Партенопеи, древней крепостью государей-анжуйцев.
   Залив — огромная лазурная пелена, похожая на ковер, усеянный золотыми блестками, — был подернут легкой рябью от утреннего благоуханного ветерка, такого ласкового, что на лицах, которых он касался, расцветала блаженная улыбка; такого живительного, что в груди, вдыхавшей его, сразу же возникал порыв к бесконечному, порыв, внушающий человеку горделивое сознание, что сам он некое божество или, по крайней мере, может стать божеством и что наш мир всего лишь постоялый двор, сооруженный на пути к небесам.
   На колокольне храма святого Фердинанда, возвышающегося на углу улицы Толедо и площади Святого Фердинанда, пробило восемь.
   Едва замер в пространстве последний звук, отмеряющий время, как тысячи колоколов трехсот неаполитанских храмов громко и радостно затрезвонили со своих колоколен, а пушки форта делл'Ово, Кастель Нуово и Кастель дель Кармине, грянув как раскаты грома, казалось, хотели приглушить свои громогласные залпы, окутав город легкой завесой. Между тем форт Сант'Эльмо, огнедышащий и дымный, как действующий кратер, казался новым Везувием, возникшим рядом с потухшим старым.
   И колокола и пушки приветствовали на своем бронзовом языке великолепную галеру, которая в гот момент, отойдя от причала, проходила мимо военной гавани и под двойным напором весел и парусов величественно направлялась в открытое море в сопровождении десяти — двенадцати барок поменьше, но украшенных так же богато, как и флагманское судно, что могло бы поспорить в роскоши с «Буцентавром», везущим дожа на бракосочетание с Адриатикой.
   На флагманской галере находился офицер лет сорока семи в богатой форме адмирала неаполитанского флота; его мужественное лицо, прекрасное и властное, загорело от солнца и ветра; в знак почтения к пассажирам он был без головного убора, однако высоко держал седеющую голову, и легко было догадаться, что он не раз побывал под бешеными порывами урагана и что не знатные особы, находящиеся на борту галеры, а именно он ее начальник; говорил об этом и позолоченный рупор, висевший на его правой руке; самую же убедительную печать превосходства наложила на него сама природа, наделив его пламенным взглядом и повелительным голосом.
   Звали его Франческо Караччоло, и принадлежал он к старинному княжескому роду Караччоло, представители которого привыкли быть послами королей и любовниками королев.
   Он стоял на мостике, как будто ожидая начала сражения.
   Вся верхняя палуба была затянута пурпурным тентом, украшенным гербом Обеих Сицилии и предназначенным для защиты августейших пассажиров от жгучего солнца.
   Пассажиры составляли три группы, различавшиеся как по своему положению, так и по внешности.
   Первая, самая многочисленная, — пять мужчин, стоявших в центре корабля; из них трое выступали из-под тента на палубе; на шее каждого из них красовались подвешенные на лентах разных цветов орденские кресты различных государств, а груди были увешаны медалями и пестрели орденскими ленточками. У двоих на мундирах виднелись золотые ключи, свидетельствовавшие о том, что особы эти имеют честь состоять камергерами.
   Главной персоной в этой группе был человек лет сорока семи, высокий и худой, хотя и крепко сложенный. От привычки склоняться к собеседнику он несколько согнулся вперед. Хотя на нем был расшитый золотом мундир, а на его груди сверкали усыпанные бриллиантами ордена, хотя поминутно с уст тех, кто к нему обращался, слетал титул «ваше величество», — вид у него был заурядный и в чертах лица не было ничего, что напоминало бы о королевском достоинстве: крупные ноги, большие руки, не отличающиеся изяществом запястья и лодыжки, низкий лоб, указывающий на отсутствие возвышенных чувств, скошенный подбородок — примета слабого, нерешительного характера, мясистый, длинный нос — знак низменного сластолюбия и грубых инстинктов; только взгляд у него был острый, насмешливый, но всегда неискренний, а порою и жестокий.
   Персонаж этот был не кто иной, как Фердинанд IV, сын Карла III, Божьей милостью король Обеих Сицилии и король Иерусалима, инфант Испанский, герцог Пармы, Пьяченцы и Кастро, наследный великий князь Тосканы; однако неаполитанские лаццарони, махнув рукою на все титулы, запросто звали его «король Носатый».
   Тот, к кому он преимущественно обращался, — шестидесятидевятилетний старик невысокого роста, с редкими седыми волосами, зачесанными назад, — был одет скромнее всех, хоть и носил расшитый дипломатический мундир. У него было узкое личико, что в простонародье метко называется «лезвие ножа», острый нос и такой же подбородок, ввалившийся рот, взгляд умный, ясный и испытующий; на его холеные руки ниспадали великолепные английские кружевные манжеты; на пальцах сверкали золотые кольца с драгоценными античными камеями. Он носил только два ордена — Святого Януария и красную ленточку ордена Бани с золотой звездообразной медалью, на которой изображен скипетр между розой и чертополохом, среди трех королевских корон.
   То был сэр Уильям Гамильтон, молочный брат короля Георга III, уже тридцать пять лет занимавший пост посла Великобритании при дворе Обеих Сицилии.
   Трое остальных были: маркиз Маласпина, адъютант короля, ирландец Джон Актон, его первый министр, и герцог д'Асколи, его камергер и друг.
   Вторая группа, напоминавшая картину кисти Ангелики Кауфман, — две женщины, на которых обратил бы особое внимание даже самый равнодушный человек, не знающий ни их общественного положения, ни того, что обе они знаменитости.
   Старшая из дам, хотя лучшая пора ее жизни уже миновала, еще сохранила следы редкостной красоты. Она была выше среднего роста и уже начинала полнеть, но полноту эту можно было бы счесть преждевременной благодаря свежести ее облика, не будь нескольких глубоких морщин на ее широком выпуклом лбу цвета слоновой кости. Вызванные не столько возрастом, сколько политическими треволнениями и тяжестью короны, эти морщины напоминали о том, что скоро ей исполнится сорок пять лет. Белокурые, восхитительного оттенка шелковистые волосы обрамляли лицо, черты которого с течением времени несколько изменились под влиянием горьких переживаний. Когда ее синие глаза, усталые и рассеянные, оживлялись под влиянием какой-нибудь мысли, они вспыхивали темным, будто электрическим светом, что некогда был отблеском любви, потом стал пламенем честолюбия и наконец — молнией ненависти. Прежде алые, влажные губы ее высохли и побледнели, так как их постоянно покусывали прекрасные зубки, сверкающие как жемчуг, причем нижняя ее губа, несколько выдвинутая, придавала лицу презрительное выражение. Нос и подбородок сохранили свои чисто греческие очертания; шея, плечи и руки оставались по-прежнему безупречны.
   Женщина эта была не кто иная, как дочь Марии Терезии, сестра Марии Антуанетты. То была Мария Каролина Австрийская, королева Обеих Сицилии, супруга Фердинанда IV, к которому — о причинах этого мы узнаем позже — она сначала относилась безразлично, потом — с отвращением, а затем — с презрением. В данный момент она находилась в этой третьей фазе (которой суждено было остаться не последней), и царственных супругов связывала лишь политическая необходимость, в остальном же они были совершенно чужды друг другу: король проводил время охотясь в лесах Линколы, Персано, Аспрони, а отдыхал в своем гареме в Сан Леучо; королева же в Неаполе, Казерте или Портичи занималась политикой с министром Актоном или отдыхала под сенью апельсиновых деревьев в обществе своей фаворитки Эммы Лайонны, которая в данную минуту лежала у ее ног как королева-невольница.
   Достаточно было, впрочем, взглянуть на лежавшую, чтобы понять не только несколько скандальное благоволение, оказываемое ей Каролиной, но и неистовый восторг, внушаемый этой чаровницей английским живописцам (они изображали ее во всевозможных видах) и неаполитанским поэтам (они воспевали ее на все лады). Если человеческое существо вообще способно достичь совершенства в красоте, то им была именно Эмма Лайонна. В своих интимных отношениях с какой-нибудь современной Сапфо она, несомненно, действовала как наследница Фаона, которого Венера одарила склянкой с драгоценным маслом, чтобы он мог внушать необоримую любовь. Когда изумленный взгляд останавливался на ней, сначала он различал это дивное тело лишь сквозь сладострастную дымку, как бы исходившую от него; потом взгляд постепенно прояснялся, и ему являлась богиня.
   Попробуем описать эту женщину, опускавшуюся в самые глубокие бездны нищеты и поднявшуюся до самых сияющих вершин благосостояния, женщину, которая ко времени, когда она предстает перед нами, могла бы потягаться умом, изяществом и красотой с гречанкой Аспазией, египтянкой Клеопатрой и римлянкой Олимпией.
   Она достигла — или, по крайней мере, так казалось — того возраста, когда женщина вступает в пору полного расцвета. Взору того, кто внимательно вглядывался в нее, с каждым мгновением все полнее открывалось ее бесконечное очарование. Лицо ее, нежное, как у еще не вполне созревшей девушки, обрамляли пряди темно-русых волос; лучистые глаза, оттенок которых не поддавался точному определению, блестели из-под бровей, словно выведенных кистью Рафаэля; шея была белоснежна и гибка, как у лебедя; плечи и руки своей округлостью и нежностью, своей чарующей пластичностью напоминали не холодные статуи, вышедшие из-под античного резца, а восхитительные, трепещущие создания Жермена Пилона, причем не уступали античным в своей законченности и в изяществе голубых прожилок; уста у нее были как у крестницы феи, той принцессы, что с каждым словом роняла жемчужину, а с каждой улыбкой — алмаз; уста эти казались ларчиком, хранящим бесчисленные поцелуи. В отличие от великолепного наряда Марии Каролины, на ней был простой кашемировый хитон, белый и длинный, с широкими рукавами и полукруглым вырезом наверху — наподобие греческого, на талии он был собран в складки красным сафьяновым пояском, затканным золотыми нитями и украшенным рубинами, опалами и бирюзой; застежкой пояску служила великолепная камея с портретом сэра Уильяма Гамильтона. Поверх хитона была наброшена широкая индийская шаль переливчатых оттенков с золотой вышивкой; на интимных вечерах у королевы эта накидка не раз служила Эмме при исполнении придуманного ею «танца с шалью», в котором она достигала такого волшебного совершенства и такой неги, что с ней не могла бы сравниться ни одна искусная танцовщица.
   В дальнейшем мы расскажем читателю о странном прошлом этой женщины. Здесь же, в чисто описательной вступительной главе, мы можем уделить ей, хоть она и играет большую роль в нашем повествовании, лишь несколько строк.
   Третья группа, как бы пара предыдущей, находилась справа от тех, кто окружал короля, и состояла из четырех человек; тут было двое мужчин разного возраста, беседовавших о науках и политической экономии, и бледная, грустная, задумчивая молодая женщина, качавшая на руках и прижимавшая к сердцу грудного ребенка.
   Пятая особа, не кто иная, как кормилица младенца, полная, свежая женщина в наряде крестьянки из Аверсы, стояла в тени, но и там, помимо ее воли, выделялись блестки ее украшенного золотым шитьем корсажа.
   Младший из двоих мужчин, блондин лет двадцати двух, еще безбородый, был предрасположен к ранней полноте, которой впоследствии, под влиянием яда, суждено было смениться смертельной худобой. На нем был мундир небесно-голубого цвета, расшитый золотом и увешанный орденами и медалями; то был старший сын короля и королевы Марии Каролины, наследник престола Франческо, герцог Калабрийский. От природы застенчивый и добрый, он был напуган политическими крайностями матери, ушел в литературу и науки и не требовал ничего иного, как только возможности оставаться в стороне от политической машины, страшившей его.
   Собеседник его казался человеком важным и холодным, ему было лет пятьдесят с небольшим; то был не совсем ученый в итальянском значении этого слова, а гораздо более того — человек просвещенный. На его довольно скромном фраке виднелся всего лишь один орден — Мальтийский крест, что может быть пожалован только человеку из знатного рода, известного не менее двухсот лет. И действительно, то был знатный неаполитанец кавалер Сан Феличе, библиотекарь принца и придворный принцессы.
   Принцесса (с нее нам, пожалуй, следовало бы начать описание), та самая молодая мать, которую мы кратко обрисовали, прижимала своего младенца к сердцу, словно предчувствуя, что ей скоро предстоит покинуть этот мир. Как и ее свекровь, она была эрцгерцогиня из надменного рода Габсбургов; звали ее Клементиной Австрийской. Пятнадцатилетней девушкой она уехала из Вены, чтобы повенчаться с Франческо Бурбонским, и то ли она оставила на родине какую-то привязанность, то ли разочаровалась в том, что нашла здесь, но никто, даже ее дочь, если бы она по возрасту своему способна была понимать и говорить, не мог бы сказать, что хоть однажды видел улыбку на ее лице. Этот северный цветок, едва распустившись, увядал под жгучим южным солнцем; ее печаль была тайной, и принцесса медленно умирала от нее, не жалуясь ни людям, ни Богу; казалось, она знала, что приговорена, и, будучи благочестивой и невинной, примирилась со своей участью искупительной жертвы, страдая не за свои собственные, а за чужие грехи. Бог, для воздания справедливости располагающий вечностью, иногда допускает такие противоречия, непостижимые с точки зрения нашей преходящей и неполной справедливости.
   Дочь, которую она прижимала к сердцу и которая лишь несколько месяцев назад открыла глаза, была вторая Мария Каролина; хотя ей и будут свойственны слабости, зато у нее не будет пороков первой; впоследствии она станет супругою герцога Беррийского; кинжал Лувеля превратит ее во вдову; сама она — одна из всей старшей ветви Бурбонов — оставит по себе во Франции добрую память.
   Все это общество — короли, принцы, придворные — плыло по лазурному морю, под пурпурным тентом, наслаждаясь звуками упоительной музыки, которой ведал славный Доменико Чимароза, придворный капельмейстер и композитор; галера прошла мимо Резины, Портичи, Торре дель Греко, подгоняемая ветерком, дувшим со стороны Байев и столь роковым для чести римских матрон. Под дуновением этого ветерка, полного неги и замиравшего под портиками храмов, дважды в год зацветали пестумские розы.
   Между тем на горизонте, еще далеко от Капри и мыса Кампанелла, показались очертания военного корабля, который, заметив королевскую флотилию, взял курс на нее и дал орудийный выстрел.
   Сбоку от гиганта сразу появилось белое облачко, а на гафеле был учтиво поднят красный английский флаг.
   Несколько секунд спустя послышался протяжный грохот, подобный раскатам далекого грома.

II. ГЕРОЙ НИЛА

   Корабль с красным флагом Англии на гафеле, шедший навстречу королевской флотилии, назывался «Авангардом».
   Командовал им коммодор Горацио Нельсон, только что уничтоживший французский флот при Абукире, тем самым отняв у Бонапарта и у республиканской армии всякую надежду на возвращение во Францию.
   Скажем в нескольких словах о том, кто же такой был коммодор Горацио Нельсон, один из самых великих флотоводцев, когда-либо живших на свете, единственный, кто оказался в силах поколебать и даже ниспровергнуть на море престиж Наполеона, незыблемый в то время на суше.
   Может показаться странным, что не кто иной, как мы, восхваляем Нельсона, грозного врага Франции, пролившего ее лучшую, чистейшую кровь при Абукире и Трафальгаре; но люди, подобные ему, принадлежат цивилизации всемирной: потомство не связывает их с определенной средой и национальностью, видя в них часть величия всего рода человеческого, которую следует безгранично любить и которою подобает гордиться; сойдя в могилу, они уже перестают быть соотечественниками или чужестранцами, друзьями или недругами, они становятся Ганнибалом и Сципионом, Цезарем и Помпеем, олицетворением определенных деяний и подвигов. Бессмертие делает великих гениев сынами вселенной.
   Нельсон родился 29 сентября 1758 года; следовательно, ко времени, о котором идет речь, ему было около сорока лет.
   Родился он в Бёрнем-Торпе, деревушке в графстве Норфолк; отец его был там пастором, мать умерла рано, оставив одиннадцать сирот.
   Дядя Нельсона, служивший во флоте и состоявший в родстве с Уолполами, взял его в качестве гардемарина на свой шестидесятичетырехпушечный корабль «Грозный».
   Юноша побывал у полюса, где судно их было в течение полугода затерто льдами; ему пришлось врукопашную схватиться с белым медведем, и тот неминуемо задушил бы смельчака лапами, не окажись тут товарища, который вложил зверю дуло мушкета в ухо и выстрелил.
   Он побывал на экваторе; там, заблудившись в джунглях Перу, юный моряк заснул у подножия какого-то дерева, был укушен одной из самых ядовитых змей, чуть не умер, и на всю жизнь на теле его остались белесые пятна, как на змеиной коже.
   В Канаде Нельсон впервые влюбился и чуть было не совершил величайшей глупости. Не желая расставаться с предметом своей страсти, он решил подать прошение об отставке с должности капитана фрегата. Офицеры врасплох напали на него, скрутили как преступника или умалишенного, принесли на «Sea-Horse» 3, которым он тогда командовал, и развязали только в открытом море.
   Вернувшись в Лондон, он женился на вдове по имени миссис Нисбет; он горячо любил ее, ибо чувства разгорались в его душе легко и пламенно, а когда настало время вновь отправиться в плавание, он взял с собою ее сына от первого брака, подростка по имени Джошуа.
   Когда адмирал Трогов и генерал Моде сдали Тулон англичанам, Горацио Нельсон, служивший капитаном на «Агамемноне», был направлен в Неаполь, чтобы сообщить королю Фердинанду и королеве Каролине о взятии нашего главного военного порта.
   Сэр Уильям Гамильтон, как уже было сказано, английский посол, встретился с ним у короля, затем привез его к себе домой, оставил в гостиной, а сам направился в комнату жены и объявил ей:
   — Я хочу представить вам человека невысокого роста, кто вряд ли может прослыть красавцем, но кому, если я только не ошибаюсь, предстоит в свой час стать гордостью Англии и грозою ее врагов.
   — Каким же образом можно предвидеть подобное? — спросила леди Гамильтон.
   — Достаточно было обменяться с ним всего лишь несколькими словами. Он в гостиной; прошу вас оказать ему внимание, дорогая. Я никогда не принимал у себя ни одного английского офицера, но мне не хотелось, чтобы этот остановился где-либо вне моего дома.
   И Нельсон поселился в английском посольстве на углу набережной и улицы Кьяйа.
   В то время, в 1793 году, Нельсону исполнилось тридцать четыре года; он был, как и сказал Уильям, невелик ростом, бледен, голубоглаз; нос у него был орлиный, как у многих военных, вследствие чего Цезарь и Конде похожи на хищных птиц; резко очерченный подбородок свидетельствовал об упорстве, доходящем до упрямства; что же касается волос и бороды, то они были белокуры, редковаты и с проплешинами.
   Нет никаких оснований предполагать, что его внешность произвела тогда на Эмму Лайонну впечатление иное, чем на ее мужа; зато поразительная красота этой женщины оказала на Нельсона ошеломляющее действие: он покинул Неаполь, заручившись обещанием двора Обеих Сицилии оказать Англии помощь, за которой он и прибыл туда, и, кроме того, будучи безумно влюблен в леди Гамильтон.
   Из тщеславия ли, в надежде ли излечиться от любви, казавшейся ему безысходной, Нельсон рассчитывал найти свою смерть при взятии Кальви, где он потерял глаз, и в походе на остров Тенерифе, когда он лишился руки? Неизвестно. Но в обоих случаях он рисковал жизнью столь беспечно, что ясно было, как мало он ею дорожит.
   Итак, леди Гамильтон вновь увидела его уже одноглазым и одноруким, и нет повода думать, чтобы у нее зародилась к изувеченному герою иное чувство, чем нежная жалость, с какой красота обязана относиться к мученикам славы.
   Он вторично прибыл в Неаполь 16 июня 1798 года, тогда и произошла его новая встреча с леди Гамильтон.
   Положение Нельсона было крайне трудным.
   Ему поручили блокировать французский флот в Тулонском порту и вступить с ним в бой, если он выйдет оттуда, а этот флот ускользнул у него из-под рук, по пути занял Мальту и высадил в Александрии тридцатитысячную армию!
   Мало того: флот Нельсона попал в шторм, получил серьезные повреждения и, испытывая недостаток воды и продовольствия, не мог преследовать неприятеля, так как вынужден был направиться в Гибралтар, чтобы там восстановить силы.
   Нельсон оказался на краю гибели. Легко было обвинить в измене человека, который целый месяц разыскивал в Средиземном море, то есть в большом озере, флот из тринадцати линейных кораблей и трехсот восьмидесяти семи транспортных судов и не только не мог настигнуть этот флот, но даже не обнаружил его следов.
   Задача Нельсона заключалась в том, чтобы на глазах у французского посла добиться у двора Обеих Сицилии разрешения запастись водой и продовольствием в портах Мессины и Сиракузы, в Калабрии же получить лес для замены поломанных мачт и рей.
   Между тем Королевство обеих Сицилии было связано с Францией мирным договором, предусматривавшим строжайший нейтралитет, так что удовлетворить просьбу Нельсона означало просто изменить этому договору и нарушить данные обещания.
   Но Фердинанд и Каролина до такой степени ненавидели французов и питали к Франции такую вражду, что все, о чем просил Нельсон, было ему цинично предоставлено. Нельсон понимал, что спасти его может только крупная победа, и он покинул Неаполь еще более влюбленным, более безрассудным, более безумным, чем когда-либо, дав себе клятву либо победить, либо погибнуть при первой же возможности.
   Он победил, хотя был на волосок от смерти. С тех пор как изобрели порох и появились пушки, никогда еще не было такого морского сражения и такого разгрома.
   Из тринадцати линейных кораблей, составлявших, как мы уже говорили, французский флот, только два не загорелись и ускользнули от врага.
   «Восток», один из кораблей, взорвался; другой корабль, а также фрегат отправились на дно, девять были захвачены противником.
   Все время, пока длился бой, Нельсон вел себя героически: он предлагал себя смерти, но смерть от него отказалась; все же он был тяжело ранен. Снаряд «Вильгельма Телля» на излете сорвал рею с «Авангарда», на котором находился Нельсон; обломок свалился ему на лоб в тот миг, когда он поднял голову, чтобы посмотреть, почему раздался такой страшный треск; кусок кожи, сорванный со лба, закрыл ему единственный глаз, и Нельсон, обливаясь кровью, рухнул на палубу, словно бык, сраженный дубиной.
   Решив, что ранение смертельно, Нельсон приказал позвать капеллана, дабы получить последнее напутствие и передать семье последние пожелания. Но вместе со священником явился и хирург.
   Он осмотрел голову: череп оказался целым, была только сорвана кожа на лбу, она свисала до самого рта.
   Кожу уложили на прежнее место и закрепили, обвязав голову черной повязкой. Нельсон подобрал выпавший у него из руки рупор и, крикнув «Огонь!», вернулся к своей разрушительной деятельности. В ненависти этого человека к Франции чувствовалось дыхание титана.
   Второго августа, к восьми часам вечера, как уже было сказано, от французского флота оставалось лишь два корабля, и они поспешили укрыться на Мальте.
   Быстроходное судно доставило двору Обеих Сицилии и английскому адмиралтейству весть о победе Нельсона и разгроме нашей эскадры.
   По всей Европе, вплоть до самой Азии, пронесся радостный крик, так все боялись французов, так все ненавидели Французскую революцию.
   Особенно неистовствовал неаполитанский двор: прежде терявший разум от ярости, он теперь терял его от восторга.
   Само собою разумеется, что леди Гамильтон получила от Нельсона письмо с сообщением о победе, отрезавшей в Египте от родины тридцать тысяч французов, а вместе с ними и Бонапарта.
   Бонапарт, герой Тулона и 13 вандемьера, прославившийся в битвах при Монтенотте, Дего, Арколе и Риволи, победивший Больё, Вурмзера, Альвинци и принца Карла, выигравший сражения, в итоге которых менее чем за два года было взято полтораста тысяч пленных, сто семьдесят знамен, пятьсот пятьдесят крупнокалиберных пушек, шестьсот легких орудий, пять экипажей кораблей; честолюбец, назвавший Европу кротовой кучей и заявивший, что великие царства и великие революции бывали только на Востоке; отважный полководец, который к двадцати девяти годам превзошел Ганнибала и Сципиона, задумал завоевать Египет, чтобы прославиться, как Александр и Цезарь, — и вот он связан по рукам и ногам, уничтожен, вычеркнут из списка сражающихся; в великой игре, именуемой войною, он в конце концов встретился с игроком еще более удачливым и ловким. На гигантской шахматной доске — долине Нила, где пешками служат обелиски, конями — сфинксы, ладьями — пирамиды, где слоны носят имя Камбиза, короли — Сезостриса, королевы — Клеопатры, — ему был объявлен шах и мат!