— А ты, стало быть, иного мнения?
   — Государь, — отвечал Караччоло, — я придерживаюсь и всегда буду придерживаться того мнения, которое ведет к чести, а не позору. Честь государства, ваше величество, и, следовательно, честь вашего имени требует, чтобы столица защищалась до последней возможности.
   — А тебе известно, в каком мы положении? — перебил король.
   — Знаю, государь, положение опасное. Но не безнадежное. Армия рассеяна, но не уничтожена; тысячи три-четыре убитых, шесть-восемь тысяч попавших в плен. Вычтите это число из пятидесяти двух тысяч — остается сорок тысяч, то есть армия, которая в четыре раза больше, чем у французов. Притом наша армия будет воевать на собственной земле, защищать неприступные ущелья, пользоваться поддержкой жителей двадцати городов и шестидесяти селений, помощью трех крепостей, которые нельзя взять, не располагая осадными приспособлениями, — Чивителла дель Тронто, Гаэта и Пескара, не считая Капуа, последнего рубежа, крайнего оплота Неаполя, до которого французы и не дойдут.
   — А ты берешься собрать армию?
   — Да, государь.
   — Объясни же, как ты за это возьмешься. Буду очень рад.
   — У меня под началом, государь, четыре тысячи моряков. Это люди проверенные, не чета новобранцам сухопутной армии. Дайте мне только приказ, и я немедленно пущу их в дело: тысяча воинов станет на защиту дороги из Итри в Сессу, тысяча — из Соры в Сан Джермано, еще тысяча приготовится защищать дорогу из Кастель ди Сангро в Изерниа; тысяча других — моряки ведь на все пригодны, милорду Нельсону это известно лучше, чем кому-либо: он не раз заставлял своих моряков творить чудеса! — итак, тысяча других превратится в саперов, займется укреплением этих трех перевалов и поможет артиллерии. С ними, даже если они будут вооружены всего лишь абордажными крюками, я сдержу натиск французов, как бы он ни был силен, а когда ваши солдаты увидят, как умирают моряки, они, государь, присоединятся к ним, особенно если ваше величество будет с ними, подобно знамени.
   — А кто в это время станет охранять Неаполь?
   — Наследный принц, ваше величество, и восемь тысяч солдат под командованием генерала Назелли, которых милорд Нельсон привез в Тоскану, где им уже нечего делать. Милорд Нельсон, если не ошибаюсь, оставил Часть своего флота в Ливорно; пусть он отправит быстроходный корабль с приказом вашего величества вернуть эти восемь тысяч свежих солдат, и они с Божьей помощью через неделю будут здесь. Итак, обратите внимание, государь, какое огромное воинство остается в вашем распоряжении: сорок пять — пятьдесят тысяч солдат, население тридцати городов и пятидесяти селений, готовое к восстанию, а позади всего этого — Неаполь с пятьюстами тысяч душ. Что станется с десятью тысячами французов, когда на них хлынет этот океан?
   — Гм! — проронил Фердинанд, глядя на продолжавшего молчать Нельсона.
   — Уехать, государь, вы всегда успеете, — продолжал Караччоло. — Поймите: у французов нет даже вооруженной лодки, а у вас в порту целых три флота: ваш собственный, португальский и флот его британского величества.
   — Что скажете о предложении адмирала, милорд? — спросил король у Нельсона, лишая его возможности долее отмалчиваться.
   — Я скажу, — ответил Нельсон, не вставая с места и продолжая левой рукой чертить пером на бумаге какие-то иероглифы, — скажу, что нет ничего хуже, как менять уже принятое решение.
   — Разве король уже принял решение? — спросил Караччоло.
   — Нет, видишь ли, решение еще не совсем принято. Я в нерешительности, я колеблюсь.
   — Уезжать решила королева, — сказал Нельсон.
   — Королева? — воскликнул Караччоло, не дав Фердинанду ответить. — Отлично. Пусть уезжает. В таких обстоятельствах женщинам позволительно удалиться от опасности, но мужчины обязаны встречать ее лицом к лицу.
   — Видишь, Караччоло, милорд Нельсон склоняется к решению об отъезде.
   — Простите, государь, — возразил Караччоло, — но мне кажется, милорд еще не высказал своего мнения.
   — Скажите же, милорд. Прошу вас! — настаивал король.
   — Мое мнение, государь, совпадает с мнением королевы, а именно — я буду счастлив, если ваше величество найдет на Сицилии верное убежище, каким уже не может служить вам Неаполь.
   — Я умоляю милорда Нельсона взвесить свои слова, — сказал Караччоло, обращаясь к своему коллеге, — ибо он должен предвидеть, сколь авторитетно будет суждение такого заслуженного человека.
   — Но я уже все сказал и от мнения своего не отрекусь, — твердо отвечал тот.
   — Государь, — возразил Караччоло, — не забывайте, что милорд Нельсон — англичанин.
   — Что это значит, сударь? — гордо спросил Нельсон.
   — То, что, будь вы неаполитанцем, милорд, вы судили бы иначе.
   — А почему я стал бы говорить иначе, если бы был неаполитанцем?
   — Вы посчитались бы с честью своей родины вместо того, чтобы заботиться о выгоде Великобритании.
   — А чем выгоден для Великобритании совет, который я подаю королю, сударь?
   — Чем хуже будут обстоять наши дела, тем больше Англия потребует за помощь. Всем известно, милорд, что она хочет получить Мальту.
   — Англия уже владеет Мальтой. Государь уступил остров Англии.
   — О! Государь! — воскликнул Караччоло с упреком. — Мне это говорили, но я отказывался верить.
   — А на кой черт, по-твоему, сдалась мне эта Мальта? — бросил король. — Скала, пригодная только на то, чтобы печь яйца на солнце!
   — Государь, — сказал Караччоло, уже не обращаясь к Нельсону, — умоляю вас от лица всех, в чьей груди бьется истинно неаполитанское сердце, не слушайте больше советов иностранцев, которые ставят ваш престол на самый край пропасти. Господин Актон, барон Карл Макк, сэр Уильям Гамильтон, да и сам милорд Нельсон — все они иностранцы. Могут ли они быть справедливы в оценке чести нашей страны?
   — Это верно, сударь. Зато они справедливо оценивают малодушие неаполитанцев, — ответил Нельсон, — вот потому я и говорю королю после того, что произошло при Чивита Кастеллана: «Государь, вам больше нельзя доверяться людям, которые бросили вас, будь они трусы или изменники».
   Караччоло страшно побледнел, его пальцы невольно потянулись к эфесу шпаги; но, вспомнив, что Нельсон не может извлечь свою, так как у него одна рука, и притом левая, он ограничился словами:
   — У каждого народа, государь, бывают дни невзгод.
   Французы, от которых мы бежим, трижды пережили свою Чивита Кастеллана: при Пуатье, при Креси, при Азенкуре. Одной победы было достаточно, чтобы зачеркнуть три поражения, — победы при Фонтенуа.
   Караччоло произнес эти слова, смотря в упор на Нельсона, который до крови закусил губы; потом он опять обратился к королю.
   — Государь, — продолжал он, — долг короля, любящего свой народ, предоставить ему возможность вновь подняться после поражения. Пусть король даст приказ, скажет одно слово, подаст знак — и ни один француз не выйдет из Абруцци, если неосмотрительно проникнет туда.
   — Любезный мой Караччоло, — сказал Фердинанд, подходя к адмиралу, чей совет отвечал его тайному желанию, — твое мнение совпадает с мнением человека, советами которого я весьма дорожу: кардинал Руффо говорил мне примерно то же.
   — Вашему величеству не хватало только поставить какого-нибудь кардинала во главе ваших войск, — заметил Нельсон, презрительно усмехнувшись.
   — У моего предка Людовика, не помню, то ли Тринадцатого, то ли Четырнадцатого, не так уж плохо получилось, когда некий Ришелье ничуть не повредил монархии, взяв крепость Ла-Рошель и форсировав проход у Сузы.
   — Вот-вот, государь! — воскликнул Караччоло, хватаясь за ниточку надежды, которую дал ему король. — Значит, вас вдохновляет добрый гений Неаполя; доверьтесь кардиналу Руффо, следуйте его советам, а я… что я могу еще сказать?.. Я буду выполнять его распоряжения.
   — Государь, — заявил Нельсон, вставая и кланяясь королю, — надеюсь ваше величество не забудет, что если итальянские адмиралы готовы подчиняться приказаниям священника, то английский адмирал подчиняется только приказам своего правительства.
   И Нельсон, бросив на Караччоло взгляд, суливший непримиримую ненависть, вышел через ту же дверь, в которую вошел: она вела в апартаменты королевы.
   Король проводил Нельсона взглядом, а когда за ним затворилась дверь, сказал:
   — Вот благодарность за двадцать тысяч дукатов ренты, за герцогство Бронте, за шпагу Филиппа Пятого и орден Святого Фердинанда! Он изъясняется кратко, но ясно.
   Потом король обратился к Караччоло:
   — Ты прав, дорогой мой Франческо, все зло в них, в иноземцах. Господин Актон, сэр Уильям, господин Макк, лорд Нельсон, даже сама королева — всюду ирландцы, немцы, англичане, австрийцы; только неаполитанцев нигде нет! Что за бульдог этот Нельсон! Но ничего, ты его славно отделал! Если когда-нибудь нам придется воевать с Англией и ты попадешь к нему в лапы — тебе несдобровать…
   — Я счастлив, государь, что заслужил ваше одобрение, — сказал Караччоло, смеясь. — Счастлив, хоть и нажил себе врага в лице победителя при Абукире.
   — Ты заметил, какую рожу он состроил, когда ты ему бросил в физиономию… Как ты сказал? Кажется, Фонтенуа?
   — Да, государь.
   — Значит, хорошо там с ними, с господами англичанами, расправились?
   — Основательно.
   — И подумать только: не сделай Сан Никандро из меня осла, я тоже мог бы так отвечать! К несчастью, сейчас уже поздно, этому делу не помочь.
   — Государь, — сказал Караччоло, — позвольте мне еще добавить…
   — Чего же добавлять, когда я и так с тобою согласен? Сегодня повидаюсь с Руффо, и мы вместе все это обсудим. Но скажи теперь, когда мы остались одни, какого черта ты восстановил против себя королеву? Ты же знаешь, уж если она кого невзлюбит, так не на шутку?
   Караччоло покачал головой, как бы говоря, что на этот вопрос ответить невозможно.
   — Словом, тут, как и с Сан Никандро, ничего не поделаешь. Не стоит об этом говорить.
   — Итак, — повторил Караччоло, оставаясь во власти все той же тревоги, — я уношу с собою надежду, что ваше величество отказывается от постыдного бегства и Неаполь будет защищаться до последней возможности?..
   — Ступай не только с надеждой, но и с полной уверенностью. Сегодня соберется Совет, я им объявлю, что решил остаться в Неаполе. Я помню все, что ты мне сказал о возможностях защиты, будь покоен. А что касается Нельсона, то теперь ясно: если кто хочет, чтобы он кусал себе губы до крови, достаточно бросить ему в лицо одно слово: Фонтенуа, не так ли? Отлично, запомним и это.
   — Государь, прошу еще об одной милости.
   — Проси.
   — Если, вопреки всем ожиданиям, ваше величество уедет…
   — Но я же сказал тебе, что не еду.
   — Словом, государь, если какая-либо случайность или неожиданность или перемена побудит ваше величество уехать, я надеюсь, что вы не воспользуетесь для этого английским кораблем и тем самым не нанесете оскорбления неаполитанскому флоту.
   — Ну, на этот счет можешь быть покоен. Если я и буду доведен до такой крайности… За королеву я тебе, разумеется, не ручаюсь, пусть поступает как хочет, но я — даю тебе честное слово — отправлюсь только на твоем корабле, на «Минерве». Так и знай; смени корабельного повара, если он плох, запасись макаронами и пармезаном, если их у тебя маловато. До свидания… Так ты говоришь — Фонтенуа, не правда ли?
   — Да, государь.
   И Караччоло, в восторге от беседы с королем, удалился, рассчитывая на два данные ему обещания.
   Фердинанд проводил его явно благосклонным взглядом.
   — Черт возьми, — решил он, — какая глупость ссориться с такими людьми из-за мегеры, вроде королевы, и распутницы, вроде леди Гамильтон!

LXVIII. НЕКОТОРЫЕ СООБРАЖЕНИЯ О РАЗНИЦЕ МЕЖДУ НАРОДАМИ СВОБОДНЫМИ И НАРОДАМИ САМОСТОЯТЕЛЬНЫМИ

   Король сдержал слово, данное Караччоло; на заседании Совета он определенно и решительно объяснил, что после народной демонстрации, свидетелем которой он стал накануне, он решил остаться в Неаполе и до последней возможности препятствовать вступлению французов в королевство.
   Оспаривать столь ясно высказанное решение было невозможно; возразить могла бы только королева, но, полагаясь на обещание Актона так или иначе побудить короля переехать на Сицилию, она отказалась от открытой борьбы, ибо, зная Фердинанда, понимала, что в таком случае он способен заупрямиться.
   По окончании заседания король застал у себя кардинала Руффо. Кардинал, всегда исключительно точный, исполнил все, что они с королем договорились предпринять: Феррари явился к нему ночью и полчаса спустя отправился через Манфредонию в Вену с поддельным посланием, чтобы показать его императору, с которым Фердинанд никак не хотел поссориться, ибо только император мог, благодаря своему влиянию в Италии, поддержать его в борьбе против Франции; точно так же как в случае враждебного столкновения Неаполя с Австрией, никто, кроме Франции, неспособен был бы оказать Неаполю серьезную помощь.
   К поддельному посланию была приложена объяснительная записка, собственноручно составленная кардиналом от имени короля и снабженная его подписью; без нее император не разобрался бы в этой загадочной истории.
   Фердинанд рассказал кардиналу, что произошло между ним, Караччоло и Нельсоном; Руффо вполне одобрил все соображения его величества и настоял на том, чтобы была устроена его встреча с Караччоло в присутствии короля. Они договорились подождать первых известий о том, какое впечатление произвело в Абруцци воззвание Пронио, и в зависимости от этого окончательно решить, что делать дальше.
   В тот день Фердинанд принял молодого корсиканца Де Чезари. Читатель помнит, что король произвел его в чин капитана и приказал явиться к нему в форме, чтобы убедиться: распоряжение его исполнено и военный министр выдал юноше соответствующий патент. Актон не замедлил исполнить волю короля, и вот молодой человек, которого чиновники уже стали принимать за наследника престола, ибо Де Чезари был на него очень похож, предстал перед королем в новом мундире и с патентом в руках.
   Молодой капитан был горд и счастлив; он повергал к стопам его величества преданность свою и своих друзей. Одно только мешало им немедленно доказать королю свою самоотверженность: дело в том, что престарелые принцессы ссылались на обещание позаботиться об их безопасности. Приходилось продолжать служить телохранителями, так как принцессы согласны были вернуть им это обещание лишь после того, как они окажутся на борту корабля, который должен доставить их в Триест. Поэтому семеро молодых людей обязались сопровождать их до Манфредо-нии, где им предстояло погрузиться на корабль. После этого офицеры собирались возвратиться в Неаполь и стать в ряды защитников престола и алтаря.
   Вести, которых ждали от Пронио, вскоре были получены. Они превзошли все надежды. Призыв короля был воспринят как глас Божий; священники, монахи, муниципальные чиновники горячо откликнулись на него. Клич «К оружию!» пронесся от Изолетты до Капуа и от Акуилы до Итри. Пронио встретился с Фра Дьяволо и с Маммоне, сообщил им о поручении, которое он на них возлагает, и они приняли его с восторгом. С грамотами в руках, с именем короля на устах они приобрели безграничное могущество, поскольку закон, вместо того чтобы преследовать, стал их охранять. С того момента как они получили возможность придать своему разбою политическую окраску, они могли поклясться, что поднимут на ноги всю страну.
   Разбой в Южной Италии — явление поистине национальное; это местный плод, зреющий в горах. Говоря о том, что производят Абруцци, Терра ди Лаворо, Базилика-та и Калабрия, можно сказать: долины дают пшеницу, кукурузу и инжир; холмы выращивают оливки, орехи и виноград; горы растят разбойников.
   В названных мною провинциях разбой — самое обычное занятие, не хуже любого другого. Разбойником становятся так же, как становятся булочником, портным, сапожником. В этом нет ничего предосудительного; отец, мать, брат, сестра отнюдь не считаются запятнанными ремеслом их сына или их брата, ибо и само это занятие не является пятном для тех, кто избрал его. Разбойник работает восемь месяцев в году, то есть весной, летом и осенью. Зима гонит его с гор и возвращает в родные места; тут его ждет радушный прием; он встречается с мэром, приветствует его, мэр отвечает ему тем же; зачастую они друзья, а то и родственники.
   С весной он достает свое ружье, пистолет, кинжал и уходит в горы. Отсюда поговорка «Разбойники распускаются вместе с листвой».
   С тех пор как в Неаполе существует свое правительство (а я просмотрел все архивы с 1503 года до наших дней), оно по временам выпускает постановления, направленные против разбойников, и, что любопытно, постановления испанских вице-королей ничем не отличаются от постановлений пьемонтских правителей, ведь преступления-то все те же. Это кражи со взломом, кражи с применением оружия на больших дорогах, вымогательства денег с угрозой поджечь дом, изувечить, убить; убийства, увечья и поджоги в случаях, когда угрозы не подействовали.
   Во время революций разбой принимает колоссальный размах, общественное мнение принимает его сторону, благонамеренный патриотизм служит ему оправданием; разбойники всегда на стороне реакционной партии — другими словами, они стоят горой за трон и алтарь, ибо только трон и алтарь приемлют таких союзников, в то время как либералы, прогрессисты, революционеры, напротив, отвергают и презирают их. Известные в летописях времена разбоя — это годы политической реакции: 1799, 1809, 1821, 1848, 1862, то есть пора, когда неограниченная власть, потерпев поражение, призывала себе на помощь разбойничьи банды.
   В таких случаях разбой особенно могуществен, ибо его поддерживают власти, которые в другое время призваны ему препятствовать. Муниципальные чиновники, офицеры национальной гвардии являются не только manutengoli, то есть пособниками разбойников, но и сами зачастую становятся бандитами.
   Основательную нравственную поддержку разбою оказывают священники и монахи: они бывают как бы его душою; разбойники, услышав их проповеди, призывающие к бунту, восстав, получают от них освященные образки, которые должны сделать их неуязвимыми. Если случится, что, невзирая на эту защиту, разбойник все-таки ранен, убит или расстрелян, образок, бессильный на земле, служит ему верным пропуском на Небеса, пропуском, к которому апостол Петр относится с неизменным уважением; у задержанного разбойника нога уже стоит на первой ступени Иаковой лестницы, ведущей прямо в рай; он прикладывается к образку и умирает как герой, ибо убежден, что расстрел поможет ему подняться до самого верха.
   Чем же объясняется разница между отдельными личностями и народом? Почему солдат иной раз бежит при первом же пушечном выстреле, а разбойник гибнет героически? Попробуем объяснить это, а то дальнейший наш рассказ может вызвать недоумение: читатель станет удивляться, почему же так отличается нравственная и физическая природа одних и тех же людей в зависимости от того, собраны ли они в единое целое или борются в одиночку.
   Вот объяснение.
   Коллективное мужество — качество народов свободных.
   Личное мужество — качество народов, которые всего лишь независимы. Почти все народы, живущие в горах, — швейцарцы, корсиканцы, шотландцы, сицилийцы, черногорцы, албанцы, друзы, черкесы — отлично обходятся без свободы, лишь бы у них не отнимали независимости.
   Объясним огромную разницу между словами: свобода и независимость. Свобода — это отказ каждого гражданина от какой-то доли своей независимости ради образования некой общественной основы, именуемой законом. Независимость — это право каждого пользоваться всеми своими способностями, удовлетворять все свои желания.
   Человек свободный — это член общества; он опирается на соседа, который в свою очередь опирается на него; а так как он готов жертвовать собою ради других, то имеет право требовать, чтобы и другие жертвовали собою ради него.
   Человек независимый — это человек естественный; он полагается только на самого себя; единственные его союзники — гора и лес; защитники — ружье и кинжал; его пособники — острое зрение и слух.
   Из людей свободных составляются армии.
   Из людей независимых — шайки.
   Людям свободным приказывают, как Бонапарт в битве при Пирамидах: «Сомкнуть ряды!»
   Людям независимым говорят, как Шарет в Машкуле: «Развлекайтесь, ребята!»
   Человек свободный берется за дело по слову своего монарха или по зову родины.
   Человек независимый действует, движимый корыстью или страстью.
   Человек свободный воюет.
   Человек независимый убивает.
   Человек свободный говорит: «Мы».
   Человек независимый говорит: «Я «.
   Человек свободный — это Братство.
   Человек независимый — это всего лишь Эгоизм.
   В 1798 году неаполитанцы были еще только на пути к независимости; они не ведали ни свободы, ни братства; потому-то в регулярном сражении они и были разбиты армией впятеро меньшей.
   Зато крестьяне неаполитанских провинций всегда были независимы. Вот почему по призыву духовенства, выступившего во имя Господа, по призыву короля, выступившего во имя династии, особенно же по призыву ненависти, выступившей во имя стяжательства, грабежа и убийства, поднялась вся страна.
   Каждый вооружился ружьем, топором, ножом и начал воевать, не ставя перед собою иной цели, кроме разрушения, не рассчитывая ни на что иное, кроме грабежа, следуя за своим начальником и не подчиняясь ему, подражая его примеру, а не слушаясь его приказаний. Толпа в целом бежала перед французами, отдельные люди пошли против них; армия рассеялась, народ вырос из земли.
   И как раз вовремя. Вести, приходившие из армии, были по-прежнему удручающими. Часть армии под командованием никому не ведомого генерала Мётча — даже Нельсон в своих письмах спрашивал, кто это такой, — отошла к Кальви и там набиралась сил. Макдональд, которому, как мы видели, Шампионне поручил развивать успех и торопить отход королевской армии, приказал Морису Матьё занять позиции неаполитанцев. Он занял все возвышенности вокруг города и предложил генералу Мётчу сдаться; тот согласился, но выставил неприемлемые условия. Тогда генерал Морис Матьё распорядился немедленно пробить брешь в стенах монастыря и через нее вступить в город.
   После десятого ядра появился парламентер.
   Но Морис Матьё, не дав ему заговорить, сказал:
   — Либо сдавайтесь на милость победителей, либо прощайтесь с жизнью. Королевские солдаты сдались на милость победителей.
   Быстрота, с какою Макдональд нанес удар, спасла часть пленных, взятых Макком, но всех спасти не удалось.
   В Асколи триста республиканцев были привязаны к деревьям и расстреляны. В Отриколи тридцать больных и раненых, в том числе безрукие и безногие калеки, недавно перенесшие ампутацию, были зарезаны в лазарете.
   Других, лежавших на соломе, безжалостно сожгли.
   Но Шампионне, верный обещанию, объявленному в прокламации, отвечал на все эти жестокости исключительно человеколюбием, резко отличавшимся от зверств королевских солдат.
   Один лишь генерал де Дама, французский эмигрант, считавший в качестве такового своим долгом послужить Фердинанду, — только он после страшного разгрома при Чивита Кастеллана поддержал честь белого знамени. Забытый Макком, чьей единственной заботой было спасти короля, де Дама обратился к генералу Шампионне, вернувшемуся, как нам известно, в это время в Рим, с просьбой разрешить ему пройти через город во главе семитысячного отряда неаполитанцев и присоединиться к остаткам королевской армии у Тевероне, — к остаткам, как уже говорилось, все же в пять раз превышавшим численность армии-победительницы.
   В ответ на это ходатайство Шампионне послал к Дама одного из молодых офицеров-аристократов, которыми он окружил себя.
   То был начальник штаба Бонами.
   Шампионне приказал ему выяснить положение дел и о результатах доложить.
   Бонами немедленно сел в седло и уехал.
   Эта великая эпоха в истории Республики заслуживает того, чтобы каждый офицер французской армии, по мере того как он предстает перед глазами читателей, был описан так, как Гомер в «Илиаде» описывает греческих вождей, а Тассо в «Освобожденном Иерусалиме» — вождей крестоносцев.
   Мы, однако, ограничимся замечанием, что Бонами, подобно Тьебо, был одним из тех умных и исполнительных офицеров, которым генерал может сказать: «Приглядитесь ко всему и действуйте соответственно обстоятельствам».
   У ворот Салариа Бонами повстречал вступавшую в город кавалерию генерала Рея. Он осведомил Рея о полученном им распоряжении и, не имея права приказать, посоветовал ему направить дозорных на дорогу в Альбано и Фраскати. Сам же он, во главе кавалерийского отряда, проехал через Понте Молле, древний Мульвиев мост, и погнал лошадь во весь опор в том направлении, где, как он знал, находится генерал де Дама; за ним, на расстоянии, следовали Рей со своим отрядом и Макдональд с легкой кавалерией.
   Бонами так спешил, что значительно оторвался от отрядов Макдональда и Рея, и им теперь требовалось не менее часа, чтобы догнать его. Желая дать им время подоспеть, он назвал себя парламентером.
   Его отвели к генералу де Дама.
   — Генерал, вы обратились к главнокомандующему французской армией, — сказал он, — поэтому мне поручено отправиться к вам, чтобы узнать в точности, о чем вы просите.
   — Прошу пропустить мою дивизию, — ответил генерал де Дама.