Замок Святого Ангела произнес одно только слово; но, как видим, оно было сказано удачно и произвело должное впечатление.
   Римлянам поневоле пришлось обойтись в тот день без повешения и снова обратить свое внимание на евреев.
   Король Фердинанд возвратился во дворец Фарнезе в весьма дурном настроении: то была первая неудача, которую он потерпел с начала кампании, и, на его несчастье, ей не суждено было стать последней.

LII. ВНОВЬ ПОЯВЛЯЕТСЯ НАННО

   Письмо, посланное Фердинандом Каролине, возымело ожидаемое действие. Весть об успехах королевских армий распространилась с быстротой молнии от Мерджеллины до моста святой Магдалины и от монастыря святого Мартина до Мола. Было сделано все возможное, чтобы из Неаполя эта весть поскорее достигла даже самых дальних пределов королевства: в Калабрию были посланы гонцы, на Липар-ские острова и на Сицилию отправлены быстроходные суда, а в ожидании, пока вестники и scorridori 74 прибудут к месту назначения, столичные власти точно исполняли пожелания победителя: колокола всех трехсот неаполитанских церквей возвещали о благодарственных молебнах, им вторили со всех фортов артиллерийские залпы, воссылавшие своими бронзовыми голосами хвалу Всевышнему.
   Колокольный перезвон и грохот пушек сотрясали все дома города, в зависимости от воззрений их обитателей будя либо радость, либо чувство досады; в самом деле, приверженцы либеральной партии с горечью встречали весть о победе Фердинанда над французами, понимая, что речь идет не о торжестве одного народа над другим, а о победе одной политической системы над другой. Французская система, по мнению местных либералов, основывалась на человеколюбии, заботе об общественном благе, прогрессе, просвещении, свободе, в то время как неаполитанская в их глазах зиждилась на варварстве, себялюбии, мракобесии, косности и тирании.
   Либералы, чувствуя себя морально побежденными и понимая, что им небезопасно показываться на людях, замкнулись в своих жилищах; еще свежа была память о трагической гибели герцога делла Торре и его брата, и они скорбели не только о Риме, где будет восстановлена власть папы, но и о Неаполе, где усилится деспотизм короля Фердинанда, одержавшего победу во имя торжества реакционных идей над идеями революционными.
   Зато все сторонники монархии бурно радовались; их в Неаполе нашлось немало, ведь сюда относились все, кто был связан с двором и зависел от него, а также все простонародье: рыбаки, грузчики, лаццарони. Все они бегали по улицам с криками «Да здравствует Фердинанд Четвертый!», «Да здравствует Пий Шестой!», «Смерть французам!», «Смерть якобинцам!». Среди них особенно громогласно вопил брат Миротворец, когда он вел в монастырь своего Джакобино, еле двигавшегося под тяжестью двух корзин, доверху полных всякой снедью; осел по примеру хозяина оглушительно ревел, а монах отпускал остроты, мало похожие на аттические, объясняя рев своего спутника по сбору пожертвований тем, что он скорбит об участи своих единоплеменников-якобинцев.
   Шуточки эти весьма забавляли лаццарони, не очень-то разборчивых в том, что касалось остроумия.
   Как ни был отдален от города Дом-под-пальмой или, лучше сказать, прилегающий к нему особняк герцогини Фуско, колокольный звон и пушечные залпы доходили до него, и, слыша их, Сальвато вздрагивал, как боевой конь при звуке трубы.
   Из последнего анонимного послания, полученного генералом Шампионне, как легко догадаться, от благородного доктора Чирилло, явствовало, что больной, хотя и не совсем поправился, все же чувствовал себя значительно лучше. С позволения врача он вставал с постели и с помощью Луизы и ее служанки садился в кресло, а потом уже мог, опираясь на руку Луизы, пройти несколько шагов по комнате. Однажды, когда рядом не было Луизы, Джованнина предложила ему совершить такую прогулку, но он, поблагодарив, отказался от помощи и один прошелся вокруг комнаты, как ранее делал это при поддержке Сан Феличе. Джованнина, ни слова не сказав, ушла в свою комнату и долго плакала. Было очевидно, что Сальвато не хочет принимать помощь от горничной, с радостью принимая помощь от хозяйки, и, хотя горничная понимала, как велика разница между нею и ее хозяйкой, она все же глубоко страдала от этого, и доводы разума не умеряли ее горя, а, наоборот, только обостряли его.
   Когда она сквозь застекленную дверь увидала, что Луиза после ухода кавалера легко, словно птичка, впорхнула в комнату больного, зубы ее сжались, и из груди вырвался стон, похожий на угрозу; подобно тому как она, поддавшись свойственному южанкам влечению к физической красоте, невольно влюбилась в юношу, также инстинктивно, против воли, возненавидела она свою хозяйку.
   — Ничего! — прошептала девушка. — Рано или поздно он поправится… Вот выздоровеет, уедет отсюда, тогда придет и ее черед страдать.
   При этой злой мысли она усмехнулась и слезы высохли на ее глазах. Каждый раз, когда приходил Чирилло, — а он являлся все реже, — Джованнина замечала, как радуется он, видя, что раненому все лучше, и со страхом ждала, что доктор найдет его совершенно здоровым.
   Накануне того дня, когда город наполнился звоном колоколов и пушечной пальбой, доктор Чирилло пришел, выслушал Сальвато и, убедившись, что при выстукивании груди раздается не столь глухой звук, как прежде, произнес слова, отозвавшиеся в двух — и даже в трех — сердцах:
   — Ну что ж, дней через десять-двенадцать наш больной сможет сесть на коня и сам доложить генералу Шампионне о том, как он себя чувствует.
   Джованнина заметила, что при этих словах на глаза Луизы набежали слезы, которые она еле сдержала, а молодой человек сильно побледнел. Что же касается ее самой, то она особенно остро почувствовала одновременно и радость и печаль, как это уже не раз с нею случалось.
   Когда Чирилло собрался уходить, Луиза пошла проводить его; Джованнина взглядом следила за ними, пока они не исчезли из виду, потом подошла к окну — своему обычному наблюдательному пункту. Немного погодя она увидела доктора, выходившего из сада, а между тем молодая женщина все не возвращалась к раненому.
   — Еще бы, — промолвила девушка, — она плачет!
   Минут через десять Луиза вошла в комнату; Джованнина заметила, что глаза у нее покраснели, хотя она и освежила их водой, и опять прошептала:
   — Она плакала!
   Сальвато не плакал; казалось, слезы чужды этому закаленному человеку; однако когда Сан Феличе ушла, он опустил голову на руки и замер, став ко всему безразличен, словно превратился в статую. Впрочем, в такое состояние он впадал всякий раз, как только Луиза уходила от него.
   Когда она возвратилась — и даже раньше, при звуке ее шагов, — он поднял голову и улыбнулся, так что и на этот раз, как обычно, входя в комнату, она прежде всего увидела улыбку любимого ею человека.
   Улыбка — это солнце души, и малейшего его луча достаточно, чтобы осушить сердечную росу, именуемую слезами.
   Луиза направилась прямо к молодому человеку, протянула ему обе руки и, отвечая улыбкой на улыбку, сказала:
   — Как я счастлива, что теперь всякая опасность для вас миновала!
   На другой день Луиза была возле него, когда, около часа пополудни, раздались колокольный звон и артиллерийские залпы: королева получила от августейшего супруга депешу только в одиннадцать, и потребовалось два часа, чтобы распорядиться насчет празднества.
   Сальвато при этих ликующих звуках встрепенулся; он поднялся с кресла, нахмурив брови, с раздувшимися ноздрями, словно уже чуя запах пороха — не от приветственных залпов, а с полей сражения, — и спросил, переводя взор то на Луизу, то на служанку:
   — Что это такое?
   Обе женщины ответили одним и тем же жестом, означавшим, что они понятия об этом не имеют.
   — Пойди разузнай, Джованнина, — сказала Сан Феличе, — вероятно, мы забыли о каком-то празднике.
   Джованнина вышла.
   — Что за праздник? — произнес Сальвато, вопросительно глядя на Луизу.
   — Какое сегодня число? — спросила молодая женщина.
   — Ах, я давно уже не считаю дней, — с улыбкой ответил Сальвато и добавил, вздохнув: — Начну считать с нынешнего дня.
   Луиза протянула руку к календарю.
   — А ведь сегодня воскресенье Адвента, — радостно сказала она.
   — Разве в Неаполе принято палить из пушек в честь прихода в мир Господа? — заметил Сальвато. — Будь это Natale — другое дело.
   Джованнина вернулась.
   — Ну, что? — спросила Сан Феличе.
   — Микеле пришел, госпожа, — ответила она.
   — И что он говорит?
   — Что-то из ряду вон выходящее. Он говорит… Но лучше пусть он сам вам расскажет, не знаю, как вы к этому отнесетесь.
   — Сейчас возвращусь, друг мой, — сказала Сан Феличе Сальвато. — Послушаю сама, что говорит наш дурачок.
   Сальвато кивнул и улыбнулся. Луиза вышла.
   Джованнина подумала, что молодой человек станет расспрашивать ее; но едва только Сан Феличе ушла, он, по обыкновению, умолк и закрыл глаза и замер в неподвижности. Как Джованнине ни хотелось, чтобы он обратился к ней, сама она не решалась заговорить с ним.
   Луиза застала своего молочного брата в столовой. Вид у лаццароне был торжествующий, да и оделся он по-праздничному: со шляпы волнами ниспадали ленты.
   — Победа! — воскликнул он при виде Луизы. — Победа, сестрица! Наш великий король Фердинанд вошел в Рим, генерал Макк победил повсюду, французы изгнаны, евреев жгут на кострах, якобинцев вздергивают на виселицы. Evviva la Madonna! 75.. Но что с тобою?
   Он так спросил потому, что Луиза сильно побледнела. Новости, сообщенные Микеле, совсем лишили ее сил; она поспешила опуститься на стул.
   Да, ей было ясно: если бы победили французы, Сальвато мог бы остаться с ней и даже ожидать их в Неаполе, но раз они потерпели поражение, значит, Сальвато должен все бросить, покинуть даже ее и уехать, чтобы разделить с товарищами по оружию все их невзгоды.
   — Я спрашиваю: что с тобою? — повторил Микеле.
   — Ничего, друг мой. Но новости такие поразительные, такие неожиданные… А ты уверен в том, что говоришь?
   — А ты разве не слышишь колокольный звон? Не слышишь пальбу?
   — Слышу, — ответила она и шепотом добавила: — Он тоже слышит, к несчастью!
   — Да вот, если сомневаешься, тебе все это подтвердит кавалер Сан Феличе. Он придворный, должен знать все новости.
   — Муж! — воскликнула Луиза. — Но ведь ему еще рано возвращаться домой! И она порывисто обернулась, чтобы взглянуть на сад. Так и было — кавалер возвращался на час раньше обычного. Было очевидно: произошло что-то очень важное.
   — Скорее! Скорее, Микеле! Ступай в комнату раненого! — вскричала Луиза. — Но ни слова ему о том, что ты мне сейчас сказал, и проследи, чтобы Джованнина тоже молчала. Понимаешь?
   — Да, дело ясное, беднягу это огорчит. А что, если он спросит насчет колоколов и пушек?
   — Скажи, что это по случаю праздника Адвента. Иди! Микеле вышел в коридор, Луиза затворила за ним дверь.
   И как раз вовремя: кавалер уже появился на крыльце.
   Луиза бросилась к нему с улыбкой на устах, но с трепещущим сердцем.
   — Вот уж правда новость, какой я никак не ожидал, — начал кавалер, входя, — король Фердинанд — герой! Судите сами. Французы отступают. Генерал Шампионне оставил Рим. И к несчастью, начались убийства, казни, словно победа не может остаться незапятнанной. Не так понимали победу греки: они звали ее Нике, считали дочерью Силы и Доблести, уделяли ей место, наравне с Фемидой, в свите Юпитера. Правда, римляне не изображали ее с весами, на что они ей? Разве только чтобы взвешивать золото, отобранное у побежденных. «Vae victis» 76 — говорили они. Я же скажу «Vae victoribus!» 77 всякий раз, когда победители добавят к своим боевым трофеям эшафоты и виселицы. Я был бы плохим завоевателем, милая моя Луиза, и предпочитаю входить в свой дом, улыбающийся мне, чем в плачущий город.
   — Значит, это все правда, что говорят, друг мой? — спросила Луиза, все еще не решаясь поверить.
   — Истинная правда, дорогая Луиза. Я узнал об этом из уст его высочества герцога Калабрийского. Он тотчас же отпустил меня, чтобы я переоделся, потому что в ознаменование победы он дает обед.
   — И вы туда поедете? — воскликнула Сан Феличе с живостью, которой не могла сдержать.
   — Ну как же, я обязан поехать: обед будет для ученых. Надо сочинить латинские надписи и подобрать аллегории к возвращению короля. Его будут пышно чествовать, дитя мое, и тебе, кстати сказать, трудно будет уклониться от присутствия на этих торжествах, сама понимаешь. Когда принц пришел ко мне в библиотеку, чтобы сообщить эту новость, она оказалась для меня столь неожиданной, что я чуть было не сорвался с лесенки, и это было бы крайне неучтиво, ибо доказывало бы, что я сильно сомневаюсь в военных талантах его отца. Вот, дорогая моя, я и сейчас так взволнован, что не уверен, затворил ли за собою калитку сада. Ты поможешь мне переодеться, не правда ли? Дай мне сама все, что требуется по придворному этикету… Академический обед! Как скучно мне будет со всеми этими людьми, которые лущат греческий, как бобы, и просеивают латынь, как муку! Я вернусь как можно скорее, но вряд ли раньше часов десяти-одиннадцати. Боже, каким дураком я им покажусь и какими педантами они покажутся мне! Но не будем терять время, милая моя Луиза, пойдем! Сейчас уже два часа, а обед назначен на три. Но куда это ты все посматриваешь?
   И кавалер обернулся, чтобы узнать, что именно привлекает внимание его жены в саду.
   — Ничего, друг мой, ничего, — отвечала Луиза, подталкивая мужа к двери в его спальню. — Ты прав, надо торопиться, иначе опоздаешь.
   А внимание Луизы привлекало то, чего не должен был увидеть ее муж: калитка сада, которую кавалер действительно забыл затворить, стала медленно раскрываться — в нее входила колдунья Нанно. Ее никто не видел с тех самых пор, как она оказала первую помощь раненому и провела около него ночь. Она приближалась подобно сивилле. Вот она поднялась по ступенькам крыльца, появилась в дверях столовой и, словно уверенная в том, что застанет тут только Луизу, смело вошла в комнату, медленно и неслышно прошла через нее, потом, не останавливаясь и не обращаясь к Луизе, которая смотрела на нее, бледная и трепещущая, словно перед нею проследовал призрак, и скрылась в коридоре, ведущем в комнату Сальвато, причем приложила к губам палец, знаком требуя молчания.
   Луиза вытерла платком пот, выступивший на лбу, и, торопясь спрятаться от этого видения, показавшегося ей сверхъестественным, бросилась в комнату мужа и захлопнула за собою дверь.

LIII. АХИЛЛ У ДЕИДАМИИ

   Микеле нетрудно было выполнить просьбу Луизы, ибо молодой офицер не сказал ему ни слова, а только дружески кивнул.
   Затем Микеле и Джованнина отошли к окну, и между ними завязался разговор вполголоса; лаццароне объяснял Джованнине смысл событий, о которых он пока что успел сказать ей лишь несколько слов, но которым — она инстинктивно чувствовала это — предстояло оказать большое влияние на судьбу Сальвато и Луизы, а следовательно, и на ее собственную.
   Что же касается Сальвато, то, хотя он не мог знать всех подробностей, но, слыша восторг, охвативший весь Неаполь, уже не сомневался, что произошло нечто радостное для неаполитанцев и горестное для французов. Однако он считал, что, поскольку Луиза хотела скрыть от него эти события, было бы неделикатно с его стороны расспрашивать о них посторонних, а тем более прислугу. Если тут какая-то тайна, он постарается узнать ее из уст своей любимой.
   В то время как Нина и Микеле беседовали, а молодой офицер дремал, дверь заскрипела, но Сальвато не узнал шагов Луизы и поэтому не открыл глаза.
   Лаццароне и служанка, не чувствовавшие потребности, как Сальвато, погрузиться в свои раздумья, обратили взор на дверь и вскрикнули от удивления.
   В комнату вошла не кто иная, как Нанно.
   Услышав возгласы Нины и Микеле, Сальвато тоже обернулся и, несмотря на то что видел колдунью только в полуобморочном состоянии, сразу узнал ее и протянул ей руку.
   — Здравствуй, матушка! — сказал он. — Спасибо, что пришла навестить своего больного. Я боялся, что придется уехать из Неаполя, не поблагодарив тебя.
   Нанно покачала головой.
   — Не больного пришла я навестить, — проговорила она, — моему больному знания мои уже не нужны. И не за благодарностью я пришла, ибо исполнила только долг жительницы гор, знающей свойства трав, а потому и не за что меня благодарить. Нет, я пришла сказать моему больному, чьи раны уже зарубцевались: выслушай древнюю повесть — ее больше трех тысяч лет рассказывают матери своим сыновьям, когда опасаются, как бы они не поддались постыдной беспечности, в то время как родина в опасности.
   В глазах молодого человека вспыхнули искорки, ибо он понял, что эту женщину волнуют те же мысли, что и его самого.
   Колдунья оперлась левой рукой на спинку кресла Сальвато, правою прикрыла лоб и глаза и несколько мгновений как бы припоминала давно забытую легенду.
   Микеле и Джованнина, недоумевающие, что же им предстоит сейчас услышать, смотрели на нее удивленно, почти с ужасом. Сальвато не отрывал от колдуньи взора, ибо, как мы уже сказали, догадывался: то, что собирается рассказать старуха, как молнией озарит предчувствия, пробудившиеся в нем, когда до него стали доноситься колокольный звон и первые пушечные выстрелы.
   Нанно откинула со лба косынку, опустила на плечи капюшон и медленно, тягуче стала не то петь, не то рассказывать следующую легенду.
   Вот что орлы Троады поведали албанским ястребам.
   В те времена, когда боги и люди жили одной жизнью, возник союз между морской богиней по имени Фетида и фессалийским царем по имени Лелей.
   Нептун и Юпитер хотели взять Фетиду в жены, но, узнав, что ей суждено родить сына, который превзойдет своего отца, они уступили ее сыну Эака.
   У Фетиды родилось от мужа несколько детей, и всех она одного за другим бросила в костер, чтобы испытать, смертны ли они, и все они погибли один за другим.
   Наконец у нее родился тот, кого назвали Ахиллом; мать и его собралась бросить в костер, но Пелей вырвал младенца у нее из рук и убедил не убивать его, а только окунуть в воды Стикса, благодаря чему он хоть и не обретет бессмертия, но станет неуязвимым.
   Фетида выпросила у Плутона позволение спуститься — один-единственный раз — в преисподнюю, чтобы окунуть своего ребенка в воды Стикса; она стала на берегу на колени, взяла младенца за пятку и опустила в воду.
   И стало тело мальчика неуязвимым — все, кроме пятки, за которую держала его мать; потому обратилась она к оракулу.
   Оракул ответил ей, что сын ее заслужит бессмертную славу при осаде одного большого города, но в минуты высшего торжества его настигнет смерть.
   Тогда мать отвела сына ко двору царя острова Скироса, одела девочкой и под именем Пирры ввела в круг царских дочерей. Ребенок достиг пятнадцати лет, так и не сознавая, что он мужчина…
   Когда албанка дошла до этого места своего рассказа, молодой офицер прервал ее:
   — История твоя мне знакома, Нанно. Ты удостаиваешь меня великой чести, уподобляя Ахиллу, а Луизу сравниваешь с Деидамией. Но будь покойна, тебе не понадобится, как Улиссу, показать мне меч, чтобы напомнить, что я мужчина. Сейчас идет война, не так ли? — продолжал молодой офицер, и глаза его вспыхнули. — Пушки палят в честь какой-то победы неаполитанцев над французами. А где идет сражение?
   — Колокольный перезвон и артиллерийский салют возвещают о том, что король Фердинанд вошел в Рим и там началась резня, — ответила Нанно.
   — Благодарю, — сказал Сальвато, взяв ее за руку, — но с какой целью ты, калабрийка, ты, подданная короля Фердинанда, пришла ко мне, чтобы сообщить эту новость?
   Нанно выпрямилась во весь свой высокий рост.
   — Я не калабрийка, — возразила она, — я дочь Албании, а албанцы бежали со своей родины, чтобы не быть ничьими подданными; они слушаются и впредь будут слушаться лишь потомков великого Скандербега. Всякий народ, поднимающий бунт во имя свободы, — брат албанцев, и Нанно молится Панагии за французов, несущих с собою свободу.
   — Хорошо, — сказал Сальвато; он уже принял решение и обратился к Микеле и Нине, молча наблюдавшим эту сцену: — Скажите, Луизе были известны эти новости, когда я спросил ее, что означают колокольный звон и пальба?
   — Нет, — ответила Джованнина.
   — Это уж потом я ей все растолковал, — вставил Микеле.
   — А что она сейчас делает? — спросил молодой человек. — Почему ее здесь нет?
   — Из-за всех этих событий кавалер возвратился домой раньше обычного, — объяснил Микеле, — и сестрица, вероятно, не может от него отойти.
   — Тем лучше, — сказал Сальвато, — мы успеем все подготовить.
   — Боже! Господин Сальвато, неужели вы хотите нас покинуть? — воскликнула служанка.
   — Вечером уеду, Нина.
   — А как же ваша рана?
   — Разве Нанно не сказала тебе, что рана зажила?
   — Но врач говорит, что нужно подождать еще дней десять.
   — Врач сказал это вчера, но не повторил бы сегодня. Потом он обратился к молодому лаццароне:
   — Микеле, друг мой, ты ведь не откажешься услужить мне, не правда ли?
   — Ах, господин Сальвато, вы же знаете, как я дорожу всем, что дорого Луизе!
   Джованнина вздрогнула.
   — А ты думаешь, я ей дорог, милый мой? — с живостью спросил Сальвато, забыв свою обычную сдержанность.
   — А вот спросите у Джованнины! — ответил лаццароне. Сальвато обернулся к девушке, но она не дала ему времени задать вопрос.
   — Секреты моей госпожи не мои секреты, — сказала она, сильно побледнев. — Да вот и хозяйка меня зовет.
   Действительно, в коридоре раздался голос Луизы.
   Нина бросилась к двери и вышла.
   Сальвато проводил ее взглядом, в котором, кроме удивления, проскользнула некоторая тревога. Потом, не имея времени, чтобы сосредоточиться на подозрениях, мелькнувших в его уме, он обратился к молодому парню:
   — Поди сюда, Микеле. В этом кошельке около сотни луидоров. Мне нужна лошадь сегодня к вечеру, к девяти часам. Но лошадь из этих мест, такая, чтобы могла проскакать двадцать льё без передышки.
   — Я достану такую, господин Сальвато.
   — И еще крестьянская одежда — все как положено.
   — Достану и это.
   — И, кроме того, Микеле, раздобудь самую красивую саблю, какую только найдешь, — добавил Сальвато, смеясь. — Выбери ее по своему вкусу и по своей руке, потому что она станет твоей полковничьей саблей.
   — О господин Сальвато! — воскликнул Микеле в восторге. — Значит, вы еще не забыли о своем обещании?
   — Сейчас три часа, — сказал молодой человек, — нече-. го терять время, беги за покупками. Ровно в девять жди с лошадью в переулке за этим домом, у окна.
   — Будет исполнено, — сказал лаццароне. Потом он обратился к Нанно:
   — Скажите, Нанно, раз уж вы остаетесь с ним наедине, не можете ли вы устроить так, чтобы предотвратить опасность, грозящую сестрице?
   — Я для этого и пришла, — ответила колдунья.
   — Ну и славная же вы женщина, право слово! А что до меня, — продолжал лаццароне грустно, — так сама понимаешь, Нанно, если для счастья сестрицы мне надо пожертвовать собой, так вручи конец веревки маэстро Донато и займись сестрой. От Позиллипо до моста святой Магдалины найдется столько Микеле, что и девать их некуда, и столько дураков, — не считая тех, что из Аверсы, — что торговать ими можно. Но во всем мире существует всего лишь одна Луиза Сан Феличе. — Затем он повернулся к молодому офицеру: — Господин Сальвато, поручение ваше будет выполнено, и выполнено на совесть, будьте спокойны.
   И он вышел.
   Сальвато остался наедине с Нанно; он был под впечатлением слов Микеле.
   — Нанно, — обратился он к ней, — уже не раз слышу я о твоих зловещих предсказаниях насчет Луизы. Правда ли все это?
   — Юноша! — ответила колдунья. — Ты сам знаешь: воля Небес никогда не выражается так ясно, чтобы позволить смертному уклониться от нее. Но положение звезд, подтвержденное линиями ее руки, угрожает твоей любимой кровавой смертью, и мне было открыто, что именно любовь к тебе явится причиною ее гибели.
   — Ее любовь ко мне или моя любовь к ней? — спросил Сальвато.
   — Ее любовь к тебе. А потому закон чести как французу и закон человеколюбия как влюбленному велят тебе покинуть ее навсегда. Расстаньтесь, расстаньтесь навеки, и, быть может, эта разлука умилостивит судьбу. Вот мое слово.
   И Нанно, снова надвинув капюшон почти до глаз, вышла, не пожелав больше ни отвечать на вопросы молодого человека, ни выслушивать его мольбы.
   В дверях она встретилась с Луизой.
   — Уходишь, Нанно? — спросила Сан Феличе.
   — Долг свой я исполнила, зачем же мне оставаться? — произнесла колдунья.
   — Нельзя узнать, зачем ты приходила?
   — Вот он тебе ответит, — и Нанно, указав на Сальвато, удалилась так же молчаливо и степенно, как вошла.
   Луиза, словно завороженная этим причудливым явлением, долго провожала ее взглядом; она видела, как колдунья прошла по длинному коридору, затем через столовую, спустилась на крыльцо, наконец, распахнула калитку сада и затворила ее за собою.
   Даже когда Нанно исчезла, Луиза продолжала стоять неподвижно; казалось, ноги ее, как у нимфы Дафны, не в силах были оторваться от земли.
   — Луиза!.. — ласково прошептал Сальвато. Молодая женщина вздрогнула; чары рассеялись. Она обернулась на этот зов и, заметив в глазах Сальвато необычный огонь, не похожий ни на лихорадку, ни на пламя любви, а говоривший о каком-то восторге, воскликнула: