— Ах, горе мне! Вам все известно!
   — Да, милая Луиза, — ответил Сальвато.
   — Для этого Нанно и приходила?
   — Для этого.
   — И… — продолжала с усилием молодая женщина, — когда же вы уезжаете?
   — Я решил уехать сегодня в девять часов, Луиза. Но ведь тогда я вас еще не видел.
   — А теперь, когда вы со мной повидались?..
   — Уеду, когда вам будет угодно.
   — Вы добры и ласковы, как ребенок, Сальвато, вы, грозный воин! Вы уедете, друг мой, сегодня, в намеченный вами час.
   Сальвато посмотрел на нее с удивлением.
   — Неужели вы думаете, — продолжала молодая женщина, — что я недостаточно горячо люблю вас и так мало уважаю себя, чтобы посоветовать вам совершить поступок, который противоречил бы вашей чести? Вы уедете, Сальвато, и я пролью много слез и буду очень несчастна, когда вас не будет около меня, ибо ту неведомую душу, которую вы принесли с собою и вложили в меня, вы теперь увезете и одному Богу известно, как грустно и одиноко станет мне, какая пустота образуется в моем сердце… О, бедная опустевшая комната! — она огляделась вокруг, и две крупные слезы скатились по ее щекам, хотя голос звучал так же звонко, — сколько раз я буду приходить сюда ночью и искать здесь уже не реальность, а одну лишь мечту! Как все эти обычные предметы станут мне дороги, какой поэзией наполнятся они в ваше отсутствие! Эта кровать, на которой вы страдали, кресло, на котором я дежурила возле вас, стакан, из которого вы пили, стол, на который вы опирались, занавеска, которую я отдергивала, чтобы до вас добрался солнечный луч, — все будет говорить мне о вас, друг мой, обо мне же вам ничто ничего не скажет…
   — О вас, Луиза, будет говорить мне мое сердце, ведь оно полно вами!
   — Если это так, Сальвато, вы счастливее меня, ибо вы по-прежнему будете меня видеть: вы знаете часы, когда я принадлежу себе или, лучше сказать, те, что принадлежали вам. Ваше отсутствие, друг мой, ничего здесь не изменит; вы будете видеть, как я вхожу в эту комнату и выхожу из нее в те же самые часы, как входила или выходила, пока вы были здесь. Ни один день, ни одно мгновение, проведенные нами вместе, не будет забыто. А где же мне искать вас? На полях сражений, среди огня и дыма, среди раненых или убитых! Ах, пишите мне, пишите, Сальвато! — горестно воскликнула она.
   — Но могу ли я? — спросил молодой человек.
   — А кто вам помешает?
   — Вдруг одно из моих писем попадет в чужие руки, вдруг его прочтут!..
   — Правда, это будет великим несчастьем, — сказала Луиза. — Не для меня — для него.
   — Для него? Для кого? Я не понимаю вас, Луиза.
   — Да, вы не понимаете. Да, вы не можете понять, потому что не знаете, какой ангел доброты мой муж. Он будет чувствовать себя несчастным, видя, что я несчастлива. О, будьте покойны, я позабочусь о его счастье!
   — А если писать на другое имя? Например, герцогине Фуско или Нине?
   — Бесполезно, друг мой. Вдобавок это было бы обманом, а зачем обманывать без надобности… или даже когда это совершенно необходимо? Нет, пишите мне так: «Луизе Сан Феличе, в Мерджеллине, Дом-под-пальмой».
   — Но вдруг одно из моих писем попадет в руки вашего мужа?
   — Если оно будет запечатано, он отдаст его мне, не распечатывая, а если оно распечатано, — он отдаст его мне не читая.
   — А вдруг прочитает? — сказал Сальвато, удивленный столь непоколебимым доверием.
   — Но ведь в ваших письмах будет только то, что любящий брат говорит обожаемой сестре.
   — Я буду говорить, что люблю вас.
   — Если вы будете говорить только это, Сальвато, он лишь пожалеет вас, да и меня также.
   — Если человек этот таков, как вы его описываете, значит, он более чем человек.
   — Но посудите сами, друг мой, ведь это скорее отец, чем супруг. Я росла у него на глазах с пятилетнего возраста. Я согревалась теплом его сердца и стала терпимой, образованной, умной, а ведь это он терпимый, образованный; это он умный, от него-то я и восприняла рассудительность, широту воззрений, благожелательность. Всем этим я обязана ему. Вы добры, Сальвато, не правда ли? Вы возвышенны, вы великодушны; я сужу о вас, наблюдая вас глазами любящей женщины. Так вот: он лучше, он возвышеннее, он великодушнее вас, и дай Бог, чтоб ему не пришлось в один прекрасный день доказать вам это!
   — Но я начинаю вас ревновать к этому человеку, Луиза.
   — И ревнуйте, друг мой, если влюбленный может ревновать дочь к ее отцу! Я очень люблю вас, Сальвато, люблю глубоко, коль скоро в минуту разлуки, не дожидаясь вопроса, сама признаюсь вам в этом. Так вот, если бы я увидела, что вам обоим грозит действительная, смертельная опасность и если бы только с моей помощью один из вас мог спастись — я спасла бы его, Сальвато, а потом погибла бы вместе с вами.
   — Какой счастливец кавалер: его так любят!
   — А между тем, Сальвато, вам не захотелось бы подобной любви, ибо такую любовь питают к существам бесплотным, высшим, и она не исключает той, какую я отдаю вам. Моя любовь к нему чище, чем к вам, но вас я люблю больше, чем его, — вот и все.
   Произнеся эти слова и словно исчерпав все свои силы в борьбе с чувствами, из которых одно владело ее душой, другое — сердцем, Луиза опустилась на стул, откинула назад голову, сложив руки и с блаженной улыбкой на устах почти неслышно зашептала что-то.
   — Что с вами? — спросил Сальвато.
   — Я молюсь, — отвечала Луиза.
   — Кому?
   — Моему ангелу-хранителю… Станьте на колени, Сальвато, и помолитесь со мною.
   — Странно! Странно! — прошептал молодой человек, подчиняясь какой-то необоримой силе.
   И он преклонил колена.
   Прошло несколько мгновений; Луиза опустила голову, Сальвато очнулся, и они посмотрели друг на друга с великой грустью, зато в полном душевном покое.
   Время текло.
   Печальные часы проходят так же быстро, а иногда даже быстрее часов счастливых. Молодые люди не давали друг другу никаких обещаний на будущее, они говорили только о прошлом. Нина входила, уходила; они не обращали на нее внимания, они жили в каком-то неведомом мире, между небом и землей, но при каждом бое часов вздрагивали и глубоко вздыхали.
   В восемь часов вошла Нина.
   — Вот, Микеле прислал, — сказала она.
   И она положила к ногам молодых людей сверток.
   Они развернули его: то было крестьянское платье, купленное Микеле.
   Женщины вышли из комнаты.
   Сальвато хватило нескольких минут, чтобы облачиться в одежду, в которой ему предстояло бежать. Он отворил дверь.
   У Луизы вырвался удивленный возглас. В наряде горца он казался еще красивее и изысканнее, если это вообще было возможно, чем в платье горожанина.
   Последний час промелькнул так, словно минуты превращались в секунды.
   Пробило девять.
   Луиза и Сальвато внимательно пересчитали один за другим все удары часов, хотя прекрасно знали, что бьет девять.
   Сальвато взглянул на Луизу. Она поднялась первою.
   Вошла Нина.
   Девушка была бледна как полотно, брови ее нахмурились, за полуоткрытыми губами виднелись белые острые зубы, они были стиснуты, и ее голос как бы с трудом прорывался сквозь них.
   — Микеле ждет, — выговорила она.
   — Пойдемте, — сказала молодая женщина, протягивая Сальвато руку.
   — Вы благородны и великодушны, Луиза, — прошептал Сальвато.
   Молодой офицер встал. Он был мужествен, однако пошатнулся.
   — Обопритесь на меня еще раз, друг мой, — сказала Луиза. — Увы, в последний раз!
   Когда они достигли комнаты, выходящей окнами в переулок, до их слуха донеслось ржание коня. Микеле находился на посту.
   — Отвори окно, Джованнина, — сказала Луиза. Джованнина исполнила приказание.
   Немного ниже подоконника в темноте можно было различить человека и лошадь; окно выходило на небольшой балкон.
   Луиза и Сальвато подошли к нему. Нина, распахнув окно, отошла от них и стала позади, как тень.
   Оба они плакали в темноте, но тихо, не рыдая, чтобы не лишать друг друга мужества.
   Нина не плакала, веки ее горели и были сухи; она тяжело дышала.
   — Луиза, — сказал Сальвато прерывающимся голосом, — я завернул в бумагу золотую цепь для Нины, отдайте ей от меня.
   Луиза ничего не ответила, только кивнула и пожала Сальвато руку.
   Потом Сальвато обратился к лаццароне.
   — Благодарю тебя, Микеле. Пока в моем сердце будет жива память об этом ангеле, — тут он обнял Сан Феличе за шею, — другими словами, пока сердце мое бьется, каждый его удар будет напоминать мне о друзьях, в чьих руках я ее оставляю и кому поручаю ее.
   Порывистым движением, вероятно помимо воли, Джованнина схватила руку Сальвато и поцеловала, почти укусила ее.
   Молодой человек с удивлением повернулся к девушке, но она поспешила отойти.
   — Господин Сальвато, — сказал Микеле, — мне надо отдать вам сдачу.
   — Отдай ее своей старушке-матери, Микеле, да скажи ей, чтобы она молилась Богу и Мадонне за Луизу и за меня.
   — Хорошо, — промолвил Микеле, — ну вот, теперь и я заплакал.
   — До свидания, друг мой, — сказала Луиза. — Да хранят вас Господь и ангелы небесные!
   — До свидания? — прошептал Сальвато. — Вы забыли, что новая встреча таит для нас обоих смертельную опасность…
   Луиза не дала ему договорить.
   — Молчите! Молчите! — перебила она. — Отдадим в руки Господни неизвестное нам будущее. Но, чему бы ни суждено было случиться, я не скажу вам: «Прощайте!»
   — Пусть так! — сказал Сальвато, перелезая через балкон и садясь в седло; при этом он все еще обеими руками обнимал Луизу за шею, так что ей пришлось, как тростинке, склониться к нему. — Пусть так, дорогая, обожаемая… До свидания!
   И последний звук этого слова, символа надежды, замер у них на губах в их первом поцелуе.
   У Сальвато вырвался возглас, выражавший одновременно и радость и скорбь; он пришпорил лошадь, и она, галопом рванувшись вперед, заставила его выпустить из рук Луизу. Тотчас конь и всадник исчезли во тьме.
   — Да, — прошептала молодая женщина, — снова увидеть тебя и умереть!

LIV. СРАЖЕНИЕ

   Мы помним, как Шампионне, уезжая из Рима, торжественно обещал Тьебо и его пятьюстам солдатам вернуться не позже чем через двадцать дней и освободить их.
   За сорок восемь часов, в два перехода, генерал добрался до Чивита Кастеллана.
   Он решил прежде всего осмотреть город и его окрестности
   Чивита Кастеллана, которую долгое время ошибочно принимали за древние Вейи, сначала заинтересовала Шампионне как археолога. Приняв во внимание расстояние, отделяющее Чивита Кастеллана от Рима и равное более тридцати милям, он понял, что тут великие путаники, именуемые учеными, допустили ошибку и развалины, обнаруженные неподалеку от города, являются, вероятно, руинами Фалерий.
   Новейшие изыскания доказали, что Шампионне был прав.
   Его первой заботой было привести в порядок крепость, построенную Александром VI и служившую затем просто тюрьмой, и укрепиться в ней с частью своей маленькой армии.
   Макдональда, которому он предоставил честь руководить предстоящим сражением, и его семь тысяч солдат он разместил в Боргетто, приказав ему использовать для защиты здание почтовой конторы и несколько окружающих ее лачуг, а в качестве опорного пункта придерживаться Чивита Кастеллана, образующую крайний правый фланг французской армии, а вернее сказать, место, где должны были сосредоточиться ее основные силы. Генерала Лемуана с пятьюстами штыков он направил в ущелье Терни, расположенное от него слева, и сказал ему, как Леонид спартанцам: «Вы идете на смерть!» Казабьянка и Руска получили такой же приказ относительно ущелий Асколи, находящихся на крайнем левом фланге. Пока Лемуан, Казабьянка и Руска будут удерживать свои позиции, Шампионне мог не опасаться обходного маневра врага, а если его атакуют в лоб, он надеялся, что сможет оказать сопротивление. Наконец, он послал нарочных к генералу Пиньятел-ли, занятому размещением своего римского легиона между Читтадукале и Марана, с приказом выступить, как только его люди будут готовы, и соединиться с польским генералом Княжевичем, который командовал 2-м и 3-м батальонами 30-й пехотной полубригады, двумя эскадронами 16-го драгунского полка, ротой 19-го полка конных егерей и тремя орудиями, после чего направиться прямо туда, откуда будут слышны пушечные залпы, независимо от того, с какой стороны эта стрельба донесется.
   Кроме того, командиру бригады Лаюру было приказано разместиться с 15-й полубригадой в Риньяно перед Чивита Кастеллана, а генералу Морису Матьё отправиться в Винь-янелло, чтобы не дать неаполитанцам занять Орте и помешать их переправе через Тибр.
   В то же время Шампионне послал курьеров на дороги в Сполето и Фолиньо с целью ускорить прибытие трех тысяч солдат подкрепления, обещанного Жубером.
   Отдав эти распоряжения, он стал спокойно ждать неприятеля, за передвижением которого мог наблюдать с возвышенности Чивита Кастеллана, где он расположился с тысячью солдат резерва, готовый отправиться туда, где потребуется его присутствие.
   К счастью, вместо того чтобы преследовать Шампионне во главе многочисленной и прекрасно обученной неаполитанской кавалерии, генерал Макк потратил три или четыре дня в Риме и еще три или четыре дня вне Рима, сосредоточивая все свои силы, то есть сорок тысяч человек, чтобы затем обрушить их на Чивита Кастеллана.
   Наконец генерал разделил свою армию на пять частей и двинулся.
   По мнению стратегов, Макку следовало бы сделать следующее.
   Он должен был бы вызвать в Перуджу корпус генерала Назелли, доставленный в Ливорно Нельсоном; он должен был бы провести главные силы своей армии по левому берегу Тибра и расположиться лагерем в Терни; он должен был бы, наконец, атаковать с шестикратно превосходящими силами малочисленные войска Макдональда, который, оказавшись между семитысячным войском Назелли и тридцати— или тридцатипятитысячной армией, наступающей под командованием Макка, не мог бы устоять против такой двойной атаки. А Макк, наоборот, рассеял свои силы, двигаясь пятью колоннами, и обнажил дорогу в Перуджу.
   Правда, жители окружающих городов, то есть Риети, Отриколи и Витербо, взбудораженные воззваниями короля Фердинанда, зашевелились, и чувствовалось, что они готовы поддержать генерала Макка.
   Макк продвигался, предварительно распространив до нелепости бесчеловечную прокламацию. Дело в том, что Шампионне, покидая Рим, оставил там в больницах триста больных, поручив их милосердию и чести вражеского генерала. Но когда король Фердинанд уведомил Макка о вылазке гарнизона замка Святого Ангела и о том, как два консула, которых собирались казнить, были похищены у самой виселицы, Макк обнародовал манифест, в котором предупреждал Шампионне, что если он не оставит свои позиции в Чивита Кастеллана, а посмеет оказать в этой крепости сопротивление, то триста больных ответят — голова за голову — за солдат, что погибнут в этом бою, и больные будут отданы на волю справедливого негодования римского народа, а это означало, что сброд из Трастевере разорвет их на куски.
   Накануне того дня, когда показались передовые отряды неаполитанцев, эти листовки были доставлены крестьянами на французские аванпосты; они попали в руки Макдональда.
   Этот благородный человек был возмущен до крайности.
   Он взялся за перо и написал генералу Макку:
   «Господин генерал,
   я получил Ваш манифест. Берегитесь! Республиканцы не убийцы, однако предупреждаю Вас со своей стороны, что насильственная смерть хотя бы одного из больных, находящихся в римских госпиталях, явится смертным приговором для всей неаполитанской армии и что моим солдатам будет дано распоряжение не брать пленных.
   Через час Ваше письмо станет известным всей армии, и Ваши угрозы вызовут в ней негодование и омерзение, которые превзойдет только презрение к тому, кто их себе позволил.
   Макдоналъд».
   И действительно, Макдональд тотчас же раздал дюжину этих листовок и приказал командирам прочитать их своим подчиненным, сам же сел в седло и галопом помчался в Чивита Кастеллана, чтобы показать Шампионне листовку и получить от него соответствующие указания.
   Он застал генерала на великолепном мосту с двойной аркадой, перекинутом через Риомаджоре и возведенном в 1712 году кардиналом Империали; Шампионне держал в руках подзорную трубу, рассматривал подступы к городу и диктовал секретарю отметки, которые тот наносил на военную карту.
   Увидев взволнованного, бледного Макдональда, мчавшегося к нему, Шампионне еще издали крикнул:
   — Я думал, генерал, что вы несете какие-нибудь известия о неприятеле, но теперь вижу, что ошибся, ибо в таком случае вы были бы невозмутимы, вы же, напротив, так взволнованы…
   — А все-таки я собираюсь доложить вам о неприятеле, — отвечал Макдональд, соскакивая с лошади. — Вот моя новость!
   И он протянул ему листовку.
   Шампионне прочитал ее, не выказывая гнева, а лишь пожимая плечами.
   — Разве вы не знаете, с кем мы имеем дело? — сказал он. — А что вы на это ответили?
   — Прежде всего я распорядился, чтобы манифест прочитали по всей армии.
   — Вы поступили правильно. Надо, чтобы солдат знал своего врага, а еще лучше — чтобы он его презирал. Но это еще не все. Я полагаю, вы ответили генералу Макку?
   — Да, я написал, что каждый неаполитанский пленный будет головой отвечать за больных французов в Риме.
   — А тут вы не правы.
   — Не прав?
   Шампионне взглянул на Макдональда очень ласково и, положа руку ему на плечо, сказал:
   — Друг мой, не кровавой местью должны республиканцы отвечать своим врагам; короли и без того готовы клеветать на нас, так не дадим же им повода даже злословить на наш счет. Идите к своим солдатам, Макдональд, и прочтите им приказ, который я сейчас вам дам.
   И, обратись к секретарю, он продиктовал ему следующий приказ, который тот записал карандашом:
   «Приказ генерала Шампионне, данный накануне боя при Чивита Кастеллана».
   — Так будет называться сражение, которое вы выиграете завтра, — прервал самого себя Шампионне.
   Потом он продолжал:
   «Со всеми неаполитанскими солдатами, взятыми в плен, приказываю обращаться гуманно и мягко, как то принято у республиканцев в отношении побежденных врагов.
   Солдаты, которые позволят себе дурно обращаться с безоружными пленными, понесут суровое наказание.
   Ответственность за исполнение этих двух пунктов возлагаю на генералов…»
   Шампионне уже взял в руки карандаш, как вдруг в конце моста показался конный егерь, раненный в лоб и весь забрызганный грязью. Он направил свою лошадь прямо к Шампионне.
   — Генерал, — сказал он, — неаполитанцы захватили в Баккано наш передовой отряд численностью в пятьдесят человек и всех их перебили в караульном помещении. А из боязни, как бы кто-нибудь из них не выжил и не убежал, они подожгли здание, и оно рухнуло на наших под радостные крики простонародья и брань королевских прислужников.
   — Что вы теперь скажете, генерал, об образе действий неприятеля? — спросил Макдональд, торжествуя.
   — Скажу, что это только подчеркнет наш образ действий, генерал.
   И Шампионне подписал приказ.
   Его собеседник явно не одобрял такой умеренности, а потому Шампионне добавил:
   — Поверьте, Макдональд, именно так цивилизация должна отвечать варварству. Прошу вас как друг объявить этот приказ тотчас же, а не то я буду вынужден как начальник приказать вам это.
   Макдональд минуту молчал, как бы колеблясь; потом вдруг бросился Шампионне на шею и поцеловал его, говоря:
   — Бог будет сопутствовать вам завтра, дорогой генерал, ибо вы олицетворенная справедливость, отвага и доброта.
   И, вновь сев на коня, он отправился к своим частям, выстроил солдат и объявил им приказ Шампионне, вызвавший бурю восторга.
   То были последние славные дни Республики; нашими солдатами еще владели великие человеколюбивые чувства, над ними еще реял дух революции 1789 года, которому вскоре суждено было выродиться в преклонение перед одним-единственным человеком и в преданность ему. Они оставались такими же благородными, но стали уже не так добры.
   Шампионне тотчас послал к Лемуану и к Казабьянке курьеров с предупреждением, что их, вероятно, атакуют на следующий день; он приказывал в случае нападения немедленно известить его, чтобы он мог принять необходимые меры. Лаюр тоже был уведомлен о том, что произошло в Баккано. Ему сообщил об этом все тот же конный егерь, случайно ускользнувший при избиении французов; еще весь в крови после стычки, происшедшей накануне, он просил, чтобы завтра его одним из первых послали в бой, так хотелось ему отомстить за товарищей и за самого себя.
   Около трех часов пополудни Шампионне спустился с Чивита Кастеллана и стал обходить передовые посты командира бригады Лаюра, потом части Макдональда. Он беседовал с солдатами, напоминая им, что они ветераны Арколе и Риволи, что драться один против троих они уже привыкли, и, следовательно, их не должна пугать необходимость драться одному против четверых.
   Потом он разъяснил смысл последних приказов: своего и генерала Макка; он говорил, что республиканский солдат — это вооруженный апостол, в то время как солдаты деспотизма — всего лишь наемники, не имеющие собственных убеждений. Он спрашивал, любят ли они свою родину и считают ли, что целью всякой умной нации является свобода, а также думают ли они, что, подобно тому как триста спартанцев, любя родину и свободу, чуть было не победили несметную армию Ксеркса, десять тысяч французов могли бы справиться с сорока тысячами неаполитанцев.
   Слушая эти отеческие речи, понятные каждому, ибо Шампионне не употреблял ни высокопарных выражений, ни иносказаний, все улыбались и лишь беспокоились, хватит ли им боевых припасов.
   В ответ на заверения генерала, что этого опасаться не следует, люди отвечали:
   — Все пойдет отлично.
   Вечером Шампионне распорядился выдать на каждую роту по бочонку вина из Монтефьясконе, то есть приблизительно по полбутылки на человека, превосходного свежего хлеба, испеченного в его присутствии в Чивита Кастеллана, и по полфунта мяса. Для людей, которые уже три месяца терпели нужду во всем и не получали жалованья уже полгода, это была прямо-таки трапеза сибаритов.
   Потом Шампионне предписал не только командирам, но и солдатам величайшую бдительность.
   Вечером на французских биваках заполыхали большие костры, а полковые оркестры сыграли «Марсельезу» и «Походную песню».
   Враждебно настроенные жители селений, затерявшихся в горных теснинах, с удивлением наблюдали за людьми, которым предстоит завтра сражаться и, вероятно, умереть, а они, готовясь к бою и к смерти, распевали песни и веселились. Но и для тех, кому это было непонятно, зрелище представлялось величественным.
   Ночь прошла спокойно. Солнце, взойдя, осветило армию генерала Макка; она наступала тремя колоннами; о четвертой, двигавшейся на Терни и невидимой, можно было догадываться лишь по облаку пыли, поднявшемуся на горизонте; наконец, пятую, выступившую накануне вечером из Баккано в сторону Асколи и не могло быть видно.
   Три колонны под командованием генерала Макка насчитывали около тридцати тысяч человек; шесть тысяч должны были атаковать наши передовые отряды на крайнем левом фланге; четырем тысячам было приказано занять селение Виньянелло, возвышавшееся над всем полем сражения; наконец, самой мощной части армии — она насчитывала двадцать тысяч человек и состояла под личным командованием Макка — предстояло атаковать Макдональда с его семью тысячами воинов.
   Шампионне разместил резервные отряды по склонам горы, на которой сам он стоял с подзорной трубой в руках.
   Его окружали адъютанты, готовые передать приказы генерала в любое место, куда потребуется.
   Первою была обстреляна полубригада Лаюра.
   Он разместил своих людей перед деревней Риньяно, превратив в боевые укрепления ее первые дома.
   Лаюра атаковали те самые солдаты, что накануне в Баккано перебили пленных. Макк предоставил им, как тиграм, напиться крови, чтобы они стали если не храбрее, то свирепее.
   Они смело двинулись к позициям противника, но во французской армии живо традиционное представление об отваге неаполитанских войск, и потому этот наскок не особенно устрашил наших солдат. Лаюр силами своей 15-й полубригады, то есть располагая тысячей бойцов, к великому удивлению неаполитанцев, отбил первую атаку; они предприняли новую яростную попытку и были отброшены вторично.
   Тогда Мишеру, командовавший неприятельской колонной, подвел артиллерию и разгромил первые дома, где засели наши стрелки; дома рухнули, и защитникам их больше некуда было спрятаться. Среди французов возникло недолгое смятение, и неаполитанский генерал воспользовался им, чтобы бросить в атаку отряд в три тысячи человек, который ринулся на деревню и занял ее.
   Отступив, Лаюр перестроил за холмом свой небольшой отряд, так что при выходе из деревни неаполитанцы попали под такой сильный огонь, что теперь уже им пришлось отойти.
   В ответ Мишеру атаковал французов тремя колоннами — одной в три тысячи человек, продолжавшей наступать по главной улице деревни, и двумя по полторы тысячи, двигавшимися с боков.
   Лаюр храбро ждал неприятеля за естественной преградой, где он устроил засаду, и запретил солдатам стрелять иначе как в упор; солдаты точно исполнили это, но неаполитанцы шли густой массой и продолжали наступать, ибо задние ряды напирали на шедших впереди. Лаюр понял, что его окружат; он приказал солдатам построиться в каре и постепенно отступать к Чивита Кастеллана.