Страница:
Затем он положил депешу в кожаный карман, застегнул куртку курьера и, взяв свечу, в первый раз осмотрел его рану.
У Феррари была сильно ушиблена голова, мягкие ткани под волосами оказались разорванными на два дюйма в длину, но кости черепа не были повреждены.
— Дик, внимательно выслушайте меня, — сказал Актон. — Сделать необходимо следующее…
Молодой человек поклонился.
— Пошлите за врачом в Санта Марию; пока за ним съездят, — а он будет здесь не раньше чем через час, — все время давайте этому человеку по чайной ложке горячего отвара необжаренного кофе, — всего около стакана.
— Да, ваше превосходительство.
— Врач подумает, что больной очнулся оттого, что ему дали нюхать соль, или оттого, что ему смочили виски эфиром. Пусть так и думает. Он перевяжет раненого, и тот продолжит путь соответственно своему состоянию: либо пешком, либо в экипаже.
— Да, ваше превосходительство.
— Раненого, — продолжал Актон, подчеркивая каждое слово, — подобрали после его падения здешние слуги и по вашему распоряжению перенесли сюда, в аптеку; ухаживали за ним вы и врач. Он не видел ни меня, ни королеву; ни королева, ни я его не видели.
— Да, ваше превосходительство.
— А теперь, — сказал Актон, обернувшись к королеве, — вы можете предоставить событиям идти своим чередом и спокойно вернуться в гостиную. Все будет так, как сказано.
Королева еще раз взглянула на секретаря; он показался ей смышленым и решительным, какими бывают юноши, со временем делающие блестящую карьеру.
Когда за ним затворилась дверь, она сказала:
— Какой у вас ценный секретарь, генерал!
— Он принадлежит не мне, он ваш, государыня, — как все, чем я располагаю, — ответил Актон.
И он поклонился, пропуская перед собою королеву.
Когда она вернулась в гостиную, Эмма Лайонна, закутанная в пурпурную кашемировую шаль с золотой бахромой, только что томно опустилась на диван среди грома неистовых аплодисментов и похвал, как настоящая танцовщица, впервые достигшая блистательного успеха. И действительно, ни одна балерина театра Сан Карло не приводила зрителей в такой восторг; кружок, в центре которого она начала танцевать, мало-помалу, в силу какого-то притяжения, стал суживаться, так что наступил момент, когда зрители, желая видеть ее, касаться ее, вдыхать исходящее от нее благоухание, лишили танцовщицу не только пространства, но даже воздуха, и она, глухим голосом восклицая: «Расступитесь! Расступитесь!», — в сладостном изнеможении бросилась на диван; там ее и застала королева.
При появлении Каролины толпа подалась в сторону, чтобы пропустить королеву к ее любимице.
Похвалы и аплодисменты разразились с новой силою: все знали, что восхвалять изящество, талант, искусство Эммы — лучший способ угодить королеве.
— Судя по тому, что я вижу, как и по тому, что слышу, — Эмма сдержала слово. Теперь надо дать ей отдохнуть; к тому же сейчас уже второй час ночи, а ведь Неаполь — я благодарна вам за то, что вы забыли об этом, — в нескольких милях от Казерты.
Каждый понял намек, что надо прощаться, да и время действительно подошло. Гости еще раз выразили свой восторг от приятно проведенного вечера. Королева дала поцеловать руку трем-четырем избранникам, в том числе и князю Молитерно и герцогу де Роккаромана, а Нельсона и двоих его друзей просила остаться, потому что ей надо сказать им кое-что наедине. Затем она подозвала маркизу де Сан Клементе:
— Дорогая моя Элена, послезавтра вы дежурите при мне.
— Вы хотите сказать «завтра», ваше величество, ибо, как вы изволили заметить, уже час ночи. Я слишком дорожу этой честью, чтобы согласиться на отсрочку на целые сутки.
— Придется мне вас огорчить, милая Элена, — возразила королева с улыбкой, выражение которой трудно было бы определить. — Но представьте себе, графиня Сан Марко просит у меня позволения, — с вашего согласия, разумеется, — поменяться с вами очередью. У нее на будущей неделе какие-то важные дела. Вы не возражаете против такой перестановки?
— Не возражаю, сударыня, хотя это и отдалит на сутки счастье ухаживать за вами.
— Ну и отлично, все решено. Завтра вы вполне свободны, дорогая маркиза.
— Я, вероятно, воспользуюсь этим, чтобы съездить с маркизом за город.
— В добрый час, — сказала королева, — что может быть лучше?
И королева благосклонно кивнула маркизе. Маркиза попрощалась с нею и вышла.
Теперь Каролина осталась наедине с Актоном, Эммой, двумя английскими офицерами и Нельсоном.
— Любезный лорд, — обратилась она к Нельсону, — у меня есть основания предполагать, что завтра или послезавтра король получит из Вены новости относительно войны, и притом в желательном для вас духе. Вы ведь по-прежнему придерживаетесь мнения, что, чем раньше начать кампанию, тем лучше, не правда ли?
— Я не только придерживаюсь его, ваше величество, но — если с мнением моим согласятся — готов предложить вам участие английского флота.
— Мы воспользуемся этим, милорд. Но в настоящий момент я хочу просить вас о другом.
— Приказывайте, ваше величество, я готов повиноваться.
— Мне известно, милорд, как король доверяет вам, но завтра, если ответ Вены относительно войны окажется благоприятным, он все же будет колебаться. Письмо вашей светлости в том же духе, что и письмо императора, положило бы конец его нерешительности.
— Письмо должно быть адресовано королю, ваше величество?
— Нет, я хорошо знаю своего августейшего супруга; он никогда не следует советам, которые даются ему прямо. Поэтому я предпочла бы, чтобы совет был дан в конфиденциальном письме к леди Гамильтон. Напишите общее письмо ей и сэру Уильяму: ей — как моей лучшей подруге, сэру Уильяму — как лучшему другу короля. Совет, дошедший к нему двойным рикошетом, повлияет лучше.
— Как вашему величеству известно, — отвечал Нельсон, — я не дипломат и не политик. Мое письмо будет советом моряка, который откровенно, даже резковато, говорит то, что думает, и больше ничего.
— Я иного и не прошу, милорд. К тому же вы уезжаете вместе с генералом-капитаном, так поговорите в пути. Завтра утром, несомненно, будет принято то или иное важное решение, поэтому приезжайте во дворец к обеду. Туда же прибудет и барон Макк, вы согласуете с ним образ действий.
Нельсон поклонился.
— Обедать будут только несколько человек, — продолжала королева, — в том числе Эмма и сэр Уильям. Надо повлиять на короля, поторопить его. Я и сама вернулась бы сейчас в Неаполь, но бедняжка Эмма очень устала. Впрочем, любезный адмирал, — заметила она, понизив голос, — все то прекрасное, что мы видели и слышали, как вы догадываетесь, было исполнено для вас, и только для вас.
Потом королева добавила еще тише:
— Она никак не соглашалась, но я уверила ее, что вы будете очарованы; перед такой надеждой ее упрямство не устояло.
— О ваше величество! Умоляю… — проронила Эмма.
— Ну-ну, не краснейте и подайте вашу прекрасную руку нашему герою. Я охотно протянула бы ему свою, но уверена, что он предпочтет вашу. А свою я предложу этим господам.
И действительно, она протянула обе руки офицерам, каждый поцеловал доставшуюся ему, в то время как Нельсон, взяв руку Эммы, пожалуй, с большим пылом, чем допускается придворным этикетом, поднес ее к губам.
— Правду ли сказала королева, что вы ради меня согласились прочитать стихи, петь и исполнить танец, который чуть не свел меня с ума от ревности? — спросил он шепотом.
Эмма взглянула на него так, как умела смотреть на поклонников, когда хотела лишить их последней капли рассудка. Потом голосом, еще более обворожительным, чем взгляд, воскликнула:
— И вы еще спрашиваете, неблагодарный?
— Экипаж его превосходительства генерал-капитана подан, — доложил ливрейный лакей.
— Не угодно ли, господа? — сказал Актон. Нельсон и офицеры поклонились.
— Нет ли у вашего величества для меня каких-либо особых распоряжений?
— Есть, — ответила королева. — Сегодня к девяти часам вечера пусть все три государственных инквизитора соберутся в темной комнате.
Актон отвесил поклон и вышел; офицеры были уже в передней.
— Наконец-то! — воскликнула королева, обняв Эмму и целуя ее с тем жаром, какой она вкладывала во все свои действия. — Я уже не надеялась, что мы останемся наедине.
XLIV. РОЖДЕСТВЕНСКИЕ ЯСЛИ КОРОЛЯ ФЕРДИНАНДА
XLV. ПОНТИЙ ПИЛАТ
У Феррари была сильно ушиблена голова, мягкие ткани под волосами оказались разорванными на два дюйма в длину, но кости черепа не были повреждены.
— Дик, внимательно выслушайте меня, — сказал Актон. — Сделать необходимо следующее…
Молодой человек поклонился.
— Пошлите за врачом в Санта Марию; пока за ним съездят, — а он будет здесь не раньше чем через час, — все время давайте этому человеку по чайной ложке горячего отвара необжаренного кофе, — всего около стакана.
— Да, ваше превосходительство.
— Врач подумает, что больной очнулся оттого, что ему дали нюхать соль, или оттого, что ему смочили виски эфиром. Пусть так и думает. Он перевяжет раненого, и тот продолжит путь соответственно своему состоянию: либо пешком, либо в экипаже.
— Да, ваше превосходительство.
— Раненого, — продолжал Актон, подчеркивая каждое слово, — подобрали после его падения здешние слуги и по вашему распоряжению перенесли сюда, в аптеку; ухаживали за ним вы и врач. Он не видел ни меня, ни королеву; ни королева, ни я его не видели.
— Да, ваше превосходительство.
— А теперь, — сказал Актон, обернувшись к королеве, — вы можете предоставить событиям идти своим чередом и спокойно вернуться в гостиную. Все будет так, как сказано.
Королева еще раз взглянула на секретаря; он показался ей смышленым и решительным, какими бывают юноши, со временем делающие блестящую карьеру.
Когда за ним затворилась дверь, она сказала:
— Какой у вас ценный секретарь, генерал!
— Он принадлежит не мне, он ваш, государыня, — как все, чем я располагаю, — ответил Актон.
И он поклонился, пропуская перед собою королеву.
Когда она вернулась в гостиную, Эмма Лайонна, закутанная в пурпурную кашемировую шаль с золотой бахромой, только что томно опустилась на диван среди грома неистовых аплодисментов и похвал, как настоящая танцовщица, впервые достигшая блистательного успеха. И действительно, ни одна балерина театра Сан Карло не приводила зрителей в такой восторг; кружок, в центре которого она начала танцевать, мало-помалу, в силу какого-то притяжения, стал суживаться, так что наступил момент, когда зрители, желая видеть ее, касаться ее, вдыхать исходящее от нее благоухание, лишили танцовщицу не только пространства, но даже воздуха, и она, глухим голосом восклицая: «Расступитесь! Расступитесь!», — в сладостном изнеможении бросилась на диван; там ее и застала королева.
При появлении Каролины толпа подалась в сторону, чтобы пропустить королеву к ее любимице.
Похвалы и аплодисменты разразились с новой силою: все знали, что восхвалять изящество, талант, искусство Эммы — лучший способ угодить королеве.
— Судя по тому, что я вижу, как и по тому, что слышу, — Эмма сдержала слово. Теперь надо дать ей отдохнуть; к тому же сейчас уже второй час ночи, а ведь Неаполь — я благодарна вам за то, что вы забыли об этом, — в нескольких милях от Казерты.
Каждый понял намек, что надо прощаться, да и время действительно подошло. Гости еще раз выразили свой восторг от приятно проведенного вечера. Королева дала поцеловать руку трем-четырем избранникам, в том числе и князю Молитерно и герцогу де Роккаромана, а Нельсона и двоих его друзей просила остаться, потому что ей надо сказать им кое-что наедине. Затем она подозвала маркизу де Сан Клементе:
— Дорогая моя Элена, послезавтра вы дежурите при мне.
— Вы хотите сказать «завтра», ваше величество, ибо, как вы изволили заметить, уже час ночи. Я слишком дорожу этой честью, чтобы согласиться на отсрочку на целые сутки.
— Придется мне вас огорчить, милая Элена, — возразила королева с улыбкой, выражение которой трудно было бы определить. — Но представьте себе, графиня Сан Марко просит у меня позволения, — с вашего согласия, разумеется, — поменяться с вами очередью. У нее на будущей неделе какие-то важные дела. Вы не возражаете против такой перестановки?
— Не возражаю, сударыня, хотя это и отдалит на сутки счастье ухаживать за вами.
— Ну и отлично, все решено. Завтра вы вполне свободны, дорогая маркиза.
— Я, вероятно, воспользуюсь этим, чтобы съездить с маркизом за город.
— В добрый час, — сказала королева, — что может быть лучше?
И королева благосклонно кивнула маркизе. Маркиза попрощалась с нею и вышла.
Теперь Каролина осталась наедине с Актоном, Эммой, двумя английскими офицерами и Нельсоном.
— Любезный лорд, — обратилась она к Нельсону, — у меня есть основания предполагать, что завтра или послезавтра король получит из Вены новости относительно войны, и притом в желательном для вас духе. Вы ведь по-прежнему придерживаетесь мнения, что, чем раньше начать кампанию, тем лучше, не правда ли?
— Я не только придерживаюсь его, ваше величество, но — если с мнением моим согласятся — готов предложить вам участие английского флота.
— Мы воспользуемся этим, милорд. Но в настоящий момент я хочу просить вас о другом.
— Приказывайте, ваше величество, я готов повиноваться.
— Мне известно, милорд, как король доверяет вам, но завтра, если ответ Вены относительно войны окажется благоприятным, он все же будет колебаться. Письмо вашей светлости в том же духе, что и письмо императора, положило бы конец его нерешительности.
— Письмо должно быть адресовано королю, ваше величество?
— Нет, я хорошо знаю своего августейшего супруга; он никогда не следует советам, которые даются ему прямо. Поэтому я предпочла бы, чтобы совет был дан в конфиденциальном письме к леди Гамильтон. Напишите общее письмо ей и сэру Уильяму: ей — как моей лучшей подруге, сэру Уильяму — как лучшему другу короля. Совет, дошедший к нему двойным рикошетом, повлияет лучше.
— Как вашему величеству известно, — отвечал Нельсон, — я не дипломат и не политик. Мое письмо будет советом моряка, который откровенно, даже резковато, говорит то, что думает, и больше ничего.
— Я иного и не прошу, милорд. К тому же вы уезжаете вместе с генералом-капитаном, так поговорите в пути. Завтра утром, несомненно, будет принято то или иное важное решение, поэтому приезжайте во дворец к обеду. Туда же прибудет и барон Макк, вы согласуете с ним образ действий.
Нельсон поклонился.
— Обедать будут только несколько человек, — продолжала королева, — в том числе Эмма и сэр Уильям. Надо повлиять на короля, поторопить его. Я и сама вернулась бы сейчас в Неаполь, но бедняжка Эмма очень устала. Впрочем, любезный адмирал, — заметила она, понизив голос, — все то прекрасное, что мы видели и слышали, как вы догадываетесь, было исполнено для вас, и только для вас.
Потом королева добавила еще тише:
— Она никак не соглашалась, но я уверила ее, что вы будете очарованы; перед такой надеждой ее упрямство не устояло.
— О ваше величество! Умоляю… — проронила Эмма.
— Ну-ну, не краснейте и подайте вашу прекрасную руку нашему герою. Я охотно протянула бы ему свою, но уверена, что он предпочтет вашу. А свою я предложу этим господам.
И действительно, она протянула обе руки офицерам, каждый поцеловал доставшуюся ему, в то время как Нельсон, взяв руку Эммы, пожалуй, с большим пылом, чем допускается придворным этикетом, поднес ее к губам.
— Правду ли сказала королева, что вы ради меня согласились прочитать стихи, петь и исполнить танец, который чуть не свел меня с ума от ревности? — спросил он шепотом.
Эмма взглянула на него так, как умела смотреть на поклонников, когда хотела лишить их последней капли рассудка. Потом голосом, еще более обворожительным, чем взгляд, воскликнула:
— И вы еще спрашиваете, неблагодарный?
— Экипаж его превосходительства генерал-капитана подан, — доложил ливрейный лакей.
— Не угодно ли, господа? — сказал Актон. Нельсон и офицеры поклонились.
— Нет ли у вашего величества для меня каких-либо особых распоряжений?
— Есть, — ответила королева. — Сегодня к девяти часам вечера пусть все три государственных инквизитора соберутся в темной комнате.
Актон отвесил поклон и вышел; офицеры были уже в передней.
— Наконец-то! — воскликнула королева, обняв Эмму и целуя ее с тем жаром, какой она вкладывала во все свои действия. — Я уже не надеялась, что мы останемся наедине.
XLIV. РОЖДЕСТВЕНСКИЕ ЯСЛИ КОРОЛЯ ФЕРДИНАНДА
Название этой главы должно показаться нашим читателям непонятным. Поэтому начнем с объяснений.
Один из самых больших, самых торжественных праздников в Неаполе — Рождество, Nat ale, как называют его жители. Месяца за три до праздника беднейшие семьи лишают себя всего, чтобы скопить немного денег, часть которых они истратят на лотерею в надежде что-то выиграть и в случае удачи весело провести эту святую ночь, а другую часть отложат на случай, если Мадонна лотереи (ибо в Неаполе есть Мадонны на любое дело) окажется неумолимой.
Те же, кому ничего не удается скопить, несут в ломбард свои жалкие украшения, ношеное платье и даже снятые с кроватей матрацы.
А те, у кого нет ни украшений, ни матрацев, ни платья, занимаются воровством.
Замечено, что число краж в Неаполе сильно возрастает именно в декабре. В каждой неаполитанской семье, как бы она ни была бедна, в рождественскую ночь непременно должно быть, по меньшей мере, три рыбных блюда.
На другой день треть неаполитанского населения бывает больна несварением желудка и тридцать тысяч человек пускают себе кровь.
В Неаполе кровь пускают по любому случаю: пускают ее потому, что перегрелись, потому, что озябли, потому, что Дул сирокко, потому, что дул трамонтана. У меня в услужении одиннадцатилетний мальчик; из десяти франков, которые я плачу ему в месяц, семь он откладывает на лотерею, по одному су в день отдает монаху, который уже три года подсказывает ему счастливые лотерейные номера, причем ни один из них не выиграл, а остальные тридцать су расходует на кровопускание.
Время от времени он появляется у меня в кабинете и докладывает.
— Сударь, мне надо пустить себе кровь.
И он пускает себе кровь, как будто надрезать ланцетом вену — самое веселое дело.
В Неаполе через каждые пятьдесят шагов — и тем более в эпоху, о которой у нас идет речь, — попадаются лавочки цирюльников, salassatori 66, и те, как и во времена Фигаро, в одной руке держат бритву, в другой — ланцет.
Простите за отступление, но кровопускание — такая существенная подробность неаполитанских нравов, что мы не могли обойти ее молчанием.
Вернемся, однако, к празднику Рождества, и прежде всего к тому, как его проводят в Неаполе.
Мы хотели сказать, что в преддверии Natale одно из главных развлечений неаполитанцев (что сохранилось у коренного населения Неаполя до сих пор) — это устройство яслей.
В 1798 году почти во всех больших неаполитанских домах сооружались ясли, будь то крошечные для забавы детей или огромные в назидание взрослым.
Король Фердинанд славился своим искусством строить ясли. Чтобы установить свое сооружение, он приказал построить в самом большом зале нижнего этажа королевского дворца подмостки, равные по величине подмосткам Французского театра.
Князь Сан Никандро развлекал этим занятием Фердинанда в годы его юности, но вкус, скажем даже — пристрастие к этому занятию король сохранил и в зрелые годы.
Для устройства яслей у всех неаполитанцев из года в год использовались, да и теперь используются одни и те же предметы, с той только разницей, что располагаются они по-разному. Иначе обстояло дело у короля. Постояв месяц или два, к восхищению зрителей, королевские ясли разбирались, а все предметы, украшавшие их, король раздаривал своим любимцам, и те хранили их как драгоценные знаки монаршего благоволения.
Ясли частных лиц, в зависимости от их достатка, обходились от пятисот до десяти тысяч, а то и до пятнадцати тысяч франков. Ясли же короля Фердинанда, к сооружению которых привлекались живописцы, скульпторы, зодчие, механики и машинисты, стоили до двухсот — трехсот тысяч.
Король начинал заниматься ими еще за полгода до праздника и посвящал их отделке все время, свободное от охоты и рыбной ловли.
Согласно королевскому замыслу, яслям 1798 года предстояло отличиться особенным великолепием. Они еще не были готовы, а Фердинанд истратил на них уже весьма значительную сумму. Вот почему накануне, предвидя недостаток средств в связи с расходами на подготовку к войне, король с несколько ребячливым легкомыслием, свойственным его характеру, поторопил доставку во дворец той суммы, которую банк «Беккер и сын» брал на себя в ходе переговоров о векселе в двадцать пять миллионов.
Восемь миллионов были заготовлены к вечеру и той же ночью, как и обещал Андреа Беккер, их перевезли из банкирского дома в подвалы дворца.
Фердинанд, веселый, сияющий, теперь уже не опасаясь, что денег не хватит, послал за своим другом кардиналом Руффо, прежде всего чтобы показать ему свои ясли и узнать его мнение, а затем чтобы вместе с ним ждать курьера Феррари, который, по свойственной ему пунктуальности, должен был прибыть в Неаполь еще минувшей ночью, а уж если не вернулся ночью, так непременно приедет утром.
В ожидании король рассуждал о добродетелях святого Ефрема с фра Пачифико, нашим старым знакомцем, чья популярность все росла, особенно с тех пор как ради этой популярности были принесены в жертву два якобинца; дошло до того, что этому монаху предназначалась великая честь занять место в яслях короля Фердинанда.
И вот в одном из углов зала, там, где при открытии яслей поместятся зрители, фра Пачифико и его осел Джакобино позировали скульптору: он лепил их фигуры из глины, чтобы затем вырезать из дерева.
Сейчас мы поясним, какое место предназначалось им в огромной композиции, которую мы развернем перед взором читателей.
Попробуем же, хоть это задача нелегкая, дать читателю возможность представить себе ясли короля Фердинанда. Они были воздвигнуты на подмостках, равных сцене Французского театра, — иными словами, площадь их равнялась тридцати четырем-тридцати шести футам в ширину и пяти или шести планам от рампы до стены в глубину.
Все это пространство было занято различными фигурами, установленными на подставках, которые по мере удаления в глубь сцены поднимались все выше и изображали главные события из жизни Христа, начиная с его рождения в яслях (на первом плане) и до распятия на Голгофе (на последнем плане, в самой глубине, почти под потолком).
Дорога, проходившая через всю сцену, как бы вела из Вифлеема к Голгофе.
Первым и главнейшим сюжетом, открывавшимся перед зрителем, было, как мы уже сказали, рождение Христа в Вифлеемской пещере.
Пещера была разделена надвое: в одной, большей ее части находилась Богоматерь с младенцем Иисусом на руках или, вернее, на коленях; справа от нее стоял ревущий осел, а слева — вол, который лизал ручку, протянутую ему младенцем.
В небольшом отгороженном уголке виднелся молящийся Иосиф.
Над большей частью пещеры красовалась надпись:
«Представленная в натуральном виде пещера в Вифлееме, в которой родился Христос».
Над меньшей было начертано:
«Место, куда удалился Иосиф во время рождения Христа».
Богоматерь так и сверкала в своей роскошной ризе из золотой парчи; на челе ее искрилась бриллиантовая диадема, в ушах — изумрудные серьги, на руках — такие же браслеты, а на всех пальцах — кольца, и подпоясана она была кушаком, усыпанным драгоценными камнями.
На челе младенца Христа виднелся золотой листок — символ нимба.
В той части, где пребывали Мадонна с младенцем, виден был ствол пальмы, которая рассекла свод и пышно раскинулась на воле; то была пальма, упоминаемая в предании: она давным-давно засохла, но вновь ожила и зацвела, когда Богоматерь в родовых муках обхватила ее.
У входа в пещеру стояли на коленях три царя-волхва, принесшие для божественного младенца драгоценные камни, сосуды и богатые ткани. И камни, и дорогие сосуды, и ткани были подлинные; их взяли из королевской сокровищницы и Бурбонского музея; на шее у волхвов были ленты ордена Святого Януария; волхвам сопутствовало множество слуг; они вели на поводу шестерку коней, впряженных в великолепную задрапированную карету.
Пещера с персонажами в натуральный рост находилась слева от зрителя, то есть, по театральному выражению, — «у сада».
«У двора», то есть с правой стороны, напротив трех волхвов находились три пастуха, которым путь указывает звезда; двое из них вели на ленточках барашков, а у третьего на руках был ягненок, за которым спешила его блеющая мать.
Повыше пастухов, на втором плане, было представлено бегство в Египет: Богоматерь, сидевшую на осле с младенцем Христом на руках, сопровождал святой Иосиф; он шел несколько позади, и четыре ангела, подвешенные на веревках, оберегали ее от палящего солнца, распахнув над нею синий бархатный покров с золотой каймой.
Декорация повыше сцены поклонения волхвов воссоздавала подъем Капуцинов со стороны Инфраскаты и фасад монастыря святого Ефрема.
Дополнением к картине бегства в Египет должны были стать фра Пачифико и его осел, воспроизведенные, как и Вифлеемская пещера, в натуральном виде; чтобы сходство было полное и монаха и скотину можно было узнать с первого взгляда, фра Пачифико, проходившего по площади Кастелло за три дня до этого, пригласили во дворец: король пожелал с ним переговорить. Монах готов был исполнить приказание, но никак не мог понять, зачем он понадобился Фердинанду. Прославленного проповедника ввели в зал, где были сооружены ясли, и из уст самого короля он узнал, какую огромную честь его величество намеревается оказать монастырю святого Ефрема, поместив в ясли монаха, занимающегося сбором пожертвований, и его осла. В соответствии с этим фра Пачифико разъяснили, что, пока будут длиться сеансы, ему не придется утруждать себя сбором подаяний, ибо корзины его будет наполнять королевский дворецкий.
Так обстояли дела три дня, к великому удовольствию фра Пачифико и Джакобино, которые даже в минуты самых необузданных своих мечтаний никогда не надеялись, что в один прекрасный день им выпадет честь встретиться с королем лицом к лицу.
Поэтому фра Пачифико с трудом подавлял в себе желание поминутно восклицать «Да здравствует король!», а Джакобино, видя изображение ревущего собрата, еле сдерживался, чтобы не последовать его примеру.
Остальные евангельские эпизоды были расположены все дальше в глубине сцены, где можно было видеть Христа, беседующего с книжниками, и его встречу с самарян-кой; чудесный лов рыбы; Христа, когда, шествуя по водам, он поддерживал робеющего святого Петра; Христа с женщиной, обвиненной в прелюбодеянии, причем в этой группе обращала на себя внимание одна подробность — то ли случайно, то ли вследствие циничного лукавства короля
Фердинанда, та, которой Христос отпускает ее грех, была, подобно королеве, белокурой, и губа ее чуточку выдавалась вперед, как у австрийских принцесс.
Четвертый план был занят сценой трапезы у Марфы, трапезы, во время которой Магдалина умастила ноги Христа благовониями и вытерла их собственными волосами. А еще дальше был воспроизведен торжественный вход Господа в Иерусалим в Вербное воскресенье. Гвардейцы в королевской форме охраняли городские ворота и, взяв на караул, приветствовали Христа. Примечательно, что Иерусалим был укреплен в духе Вобана и вооружен пушками, что, как известно, не помешало Титу взять его.
В других воротах Иерусалима виднелся Иисус, несущий свой крест, в окружении солдат и простонародья; путь его до Голгофы был отмечен крестами.
Голгофа возвышалась в самом конце перспективы, слева от зрителей, а на противоположной стороне раскинулась Иосафатова долина, и там покойники выходили из могил. Их лица выражали надежду и ужас в ожидании Страшного суда, на который их сзывал трубными звуками ангел, реющий над ними.
На некотором расстоянии друг от друга, на дороге, вьющейся от пещеры до Голгофы, были размещены отдельные группы, не имеющие никакого отношения к евангельской истории: пляшущие панталоне, ссорящиеся паяцы, потешающиеся над ними лаццарони и, наконец, несколько пульчинелл, с блаженным видом уплетающих макароны, ибо для неаполитанцев это все равно что античная амброзия, своего рода пища богов, с Олимпа упавшая на землю.
В общем, на сцене не оставалось ни единого пустого местечка. Не считаясь с тем, в каком месяце родился Христос, жнецы здесь приступили к жатве, на склонах холмов виноградари убирали виноград, пастухи пасли стада.
И все эти персонажи, числом до трехсот, были выполнены умелыми мастерами; рост их соответствовал тому плану, где им предстояло стоять, — таким образом создавалась перспектива, поражавшая своими размерами.
Для расстановки фигур был приглашен механик театра Сан Карло. Король наблюдал за его работой, слушая в то же время фра Пачифико, который рассказывал ему легенду о Беккайо, принимавшую день ото дня все более чудовищный характер. В самом деле: если сначала на этого отважного убийцу козлов напал один якобинец, то вскоре их стало двое, затем оказалось трое, а в конце концов повествователь уже не называл их числа, и если верить ему теперь, то на Беккайо, как на Фальстафа, напало целое войско; одного только он не утверждал: что оно было одето в зеленое сукно.
Однажды, когда фра Пачифико вошел в раж, в зале вдруг появился кардинал Руффо, вызванный, как уже было сказано, королем.
Фердинад прервал беседу с фра Пачифико, чтобы приветствовать кардинала, который, увидев монаха и зная, что его действия стали поводом, а он сам исполнителем отвратительного преступления, поспешил отойти от него, сделав вид, что хочет полюбоваться королевскими яслями.
Сеансы фра Пачифико как раз кончались; помимо трех мешков рыбы, овощей, фруктов, мяса и вина, взятых в дворцовых кладовых и погребах, король распорядился отсчитать ему под видом подаяния по сто дукатов за сеанс и, попросив благословения, отпустил его. Монах, столь же достойный человек, как и тот, кого он благословил, отбыл на своем осле, ликуя; король тем временем направился к Руффо.
— Вот мы, преосвященнейший, дожили уже до четвертого октября, а вестей из Вены нет как нет, — сказал он кардиналу. — Феррари, против обыкновения, запаздывает на пять-шесть часов. Я послал за вами потому, что с минуты на минуту он должен приехать, а я, как эгоист, подумал, что дожидаться его в вашем обществе мне будет куда приятнее, чем одному.
— И вы отлично поступили, государь, — отвечал Руффо, — ибо, проходя по двору, я видел, как в конюшню вели взмыленную лошадь, и заметил вдали человека, которого двое поддерживали под руки. Человек этот с трудом поднимался по ступенькам в ваши апартаменты; по ботфортам, кожаным штанам и куртке с брандебурами я, кажется, узнал беднягу, которого вы ждете. Вероятно, с ним что-то случилось.
В эту минуту в дверях появился ливрейный лакей…
— Ваше величество, — доложил он, — курьер Антонио Феррари прибыл и ожидает у вас в кабинете, когда вашему величеству угодно будет принять привезенные им депеши.
— Вот нам и ответ, преосвященнейший, — сказал король.
И, даже не спросив у лакея, не ранен ли Феррари, Фердинанд быстро поднялся по потайной лестнице и вместе с Руффо оказался в своем кабинете еще прежде курьера, который из-за своей раны шел медленно, останавливаясь через каждые десять-двенадцать шагов.
Несколько секунд спустя дверь кабинета распахнулась и Феррари, поддерживаемый двумя слугами, которые помогли ему подняться по лестнице, бледный, с окровавленной повязкой на лбу, вошел в кабинет.
Один из самых больших, самых торжественных праздников в Неаполе — Рождество, Nat ale, как называют его жители. Месяца за три до праздника беднейшие семьи лишают себя всего, чтобы скопить немного денег, часть которых они истратят на лотерею в надежде что-то выиграть и в случае удачи весело провести эту святую ночь, а другую часть отложат на случай, если Мадонна лотереи (ибо в Неаполе есть Мадонны на любое дело) окажется неумолимой.
Те же, кому ничего не удается скопить, несут в ломбард свои жалкие украшения, ношеное платье и даже снятые с кроватей матрацы.
А те, у кого нет ни украшений, ни матрацев, ни платья, занимаются воровством.
Замечено, что число краж в Неаполе сильно возрастает именно в декабре. В каждой неаполитанской семье, как бы она ни была бедна, в рождественскую ночь непременно должно быть, по меньшей мере, три рыбных блюда.
На другой день треть неаполитанского населения бывает больна несварением желудка и тридцать тысяч человек пускают себе кровь.
В Неаполе кровь пускают по любому случаю: пускают ее потому, что перегрелись, потому, что озябли, потому, что Дул сирокко, потому, что дул трамонтана. У меня в услужении одиннадцатилетний мальчик; из десяти франков, которые я плачу ему в месяц, семь он откладывает на лотерею, по одному су в день отдает монаху, который уже три года подсказывает ему счастливые лотерейные номера, причем ни один из них не выиграл, а остальные тридцать су расходует на кровопускание.
Время от времени он появляется у меня в кабинете и докладывает.
— Сударь, мне надо пустить себе кровь.
И он пускает себе кровь, как будто надрезать ланцетом вену — самое веселое дело.
В Неаполе через каждые пятьдесят шагов — и тем более в эпоху, о которой у нас идет речь, — попадаются лавочки цирюльников, salassatori 66, и те, как и во времена Фигаро, в одной руке держат бритву, в другой — ланцет.
Простите за отступление, но кровопускание — такая существенная подробность неаполитанских нравов, что мы не могли обойти ее молчанием.
Вернемся, однако, к празднику Рождества, и прежде всего к тому, как его проводят в Неаполе.
Мы хотели сказать, что в преддверии Natale одно из главных развлечений неаполитанцев (что сохранилось у коренного населения Неаполя до сих пор) — это устройство яслей.
В 1798 году почти во всех больших неаполитанских домах сооружались ясли, будь то крошечные для забавы детей или огромные в назидание взрослым.
Король Фердинанд славился своим искусством строить ясли. Чтобы установить свое сооружение, он приказал построить в самом большом зале нижнего этажа королевского дворца подмостки, равные по величине подмосткам Французского театра.
Князь Сан Никандро развлекал этим занятием Фердинанда в годы его юности, но вкус, скажем даже — пристрастие к этому занятию король сохранил и в зрелые годы.
Для устройства яслей у всех неаполитанцев из года в год использовались, да и теперь используются одни и те же предметы, с той только разницей, что располагаются они по-разному. Иначе обстояло дело у короля. Постояв месяц или два, к восхищению зрителей, королевские ясли разбирались, а все предметы, украшавшие их, король раздаривал своим любимцам, и те хранили их как драгоценные знаки монаршего благоволения.
Ясли частных лиц, в зависимости от их достатка, обходились от пятисот до десяти тысяч, а то и до пятнадцати тысяч франков. Ясли же короля Фердинанда, к сооружению которых привлекались живописцы, скульпторы, зодчие, механики и машинисты, стоили до двухсот — трехсот тысяч.
Король начинал заниматься ими еще за полгода до праздника и посвящал их отделке все время, свободное от охоты и рыбной ловли.
Согласно королевскому замыслу, яслям 1798 года предстояло отличиться особенным великолепием. Они еще не были готовы, а Фердинанд истратил на них уже весьма значительную сумму. Вот почему накануне, предвидя недостаток средств в связи с расходами на подготовку к войне, король с несколько ребячливым легкомыслием, свойственным его характеру, поторопил доставку во дворец той суммы, которую банк «Беккер и сын» брал на себя в ходе переговоров о векселе в двадцать пять миллионов.
Восемь миллионов были заготовлены к вечеру и той же ночью, как и обещал Андреа Беккер, их перевезли из банкирского дома в подвалы дворца.
Фердинанд, веселый, сияющий, теперь уже не опасаясь, что денег не хватит, послал за своим другом кардиналом Руффо, прежде всего чтобы показать ему свои ясли и узнать его мнение, а затем чтобы вместе с ним ждать курьера Феррари, который, по свойственной ему пунктуальности, должен был прибыть в Неаполь еще минувшей ночью, а уж если не вернулся ночью, так непременно приедет утром.
В ожидании король рассуждал о добродетелях святого Ефрема с фра Пачифико, нашим старым знакомцем, чья популярность все росла, особенно с тех пор как ради этой популярности были принесены в жертву два якобинца; дошло до того, что этому монаху предназначалась великая честь занять место в яслях короля Фердинанда.
И вот в одном из углов зала, там, где при открытии яслей поместятся зрители, фра Пачифико и его осел Джакобино позировали скульптору: он лепил их фигуры из глины, чтобы затем вырезать из дерева.
Сейчас мы поясним, какое место предназначалось им в огромной композиции, которую мы развернем перед взором читателей.
Попробуем же, хоть это задача нелегкая, дать читателю возможность представить себе ясли короля Фердинанда. Они были воздвигнуты на подмостках, равных сцене Французского театра, — иными словами, площадь их равнялась тридцати четырем-тридцати шести футам в ширину и пяти или шести планам от рампы до стены в глубину.
Все это пространство было занято различными фигурами, установленными на подставках, которые по мере удаления в глубь сцены поднимались все выше и изображали главные события из жизни Христа, начиная с его рождения в яслях (на первом плане) и до распятия на Голгофе (на последнем плане, в самой глубине, почти под потолком).
Дорога, проходившая через всю сцену, как бы вела из Вифлеема к Голгофе.
Первым и главнейшим сюжетом, открывавшимся перед зрителем, было, как мы уже сказали, рождение Христа в Вифлеемской пещере.
Пещера была разделена надвое: в одной, большей ее части находилась Богоматерь с младенцем Иисусом на руках или, вернее, на коленях; справа от нее стоял ревущий осел, а слева — вол, который лизал ручку, протянутую ему младенцем.
В небольшом отгороженном уголке виднелся молящийся Иосиф.
Над большей частью пещеры красовалась надпись:
«Представленная в натуральном виде пещера в Вифлееме, в которой родился Христос».
Над меньшей было начертано:
«Место, куда удалился Иосиф во время рождения Христа».
Богоматерь так и сверкала в своей роскошной ризе из золотой парчи; на челе ее искрилась бриллиантовая диадема, в ушах — изумрудные серьги, на руках — такие же браслеты, а на всех пальцах — кольца, и подпоясана она была кушаком, усыпанным драгоценными камнями.
На челе младенца Христа виднелся золотой листок — символ нимба.
В той части, где пребывали Мадонна с младенцем, виден был ствол пальмы, которая рассекла свод и пышно раскинулась на воле; то была пальма, упоминаемая в предании: она давным-давно засохла, но вновь ожила и зацвела, когда Богоматерь в родовых муках обхватила ее.
У входа в пещеру стояли на коленях три царя-волхва, принесшие для божественного младенца драгоценные камни, сосуды и богатые ткани. И камни, и дорогие сосуды, и ткани были подлинные; их взяли из королевской сокровищницы и Бурбонского музея; на шее у волхвов были ленты ордена Святого Януария; волхвам сопутствовало множество слуг; они вели на поводу шестерку коней, впряженных в великолепную задрапированную карету.
Пещера с персонажами в натуральный рост находилась слева от зрителя, то есть, по театральному выражению, — «у сада».
«У двора», то есть с правой стороны, напротив трех волхвов находились три пастуха, которым путь указывает звезда; двое из них вели на ленточках барашков, а у третьего на руках был ягненок, за которым спешила его блеющая мать.
Повыше пастухов, на втором плане, было представлено бегство в Египет: Богоматерь, сидевшую на осле с младенцем Христом на руках, сопровождал святой Иосиф; он шел несколько позади, и четыре ангела, подвешенные на веревках, оберегали ее от палящего солнца, распахнув над нею синий бархатный покров с золотой каймой.
Декорация повыше сцены поклонения волхвов воссоздавала подъем Капуцинов со стороны Инфраскаты и фасад монастыря святого Ефрема.
Дополнением к картине бегства в Египет должны были стать фра Пачифико и его осел, воспроизведенные, как и Вифлеемская пещера, в натуральном виде; чтобы сходство было полное и монаха и скотину можно было узнать с первого взгляда, фра Пачифико, проходившего по площади Кастелло за три дня до этого, пригласили во дворец: король пожелал с ним переговорить. Монах готов был исполнить приказание, но никак не мог понять, зачем он понадобился Фердинанду. Прославленного проповедника ввели в зал, где были сооружены ясли, и из уст самого короля он узнал, какую огромную честь его величество намеревается оказать монастырю святого Ефрема, поместив в ясли монаха, занимающегося сбором пожертвований, и его осла. В соответствии с этим фра Пачифико разъяснили, что, пока будут длиться сеансы, ему не придется утруждать себя сбором подаяний, ибо корзины его будет наполнять королевский дворецкий.
Так обстояли дела три дня, к великому удовольствию фра Пачифико и Джакобино, которые даже в минуты самых необузданных своих мечтаний никогда не надеялись, что в один прекрасный день им выпадет честь встретиться с королем лицом к лицу.
Поэтому фра Пачифико с трудом подавлял в себе желание поминутно восклицать «Да здравствует король!», а Джакобино, видя изображение ревущего собрата, еле сдерживался, чтобы не последовать его примеру.
Остальные евангельские эпизоды были расположены все дальше в глубине сцены, где можно было видеть Христа, беседующего с книжниками, и его встречу с самарян-кой; чудесный лов рыбы; Христа, когда, шествуя по водам, он поддерживал робеющего святого Петра; Христа с женщиной, обвиненной в прелюбодеянии, причем в этой группе обращала на себя внимание одна подробность — то ли случайно, то ли вследствие циничного лукавства короля
Фердинанда, та, которой Христос отпускает ее грех, была, подобно королеве, белокурой, и губа ее чуточку выдавалась вперед, как у австрийских принцесс.
Четвертый план был занят сценой трапезы у Марфы, трапезы, во время которой Магдалина умастила ноги Христа благовониями и вытерла их собственными волосами. А еще дальше был воспроизведен торжественный вход Господа в Иерусалим в Вербное воскресенье. Гвардейцы в королевской форме охраняли городские ворота и, взяв на караул, приветствовали Христа. Примечательно, что Иерусалим был укреплен в духе Вобана и вооружен пушками, что, как известно, не помешало Титу взять его.
В других воротах Иерусалима виднелся Иисус, несущий свой крест, в окружении солдат и простонародья; путь его до Голгофы был отмечен крестами.
Голгофа возвышалась в самом конце перспективы, слева от зрителей, а на противоположной стороне раскинулась Иосафатова долина, и там покойники выходили из могил. Их лица выражали надежду и ужас в ожидании Страшного суда, на который их сзывал трубными звуками ангел, реющий над ними.
На некотором расстоянии друг от друга, на дороге, вьющейся от пещеры до Голгофы, были размещены отдельные группы, не имеющие никакого отношения к евангельской истории: пляшущие панталоне, ссорящиеся паяцы, потешающиеся над ними лаццарони и, наконец, несколько пульчинелл, с блаженным видом уплетающих макароны, ибо для неаполитанцев это все равно что античная амброзия, своего рода пища богов, с Олимпа упавшая на землю.
В общем, на сцене не оставалось ни единого пустого местечка. Не считаясь с тем, в каком месяце родился Христос, жнецы здесь приступили к жатве, на склонах холмов виноградари убирали виноград, пастухи пасли стада.
И все эти персонажи, числом до трехсот, были выполнены умелыми мастерами; рост их соответствовал тому плану, где им предстояло стоять, — таким образом создавалась перспектива, поражавшая своими размерами.
Для расстановки фигур был приглашен механик театра Сан Карло. Король наблюдал за его работой, слушая в то же время фра Пачифико, который рассказывал ему легенду о Беккайо, принимавшую день ото дня все более чудовищный характер. В самом деле: если сначала на этого отважного убийцу козлов напал один якобинец, то вскоре их стало двое, затем оказалось трое, а в конце концов повествователь уже не называл их числа, и если верить ему теперь, то на Беккайо, как на Фальстафа, напало целое войско; одного только он не утверждал: что оно было одето в зеленое сукно.
Однажды, когда фра Пачифико вошел в раж, в зале вдруг появился кардинал Руффо, вызванный, как уже было сказано, королем.
Фердинад прервал беседу с фра Пачифико, чтобы приветствовать кардинала, который, увидев монаха и зная, что его действия стали поводом, а он сам исполнителем отвратительного преступления, поспешил отойти от него, сделав вид, что хочет полюбоваться королевскими яслями.
Сеансы фра Пачифико как раз кончались; помимо трех мешков рыбы, овощей, фруктов, мяса и вина, взятых в дворцовых кладовых и погребах, король распорядился отсчитать ему под видом подаяния по сто дукатов за сеанс и, попросив благословения, отпустил его. Монах, столь же достойный человек, как и тот, кого он благословил, отбыл на своем осле, ликуя; король тем временем направился к Руффо.
— Вот мы, преосвященнейший, дожили уже до четвертого октября, а вестей из Вены нет как нет, — сказал он кардиналу. — Феррари, против обыкновения, запаздывает на пять-шесть часов. Я послал за вами потому, что с минуты на минуту он должен приехать, а я, как эгоист, подумал, что дожидаться его в вашем обществе мне будет куда приятнее, чем одному.
— И вы отлично поступили, государь, — отвечал Руффо, — ибо, проходя по двору, я видел, как в конюшню вели взмыленную лошадь, и заметил вдали человека, которого двое поддерживали под руки. Человек этот с трудом поднимался по ступенькам в ваши апартаменты; по ботфортам, кожаным штанам и куртке с брандебурами я, кажется, узнал беднягу, которого вы ждете. Вероятно, с ним что-то случилось.
В эту минуту в дверях появился ливрейный лакей…
— Ваше величество, — доложил он, — курьер Антонио Феррари прибыл и ожидает у вас в кабинете, когда вашему величеству угодно будет принять привезенные им депеши.
— Вот нам и ответ, преосвященнейший, — сказал король.
И, даже не спросив у лакея, не ранен ли Феррари, Фердинанд быстро поднялся по потайной лестнице и вместе с Руффо оказался в своем кабинете еще прежде курьера, который из-за своей раны шел медленно, останавливаясь через каждые десять-двенадцать шагов.
Несколько секунд спустя дверь кабинета распахнулась и Феррари, поддерживаемый двумя слугами, которые помогли ему подняться по лестнице, бледный, с окровавленной повязкой на лбу, вошел в кабинет.
XLV. ПОНТИЙ ПИЛАТ
При виде короля Феррари отстранил двух слуг, которые поддерживали его, и, словно присутствия повелителя было достаточно, чтобы к нему вернулись силы, самостоятельно прошел три шага вперед. Слуги удалились, затворив за собою дверь, а Феррари правой рукой достал из кармана депешу и подал ее королю, а левую приложил к виску, по-военному отдавая честь.
— Так! — произнес король вместо благодарности. — Однако мой недотепа свалился с лошади?
— Вашему величеству известно, — отвечал Феррари, — что ни в одной конюшне во всем королевстве не найдется лошади, которой удалось бы сбросить меня. Упал не я, а мой конь, а когда конь падает, всаднику, будь он хоть король, приходится тоже падать.
— И где же это случилось? — спросил Фердинанд.
— Во дворе замка в Казерте, ваше величество.
— А какой черт занес тебя во двор замка в Казерте?
— Начальник почтовой конторы в Капуа сказал мне, что король находится в замке.
— Правда, я там был, — проворчал король, — но в семь часов вечера я из Казерты уехал.
— Государь, — вмешался кардинал, заметив, что Феррари бледнеет и готов упасть, — если ваше величество желает продолжать допрос, надо предложить этому человеку сесть, иначе ему станет дурно.
— Хорошо, — сказал Фердинанд. — Садись, недотепа! Кардинал поспешно пододвинул кресло.
И как раз вовремя: еще мгновение, и Феррари рухнул бы на пол. Он успел опуститься в кресло.
— Так! — произнес король вместо благодарности. — Однако мой недотепа свалился с лошади?
— Вашему величеству известно, — отвечал Феррари, — что ни в одной конюшне во всем королевстве не найдется лошади, которой удалось бы сбросить меня. Упал не я, а мой конь, а когда конь падает, всаднику, будь он хоть король, приходится тоже падать.
— И где же это случилось? — спросил Фердинанд.
— Во дворе замка в Казерте, ваше величество.
— А какой черт занес тебя во двор замка в Казерте?
— Начальник почтовой конторы в Капуа сказал мне, что король находится в замке.
— Правда, я там был, — проворчал король, — но в семь часов вечера я из Казерты уехал.
— Государь, — вмешался кардинал, заметив, что Феррари бледнеет и готов упасть, — если ваше величество желает продолжать допрос, надо предложить этому человеку сесть, иначе ему станет дурно.
— Хорошо, — сказал Фердинанд. — Садись, недотепа! Кардинал поспешно пододвинул кресло.
И как раз вовремя: еще мгновение, и Феррари рухнул бы на пол. Он успел опуститься в кресло.