Страница:
Первым, кто разгадал этот его секрет, был дон Антонио: юный шорник по окончании работы так упорно простаивал часы у окна, выходящего на террасу, двор и сад каретника, что тот обратил на это особое внимание; он проследил, куда именно обращены взоры соседа: рассеянные и безразличные в отсутствие Франчески, при появлении ее они сразу же становились столь пристальными и выразительными, что девушка давно уже поняла, какое чувство она внушает юноше, а вскоре убедился в этом и ее отец.
Когда дон Антонио сделал это открытие, фра Микеле уже полгода состоял в подмастерьях у Джансимоне. В отношении дочери это не вызвало у него тревоги; он поговорил с нею, и девушка призналась, что ничего не имеет против Пецца, но любит Пеппино.
Любовь эта вполне согласовалась с планами дона Антонио, и он от всего сердца одобрил ее. Но так как равнодушие Франчески не могло стать достаточной защитой от притязаний молодого chierico, отец решил как-нибудь удалить его. Задача эта представлялась ему совсем простой: от каретника до шорника рукой подать; к тому же дон Антонио и Джансимоне были не только соседи, но и кумовья, а это, особенно в Южной Италии, узы крепкие. Поэтому дон Антонио отправился к соседу, изложил ему дело и попросил в доказательство дружбы выставить брата Микеле за дверь; Джансимоне счел просьбу кума вполне резонной и пообещал исполнить ее, как только юноша хоть в чем-нибудь провинится.
Но все выходило наоборот. Можно было подумать, что при фра Микеле, как при Сократе, состоит добрый дух, дающий ему благие советы. Начиная с того дня юноша, до этого хороший ученик, стал превращаться в ученика отличного. Джансимоне тщетно старался придраться к чему-нибудь: парень был очень усидчив, ему полагалось работать на хозяина по восьми часов в день, он же трудился по восьми с половиной, а то и по девяти часов. Не к чему было придраться и в отношении качества его работы: он со дня на день делал такие успехи, что единственное, чем мог бы его попрекнуть Джансимоне, — это то, что заказчики стали предпочитать изделия ученика изделиям самого хозяина. Невозможно было придраться и к его поведению: едва закончив работу, фра Микеле уходил в свою комнату, спускался вниз только к ужину, а затем снова уходил к себе и появлялся лишь утром. Джансимоне думал было побранить его за пристрастие к гитаре, заявить, что звуки этого инструмента действуют ему на нервы, но юноша сам забросил гитару, когда заметил, что та единственная, для кого он играет, не слушает его.
Каждую неделю дон Антонио попрекал кума, что тот еще не выгнал ученика, и всякий раз Джансимоне отвечал, что выгонит его на будущей неделе; но неделя проходила, и в воскресенье дон Антонио снова видел фра Микеле, неотступно стоящего у окна.
Наконец, под нажимом дона Антонио, Джансимоне в один прекрасный день решил сказать своему ученику, что они должны расстаться, и притом как можно скорее.
Весть об увольнении пришлось повторить фра Микеле дважды, после чего, решительно и проницательно устремив взор в смущенные глаза хозяина, юноша спросил:
— А по какой причине должны мы расстаться?
— Ну вот еще! — возразил шорник, напуская на себя строгость. — Осмеливаешься спрашивать? Ученик допрашивает хозяина!
— Я имею право, — спокойно отвечал фра Микеле.
— Право! Право!.. — пробурчал шорник удивленно.
— Да, право. Ведь мы заключили договор…
— Никакого договора мы не заключали, — прервал его Джансимоне, — я ничего не подписывал.
— И тем не менее, мы его заключили: для этого не требуется бумаги, пера и чернил; среди порядочных людей достаточно слова.
— Среди порядочных… Среди порядочных… — забормотал шорник.
— Разве вы не порядочный человек? — холодно спросил фра Микеле.
— Порядочный, конечно! — ответил Джансимоне.
— Так вот, повторяю, раз мы с вами порядочные, значит, у нас есть договор о том, что я обязан у вас работать как ученик, а вы со своей стороны должны научить меня своему ремеслу и, пока я не дам вам повода для неудовольствия, не имеете права прогнать меня.
— Верно. А если ты даешь повод для неудовольствия? Что тогда?
— А я давал повод?
— Ты их даешь поминутно!
— Какие же?
— Какие, какие!..
— Я помогу вам припомнить, если они имеются. Разве я лентяй?
— Этого я не говорю.
— Буян?
— Нет.
— Пьяница?
— Уж этого-то нет, пьешь одну воду.
— Безобразник я?
— Этого еще только не хватало, несчастный!
— Так что же, если я не безобразник, не пьяница, не буян, не лентяй — какой же я даю повод к неудовольствию?
— Мы не сходимся в характерах.
— Не сходимся в характерах? — повторил подмастерье. — Да ведь у нас с вами сейчас первая размолвка. К тому же скажите мне, чем у меня плохой характер, и я исправлюсь.
— Надеюсь, ты не станешь отрицать, чю ты малый упрямый.
— Потому что не хочу уходить от вас?
— Значит, ты признаешься, что не хочешь от меня уходить?
— Конечно, не хочу.
— А если я тебя выгоню?
— Если выгоните — это дело другое.
— Тогда уйдешь?
— Уйду. Но так как вы тем самым окажетесь человеком несправедливым и нанесете мне незаслуженное оскорбление, которого я не прошу…
— Ну, и что тогда? — спросил Джансимоне.
— А то, — отвечал юноша, ничуть не возвышая голоса, но посмотрев на Джансимоне каким-то особенно пристальным взглядом, — что я вас убью, и это так же верно, как то, что меня зовут Микеле Пецца.
— Он, чего доброго, и вправду убьет! — воскликнул шорник, шарахнувшись в сторону.
— Вы ведь не сомневаетесь в этом, не так ли? — заметил фра Микеле.
— Право, не сомневаюсь.
— Поэтому, любезный хозяин, раз уж вам попался такой ученик: не буян, не пьяница, не лентяй, уважающий вас всем сердцем, всей душой, — не лучше ли вам самому пойти к дону Антонио и сказать ему, что вы слишком порядочный человек, чтобы прогнать от себя бедного малого, которым вы можете только похвалиться? Вы с этим согласны?
— Да, — ответил Джансимоне, — это будет, пожалуй, самым справедливым.
— И всего безопаснее, — добавил молодой человек с легкой иронией. — Итак, вопрос решен, не правда ли?
— Я же сказал.
— Руку?
— Вот она.
Фра Микеле сердечно пожал руку хозяина и принялся за работу так невозмутимо, как будто ничего не произошло.
XXXIII. ФРА МИКЕЛЕ
На другой день, в воскресенье, Микеле Пецца собрался, по обыкновению, к обедне; он не пропустил ни одной службы с тех пор, как стал мирянином. В храме он встретился с родителями, почтительно поклонился им, проводил их из церкви после обедни домой, попросил и получил их благословение на брак с дочерью дона Антонио, если сверх ожидания тот согласится выдать за него девушку; потом, чтобы ни в чем не упрекать себя, он явился к дону Антонио с намерением просить руки Франчески.
У дона Антонио в это время сидели его дочь и будущий зять; он крайне удивился, когда увидел гостя. Кум Джансимоне не решился рассказать ему о том, что произошло между ним и подмастерьем; он, как и прежде, только попросил дона Антонио потерпеть еще немного и обещал исполнить его просьбу на будущей неделе.
При появлении фра Микеле разговор оборвался так круто, что вошедшему нетрудно было догадаться: речь шла о семейных делах, в которые его отнюдь не собираются посвящать.
Пецца весьма учтиво поклонился всем троим и попросил у дона Антонио позволения поговорить с ним наедине.
Милость эта была оказана ему не так уж охотно; у потомка испанских завоевателей мелькнула мысль, не опасно ли оставаться с глазу на глаз с молодым соседом, а ведь он еще не подозревал, до какой степени решительным нравом отличается этот благочестивый юноша.
Он знаком велел Франческе и Пеппино удалиться.
Пеппино подал невесте руку и ушел, насмешливо улыбнувшись фра Микеле. Пецца не вымолвил не слова, ничем не выразил своего неудовольствия, хоть ему казалось, что множество гадюк терзает его, как они терзали дона Родриго, заточенного в склепе.
— Сударь, — обратился он к дону Антонио, как только дверь затворилась за счастливой парой, должно быть безжалостно потешавшейся над бедным влюбленным, — не правда ли, нет надобности говорить вам, что я люблю вашу дочь?
— Если нет надобности, — насмешливо возразил дон Антонио, — так зачем же толковать об этом?
— Нет надобности для вас, сударь, а для меня есть, потому что я пришел просить ее руки.
Дон Антонио расхохотался.
— Тут, сударь, ничего смешного нет, — совершенно спокойно продолжал Микеле Пецца, — я говорю серьезно, а потому имею право, чтобы и мне ответили без шуток.
— Еще бы, чего уж серьезнее, — ответил каретник, все так же издевательски. — Господин Микеле Пецца удостаивает дона Антонио чести просить у него руки его дочери!
— Я не имел намерения, сударь, оказывать вам особую честь, — отвечал Пецца все так же невозмутимо. — Я считаю, что честь тут взаимная и в руке вашей дочери вы мне откажете; я знаю это наперед.
— Зачем же ты в таком случае напрашиваешься на отказ?
— Для успокоения совести.
— Совесть Микеле Пецца! — воскликнул, хохоча, дон Антонио.
— А почему бы у Микеле Пецца не быть совести, если она есть у дона Антонио? — возразил юноша все так же хладнокровно. — Как и у дона Антонио, у него две руки для работы, две ноги для передвижения, два глаза, чтобы видеть, язык, чтобы разговаривать, сердце, чтобы любить и ненавидеть. Почему бы ему не иметь и совести, как у дона Антонио, чтобы судить: это хорошо, а это плохо?
Самообладание собеседника, неожиданное у столь юного существа, совершенно сбило дона Антонио с толку. Тем не менее, он, уловив намек Микеле, подчеркнул:
— Для успокоения совести? Значит, если я не выдам за тебя дочь, случится какая-то беда?
— Вероятно, — отвечал Микеле Пецца по-спартански кратко.
— И что же произойдет? — спросил каретник.
— Это одному Богу да еще колдунье Нанно известно, — сказал Пецца. — Но беды не миновать, потому что, пока я жив, Франческе не быть женою другого.
— Ну, знаешь, ступай-ка ты вон отсюда! Совсем рехнулся.
— Я не рехнулся, но ухожу.
— Вот и хорошо! — прошептал дон Антонио. Микеле Пецца направился к выходу, но на полпути остановился.
— Вы так спокойны только потому, что воображаете, будто ваш кум Джансимоне выгонит меня из дому так же, как вы гоните меня сейчас.
— Что такое? — удивился дон Антонио.
— Не обольщайтесь! Мы с ним объяснились, и я останусь у него, пока мне не надоест.
— Ах, несчастный! — вскричал дон Антонио. — А ведь он мне обещал…
— Обещать-то обещал, а сдержать слово не может. Вы имеете право выставить меня за дверь, и я на вас за это не обижаюсь, ведь я здесь посторонний, а он не имеет такого права, потому что я его ученик.
— Ну и что же? — вызывающе спросил дон Антонио. — Останешься ты у кума или не останешься — какое мне дело? Каждый из нас у себя хозяин. Однако предупреждаю тебя: после того как ты осмелился грозить мне и сам признался в своих дурных намерениях, если я застану тебя в своем доме или увижу, что днем ли, ночью ли ты шляешься в моих владениях, — я пристрелю тебя как бешеную собаку.
— Это ваше право, но я поостерегусь. А вам бы лучше еще раз подумать.
— Все уже обдумано.
— Отказываетесь выдать за меня Франческу?
— Раз и навсегда.
— Даже если Пеппино от нее отступится?
— Даже если Пеппино от нее отступится.
— Даже если Франческа согласится выйти за меня?
— Даже если Франческа согласится выйти за тебя.
— И вы безжалостно гоните меня, не оставляя мне никакой надежды?
— Гоню тебя, говоря: нет, нет и нет!
— Вспомните, дон Антонио, что Бог карает не отчаявшихся, а тех, кто довел их до отчаяния.
— Так говорят ханжи.
— Так утверждают достойные люди. Прощайте, дон Антонио! Да ниспошлет вам Господь душевный мир.
И Микеле Пецца удалился.
У ворот каретника ему повстречались два-три парня из Итри, и он, как всегда, обменялся с ними улыбками.
Затем он вернулся к Джансимоне.
У него был самый безмятежный вид, и нельзя было подумать или хотя бы предположить, что он один из тех отчаявшихся, о которых только что упомянул.
Он поднялся в свою каморку и заперся на ключ. Но на этот раз он не подошел к окну, а сел на кровать, уперся руками в колени, склонил голову на грудь, и тихие крупные слезы потекли по его щекам.
Уже два часа Микеле неподвижно сидел в этой позе и плакал, как вдруг в дверь постучались.
Он поднял голову, поспешно вытер глаза и прислушался.
Стук повторился.
— Кто там? — спросил он.
— Я, Гаэтано.
Это явился один из его товарищей: друзей у него не было.
Микеле Пецца опять утер слезы и пошел отпереть дверь.
— Что тебе, Гаэтано?
— Я зашел узнать, не хочешь ли поиграть в шары на городской аллее? Знаю, ты никогда не играешь, но может быть, сегодня…
— Если я никогда не играю, так почему бы мне играть сегодня?
— Потому что сегодня у тебя горе и тебе надо развлечься.
— У меня сегодня горе?
— Я так полагаю. Всякий огорчится, если он влюблен и ему отказывают в руке любимой.
— Ты, стало быть, знаешь, что я влюблен?
— Ну, брат, это всему городу известно.
— И тебе известно, что мне отказано?
— Само собой, притом из верного источника. Нам об этом сказал Пеппино.
— И как он вам это сказал?
— Так и сказал: «Фра Микеле пришел к дону Антонио просить руки его дочери и получил от жилетки рукава».
— Больше он ничего не добавил?
— Как же, добавил, что если жилетки мало, так он даст тебе еще кюлоты и ты будешь полностью одет.
— Так и сказал?
— Слово в слово.
— Ты прав, — продолжал Микеле Пецца, подумав минутку и убедившись, что нож у него в кармане, — действительно, мне надо поразвлечься. Идем играть в шары.
И он последовал за Гаэтано.
Быстрым, но мерным шагом, причем темп задавал Гаэтано, приятели вышли на главную дорогу, ведущую к Фонди; потом они свернули влево, то есть в сторону моря, к аллее, обсаженной двумя рядами платанов; аллея служит местом прогулок благонравных жителей Итри, а также спортивной площадкой для детей и молодежи. Здесь групп двадцать играли в различные игры, а преимущественно в ту, где участник должен как можно ближе подогнать свой большой шар к шару маленькому.
Микеле и Гаэтано обошли пять-шесть групп, прежде чем обнаружили ту, где играл Пеппино; наконец они увидели подмастерье каретника в самой отдаленной группе. Микеле направился прямо к нему.
Пеппино стоял, склонившись, и обсуждал чей-то бросок; выпрямившись, он увидел Пецца.
— Вот как, это ты, Микеле! — сказал он, невольно содрогаясь под градом молний, сыпавшихся из глаз соперника.
— Как видишь, Пеппино. Удивлен?
— Я думал, ты не играешь в шары.
— Так оно и есть, не играю.
— Тогда зачем же ты пришел сюда?
— Я пришел получить кюлоты, что ты мне обещал.
Пеппино держал в правой руке маленький шар, на который нацеливаются игроки и который имел размер четырехфунтового ядра. Поняв, с какой целью Микеле явился к нему, он развернулся и изо всех сил метнул в соперника шар.
Микеле, не спускавший с Пеппино глаз, по выражению его лица догадался об его намерении и только опустил голову. Деревянный шар, брошенный словно из катапульты, со свистом пронесся у самого его виска и разбился на мелкие куски об стену.
Пецца подобрал с земли камень.
— Я мог бы, подобно юному Давиду, размозжить этим камнем твою голову, — сказал он, — и нанес бы тебе лишь тот же урон, что ты сам хотел нанести мне. Но, вместо того чтобы запустить его тебе в лоб, как Давид — филистимлянину Голиафу, я удовольствуюсь тем, что сшибу с тебя шляпу.
Камень полетел, свистя, и сорвал с головы Пеппино шляпу, продырявив ее насквозь, словно ружейная пуля.
— А теперь полно шутить, — продолжал Пецца, сдвинув брови и стиснув зубы, — храбрецы не дерутся на расстоянии, да еще деревяшками и камнями.
Он выхватил из кармана нож.
— Они дерутся тело к телу и с ножами в руках. Собравшиеся тут парни с любопытством наблюдали эту сцену: она была вполне в духе местных нравов, притом развертывалась с редкостным ожесточением. Микеле обратился к ним:
— Смотрите же: вы свидетели, что зачинщиком был Пеппино, будьте и судьями того, что сейчас произойдет.
Он направился к сопернику — тот стоял в шагах в двадцати и ждал его с ножом в руке.
— На сколько дюймов будем драться? — спросил Пеппино 54.
— На все лезвие, — отвечал Пецца. — Тогда не удастся сплутовать.
— До первой или второй крови? — спросил Пеппино.
— До смерти! — отвечал Пецца.
Эти фразы, словно зловещие молнии, скрестились среди гробовой тишины. Противники сбросили куртки, и каждый намотал свою на левую руку, чтобы она послужила ему щитом. Потом они двинулись друг на друга.
Зрители образовали круг, внутри которого стояли соперники; все хранили полное молчание, ибо понимали, что произойдет нечто страшное.
Враги являли собой натуры совершенно разные: один был мускулистым, другой сухожилистым; один должен был нападать, как бык, другой — как змея.
Пеппино, ожидая Микеле, стоял напружинившись, вобрав голову в плечи, протянув вперед обе руки; лицо его налилось кровью, он громко поносил своего врага.
Микеле подходил медленно, молча и был мертвенно-бледен; глаза его, зеленовато-голубые, казалось, завораживали, как взгляд боа.
В первом ощущалась звериная отвага, сочетавшаяся с мощью мускулов; во втором угадывалась непреклонная, несокрушимая воля.
Микеле был явно слабее и, вероятно, не столь ловок; но — странное дело — если бы в здешних нравах было заключать пари между зрителями, то три четверти поставили бы на него.
Первые удары прошли впустую: они то приходились в складки куртки, то вообще терялись в воздухе; клинки скрещивались, как жала резвящихся гадюк.
Вдруг правая рука Пеппино обагрилась кровью: Микеле порезал ему лезвием четыре пальца.
Нанеся удар, он отскочил назад, чтобы дать противнику время переложить нож в другую руку, если он уже не может орудовать правой.
Сам решительно отказываясь от пощады, Микеле не допускал, чтобы враг просил о ней.
Пеппино зажал нож в зубах, носовым платком перевязал раненую руку, намотал на нее куртку и взял нож в левую.
Пецца, не желая, по-видимому, пользоваться преимуществом, которого лишился его противник, тоже переложил нож в другую руку.
Не прошло и полминуты, как Пеппино опять был ранен — теперь в левую руку.
Он взвыл — не от боли, а от бешенства; ему становилось ясно намерение врага: Пецца хотел не убить его, а обезоружить.
И действительно, правой рукой, теперь незанятой и не утратившей силы, Пецца схватил левую руку Пеппино у запястья и сжал ее как клещами своими длинными, тонкими, цепкими пальцами.
Пеппино попытался высвободиться, ибо в таком положении противник при желании мог хоть десять раз всадить ему нож в грудь. Но все было тщетно: лиана торжествовала над дубом.
Рука Пеппино слабела. У него была вскрыта вена, и раненый терял одновременно и кровь и силы; несколько мгновений спустя нож выпал из его онемевших пальцев.
— Вот! — радостно воскликнул Пецца, показывая тем самым, что достиг желанной цели.
И он наступил на нож.
Обезоруженный Пеппино понял, что ему остается только одно: он бросился на врага и стиснул его в своих могучих, но израненных, кровоточащих руках.
Отнюдь не отказываясь от этого нового вида поединка, в котором, казалось, он мог быть задушен, как Антей, и желая показать, что не намерен воспользоваться своим преимуществом, Пецца взял нож в зубы и тоже обхватил противника руками.
Тут борцы собрали все свои силы, пустили в ход всю ловкость и все хитрости, но, к великому удивлению наблюдателей, Пеппино, победивший в такого рода поединках всех своих приятелей (с Пецца же он никогда не сходился), заметно сдавал, как сдал уже в предыдущей схватке.
Вдруг оба дерущихся, словно два дуба, сраженные молнией, пошатнулись и свалились на землю. Это Пецца, собрав все силы, еще ничуть не ослабевшие, страшным рывком, которого Пеппино никак не ожидал от своего худосочного врага, сорвал его с места и повалился на него.
Не успели зрители прийти в себя от изумления, как Пеппино лежал на спине, а Микеле приставил ему нож к горлу и уперся коленом в грудь.
Торжествуя, Пецца заскрежетал зубами.
— Честно и по правилам ли все произошло? — спросил он у окружающих.
— Честно и по правилам, — в один голос отозвались зрители.
— Жизнь Пеппино в моих руках?
— В твоих.
— А ты сам как считаешь, Пеппино? — спросил Пецца, касаясь его горла острием ножа.
— Убей меня, твое право, — прошептал или, вернее, прохрипел Пеппино.
— А ты бы меня убил, если бы держал так?
— Убил бы, но не стал бы мучить.
— Итак, признаешь, что жизнь твоя в моих руках?
— Признаю.
— Искренне?
— Искренне.
Тут Пецца склонился к его уху и прошептал:
— Ну так вот, возвращаю ее тебе или, лучше сказать, даю на время; но в день, когда ты женишься на Франческе, я отберу ее у тебя.
— Ах, несчастный! — вскричал Пеппино. — Ты дьявол во плоти! И звать тебя надо не фра Микеле, а фра Дьяволо!
— Зови меня как хочешь, но помни, что жизнь твоя принадлежит мне и в определенный, известный тебе час я попрошу у тебя позволения завладеть ею.
Он поднялся, рукавом рубашки вытер кровь с ножа и, пряча его в карман, спокойно добавил:
— Теперь ты свободен, Пеппино, можешь опять взяться за шары.
И он не спеша пошел прочь, жестом руки и кивком послав прощальное приветствие ошеломленным парням, которые недоумевали: что такое мог он шепнуть на ухо Пеппино, если тот замер на месте, приподнявшись с земли в позе раненого гладиатора?
XXXIV. ПУСТОМЕЛЯ И ТРЯПКА
Когда дон Антонио сделал это открытие, фра Микеле уже полгода состоял в подмастерьях у Джансимоне. В отношении дочери это не вызвало у него тревоги; он поговорил с нею, и девушка призналась, что ничего не имеет против Пецца, но любит Пеппино.
Любовь эта вполне согласовалась с планами дона Антонио, и он от всего сердца одобрил ее. Но так как равнодушие Франчески не могло стать достаточной защитой от притязаний молодого chierico, отец решил как-нибудь удалить его. Задача эта представлялась ему совсем простой: от каретника до шорника рукой подать; к тому же дон Антонио и Джансимоне были не только соседи, но и кумовья, а это, особенно в Южной Италии, узы крепкие. Поэтому дон Антонио отправился к соседу, изложил ему дело и попросил в доказательство дружбы выставить брата Микеле за дверь; Джансимоне счел просьбу кума вполне резонной и пообещал исполнить ее, как только юноша хоть в чем-нибудь провинится.
Но все выходило наоборот. Можно было подумать, что при фра Микеле, как при Сократе, состоит добрый дух, дающий ему благие советы. Начиная с того дня юноша, до этого хороший ученик, стал превращаться в ученика отличного. Джансимоне тщетно старался придраться к чему-нибудь: парень был очень усидчив, ему полагалось работать на хозяина по восьми часов в день, он же трудился по восьми с половиной, а то и по девяти часов. Не к чему было придраться и в отношении качества его работы: он со дня на день делал такие успехи, что единственное, чем мог бы его попрекнуть Джансимоне, — это то, что заказчики стали предпочитать изделия ученика изделиям самого хозяина. Невозможно было придраться и к его поведению: едва закончив работу, фра Микеле уходил в свою комнату, спускался вниз только к ужину, а затем снова уходил к себе и появлялся лишь утром. Джансимоне думал было побранить его за пристрастие к гитаре, заявить, что звуки этого инструмента действуют ему на нервы, но юноша сам забросил гитару, когда заметил, что та единственная, для кого он играет, не слушает его.
Каждую неделю дон Антонио попрекал кума, что тот еще не выгнал ученика, и всякий раз Джансимоне отвечал, что выгонит его на будущей неделе; но неделя проходила, и в воскресенье дон Антонио снова видел фра Микеле, неотступно стоящего у окна.
Наконец, под нажимом дона Антонио, Джансимоне в один прекрасный день решил сказать своему ученику, что они должны расстаться, и притом как можно скорее.
Весть об увольнении пришлось повторить фра Микеле дважды, после чего, решительно и проницательно устремив взор в смущенные глаза хозяина, юноша спросил:
— А по какой причине должны мы расстаться?
— Ну вот еще! — возразил шорник, напуская на себя строгость. — Осмеливаешься спрашивать? Ученик допрашивает хозяина!
— Я имею право, — спокойно отвечал фра Микеле.
— Право! Право!.. — пробурчал шорник удивленно.
— Да, право. Ведь мы заключили договор…
— Никакого договора мы не заключали, — прервал его Джансимоне, — я ничего не подписывал.
— И тем не менее, мы его заключили: для этого не требуется бумаги, пера и чернил; среди порядочных людей достаточно слова.
— Среди порядочных… Среди порядочных… — забормотал шорник.
— Разве вы не порядочный человек? — холодно спросил фра Микеле.
— Порядочный, конечно! — ответил Джансимоне.
— Так вот, повторяю, раз мы с вами порядочные, значит, у нас есть договор о том, что я обязан у вас работать как ученик, а вы со своей стороны должны научить меня своему ремеслу и, пока я не дам вам повода для неудовольствия, не имеете права прогнать меня.
— Верно. А если ты даешь повод для неудовольствия? Что тогда?
— А я давал повод?
— Ты их даешь поминутно!
— Какие же?
— Какие, какие!..
— Я помогу вам припомнить, если они имеются. Разве я лентяй?
— Этого я не говорю.
— Буян?
— Нет.
— Пьяница?
— Уж этого-то нет, пьешь одну воду.
— Безобразник я?
— Этого еще только не хватало, несчастный!
— Так что же, если я не безобразник, не пьяница, не буян, не лентяй — какой же я даю повод к неудовольствию?
— Мы не сходимся в характерах.
— Не сходимся в характерах? — повторил подмастерье. — Да ведь у нас с вами сейчас первая размолвка. К тому же скажите мне, чем у меня плохой характер, и я исправлюсь.
— Надеюсь, ты не станешь отрицать, чю ты малый упрямый.
— Потому что не хочу уходить от вас?
— Значит, ты признаешься, что не хочешь от меня уходить?
— Конечно, не хочу.
— А если я тебя выгоню?
— Если выгоните — это дело другое.
— Тогда уйдешь?
— Уйду. Но так как вы тем самым окажетесь человеком несправедливым и нанесете мне незаслуженное оскорбление, которого я не прошу…
— Ну, и что тогда? — спросил Джансимоне.
— А то, — отвечал юноша, ничуть не возвышая голоса, но посмотрев на Джансимоне каким-то особенно пристальным взглядом, — что я вас убью, и это так же верно, как то, что меня зовут Микеле Пецца.
— Он, чего доброго, и вправду убьет! — воскликнул шорник, шарахнувшись в сторону.
— Вы ведь не сомневаетесь в этом, не так ли? — заметил фра Микеле.
— Право, не сомневаюсь.
— Поэтому, любезный хозяин, раз уж вам попался такой ученик: не буян, не пьяница, не лентяй, уважающий вас всем сердцем, всей душой, — не лучше ли вам самому пойти к дону Антонио и сказать ему, что вы слишком порядочный человек, чтобы прогнать от себя бедного малого, которым вы можете только похвалиться? Вы с этим согласны?
— Да, — ответил Джансимоне, — это будет, пожалуй, самым справедливым.
— И всего безопаснее, — добавил молодой человек с легкой иронией. — Итак, вопрос решен, не правда ли?
— Я же сказал.
— Руку?
— Вот она.
Фра Микеле сердечно пожал руку хозяина и принялся за работу так невозмутимо, как будто ничего не произошло.
XXXIII. ФРА МИКЕЛЕ
На другой день, в воскресенье, Микеле Пецца собрался, по обыкновению, к обедне; он не пропустил ни одной службы с тех пор, как стал мирянином. В храме он встретился с родителями, почтительно поклонился им, проводил их из церкви после обедни домой, попросил и получил их благословение на брак с дочерью дона Антонио, если сверх ожидания тот согласится выдать за него девушку; потом, чтобы ни в чем не упрекать себя, он явился к дону Антонио с намерением просить руки Франчески.
У дона Антонио в это время сидели его дочь и будущий зять; он крайне удивился, когда увидел гостя. Кум Джансимоне не решился рассказать ему о том, что произошло между ним и подмастерьем; он, как и прежде, только попросил дона Антонио потерпеть еще немного и обещал исполнить его просьбу на будущей неделе.
При появлении фра Микеле разговор оборвался так круто, что вошедшему нетрудно было догадаться: речь шла о семейных делах, в которые его отнюдь не собираются посвящать.
Пецца весьма учтиво поклонился всем троим и попросил у дона Антонио позволения поговорить с ним наедине.
Милость эта была оказана ему не так уж охотно; у потомка испанских завоевателей мелькнула мысль, не опасно ли оставаться с глазу на глаз с молодым соседом, а ведь он еще не подозревал, до какой степени решительным нравом отличается этот благочестивый юноша.
Он знаком велел Франческе и Пеппино удалиться.
Пеппино подал невесте руку и ушел, насмешливо улыбнувшись фра Микеле. Пецца не вымолвил не слова, ничем не выразил своего неудовольствия, хоть ему казалось, что множество гадюк терзает его, как они терзали дона Родриго, заточенного в склепе.
— Сударь, — обратился он к дону Антонио, как только дверь затворилась за счастливой парой, должно быть безжалостно потешавшейся над бедным влюбленным, — не правда ли, нет надобности говорить вам, что я люблю вашу дочь?
— Если нет надобности, — насмешливо возразил дон Антонио, — так зачем же толковать об этом?
— Нет надобности для вас, сударь, а для меня есть, потому что я пришел просить ее руки.
Дон Антонио расхохотался.
— Тут, сударь, ничего смешного нет, — совершенно спокойно продолжал Микеле Пецца, — я говорю серьезно, а потому имею право, чтобы и мне ответили без шуток.
— Еще бы, чего уж серьезнее, — ответил каретник, все так же издевательски. — Господин Микеле Пецца удостаивает дона Антонио чести просить у него руки его дочери!
— Я не имел намерения, сударь, оказывать вам особую честь, — отвечал Пецца все так же невозмутимо. — Я считаю, что честь тут взаимная и в руке вашей дочери вы мне откажете; я знаю это наперед.
— Зачем же ты в таком случае напрашиваешься на отказ?
— Для успокоения совести.
— Совесть Микеле Пецца! — воскликнул, хохоча, дон Антонио.
— А почему бы у Микеле Пецца не быть совести, если она есть у дона Антонио? — возразил юноша все так же хладнокровно. — Как и у дона Антонио, у него две руки для работы, две ноги для передвижения, два глаза, чтобы видеть, язык, чтобы разговаривать, сердце, чтобы любить и ненавидеть. Почему бы ему не иметь и совести, как у дона Антонио, чтобы судить: это хорошо, а это плохо?
Самообладание собеседника, неожиданное у столь юного существа, совершенно сбило дона Антонио с толку. Тем не менее, он, уловив намек Микеле, подчеркнул:
— Для успокоения совести? Значит, если я не выдам за тебя дочь, случится какая-то беда?
— Вероятно, — отвечал Микеле Пецца по-спартански кратко.
— И что же произойдет? — спросил каретник.
— Это одному Богу да еще колдунье Нанно известно, — сказал Пецца. — Но беды не миновать, потому что, пока я жив, Франческе не быть женою другого.
— Ну, знаешь, ступай-ка ты вон отсюда! Совсем рехнулся.
— Я не рехнулся, но ухожу.
— Вот и хорошо! — прошептал дон Антонио. Микеле Пецца направился к выходу, но на полпути остановился.
— Вы так спокойны только потому, что воображаете, будто ваш кум Джансимоне выгонит меня из дому так же, как вы гоните меня сейчас.
— Что такое? — удивился дон Антонио.
— Не обольщайтесь! Мы с ним объяснились, и я останусь у него, пока мне не надоест.
— Ах, несчастный! — вскричал дон Антонио. — А ведь он мне обещал…
— Обещать-то обещал, а сдержать слово не может. Вы имеете право выставить меня за дверь, и я на вас за это не обижаюсь, ведь я здесь посторонний, а он не имеет такого права, потому что я его ученик.
— Ну и что же? — вызывающе спросил дон Антонио. — Останешься ты у кума или не останешься — какое мне дело? Каждый из нас у себя хозяин. Однако предупреждаю тебя: после того как ты осмелился грозить мне и сам признался в своих дурных намерениях, если я застану тебя в своем доме или увижу, что днем ли, ночью ли ты шляешься в моих владениях, — я пристрелю тебя как бешеную собаку.
— Это ваше право, но я поостерегусь. А вам бы лучше еще раз подумать.
— Все уже обдумано.
— Отказываетесь выдать за меня Франческу?
— Раз и навсегда.
— Даже если Пеппино от нее отступится?
— Даже если Пеппино от нее отступится.
— Даже если Франческа согласится выйти за меня?
— Даже если Франческа согласится выйти за тебя.
— И вы безжалостно гоните меня, не оставляя мне никакой надежды?
— Гоню тебя, говоря: нет, нет и нет!
— Вспомните, дон Антонио, что Бог карает не отчаявшихся, а тех, кто довел их до отчаяния.
— Так говорят ханжи.
— Так утверждают достойные люди. Прощайте, дон Антонио! Да ниспошлет вам Господь душевный мир.
И Микеле Пецца удалился.
У ворот каретника ему повстречались два-три парня из Итри, и он, как всегда, обменялся с ними улыбками.
Затем он вернулся к Джансимоне.
У него был самый безмятежный вид, и нельзя было подумать или хотя бы предположить, что он один из тех отчаявшихся, о которых только что упомянул.
Он поднялся в свою каморку и заперся на ключ. Но на этот раз он не подошел к окну, а сел на кровать, уперся руками в колени, склонил голову на грудь, и тихие крупные слезы потекли по его щекам.
Уже два часа Микеле неподвижно сидел в этой позе и плакал, как вдруг в дверь постучались.
Он поднял голову, поспешно вытер глаза и прислушался.
Стук повторился.
— Кто там? — спросил он.
— Я, Гаэтано.
Это явился один из его товарищей: друзей у него не было.
Микеле Пецца опять утер слезы и пошел отпереть дверь.
— Что тебе, Гаэтано?
— Я зашел узнать, не хочешь ли поиграть в шары на городской аллее? Знаю, ты никогда не играешь, но может быть, сегодня…
— Если я никогда не играю, так почему бы мне играть сегодня?
— Потому что сегодня у тебя горе и тебе надо развлечься.
— У меня сегодня горе?
— Я так полагаю. Всякий огорчится, если он влюблен и ему отказывают в руке любимой.
— Ты, стало быть, знаешь, что я влюблен?
— Ну, брат, это всему городу известно.
— И тебе известно, что мне отказано?
— Само собой, притом из верного источника. Нам об этом сказал Пеппино.
— И как он вам это сказал?
— Так и сказал: «Фра Микеле пришел к дону Антонио просить руки его дочери и получил от жилетки рукава».
— Больше он ничего не добавил?
— Как же, добавил, что если жилетки мало, так он даст тебе еще кюлоты и ты будешь полностью одет.
— Так и сказал?
— Слово в слово.
— Ты прав, — продолжал Микеле Пецца, подумав минутку и убедившись, что нож у него в кармане, — действительно, мне надо поразвлечься. Идем играть в шары.
И он последовал за Гаэтано.
Быстрым, но мерным шагом, причем темп задавал Гаэтано, приятели вышли на главную дорогу, ведущую к Фонди; потом они свернули влево, то есть в сторону моря, к аллее, обсаженной двумя рядами платанов; аллея служит местом прогулок благонравных жителей Итри, а также спортивной площадкой для детей и молодежи. Здесь групп двадцать играли в различные игры, а преимущественно в ту, где участник должен как можно ближе подогнать свой большой шар к шару маленькому.
Микеле и Гаэтано обошли пять-шесть групп, прежде чем обнаружили ту, где играл Пеппино; наконец они увидели подмастерье каретника в самой отдаленной группе. Микеле направился прямо к нему.
Пеппино стоял, склонившись, и обсуждал чей-то бросок; выпрямившись, он увидел Пецца.
— Вот как, это ты, Микеле! — сказал он, невольно содрогаясь под градом молний, сыпавшихся из глаз соперника.
— Как видишь, Пеппино. Удивлен?
— Я думал, ты не играешь в шары.
— Так оно и есть, не играю.
— Тогда зачем же ты пришел сюда?
— Я пришел получить кюлоты, что ты мне обещал.
Пеппино держал в правой руке маленький шар, на который нацеливаются игроки и который имел размер четырехфунтового ядра. Поняв, с какой целью Микеле явился к нему, он развернулся и изо всех сил метнул в соперника шар.
Микеле, не спускавший с Пеппино глаз, по выражению его лица догадался об его намерении и только опустил голову. Деревянный шар, брошенный словно из катапульты, со свистом пронесся у самого его виска и разбился на мелкие куски об стену.
Пецца подобрал с земли камень.
— Я мог бы, подобно юному Давиду, размозжить этим камнем твою голову, — сказал он, — и нанес бы тебе лишь тот же урон, что ты сам хотел нанести мне. Но, вместо того чтобы запустить его тебе в лоб, как Давид — филистимлянину Голиафу, я удовольствуюсь тем, что сшибу с тебя шляпу.
Камень полетел, свистя, и сорвал с головы Пеппино шляпу, продырявив ее насквозь, словно ружейная пуля.
— А теперь полно шутить, — продолжал Пецца, сдвинув брови и стиснув зубы, — храбрецы не дерутся на расстоянии, да еще деревяшками и камнями.
Он выхватил из кармана нож.
— Они дерутся тело к телу и с ножами в руках. Собравшиеся тут парни с любопытством наблюдали эту сцену: она была вполне в духе местных нравов, притом развертывалась с редкостным ожесточением. Микеле обратился к ним:
— Смотрите же: вы свидетели, что зачинщиком был Пеппино, будьте и судьями того, что сейчас произойдет.
Он направился к сопернику — тот стоял в шагах в двадцати и ждал его с ножом в руке.
— На сколько дюймов будем драться? — спросил Пеппино 54.
— На все лезвие, — отвечал Пецца. — Тогда не удастся сплутовать.
— До первой или второй крови? — спросил Пеппино.
— До смерти! — отвечал Пецца.
Эти фразы, словно зловещие молнии, скрестились среди гробовой тишины. Противники сбросили куртки, и каждый намотал свою на левую руку, чтобы она послужила ему щитом. Потом они двинулись друг на друга.
Зрители образовали круг, внутри которого стояли соперники; все хранили полное молчание, ибо понимали, что произойдет нечто страшное.
Враги являли собой натуры совершенно разные: один был мускулистым, другой сухожилистым; один должен был нападать, как бык, другой — как змея.
Пеппино, ожидая Микеле, стоял напружинившись, вобрав голову в плечи, протянув вперед обе руки; лицо его налилось кровью, он громко поносил своего врага.
Микеле подходил медленно, молча и был мертвенно-бледен; глаза его, зеленовато-голубые, казалось, завораживали, как взгляд боа.
В первом ощущалась звериная отвага, сочетавшаяся с мощью мускулов; во втором угадывалась непреклонная, несокрушимая воля.
Микеле был явно слабее и, вероятно, не столь ловок; но — странное дело — если бы в здешних нравах было заключать пари между зрителями, то три четверти поставили бы на него.
Первые удары прошли впустую: они то приходились в складки куртки, то вообще терялись в воздухе; клинки скрещивались, как жала резвящихся гадюк.
Вдруг правая рука Пеппино обагрилась кровью: Микеле порезал ему лезвием четыре пальца.
Нанеся удар, он отскочил назад, чтобы дать противнику время переложить нож в другую руку, если он уже не может орудовать правой.
Сам решительно отказываясь от пощады, Микеле не допускал, чтобы враг просил о ней.
Пеппино зажал нож в зубах, носовым платком перевязал раненую руку, намотал на нее куртку и взял нож в левую.
Пецца, не желая, по-видимому, пользоваться преимуществом, которого лишился его противник, тоже переложил нож в другую руку.
Не прошло и полминуты, как Пеппино опять был ранен — теперь в левую руку.
Он взвыл — не от боли, а от бешенства; ему становилось ясно намерение врага: Пецца хотел не убить его, а обезоружить.
И действительно, правой рукой, теперь незанятой и не утратившей силы, Пецца схватил левую руку Пеппино у запястья и сжал ее как клещами своими длинными, тонкими, цепкими пальцами.
Пеппино попытался высвободиться, ибо в таком положении противник при желании мог хоть десять раз всадить ему нож в грудь. Но все было тщетно: лиана торжествовала над дубом.
Рука Пеппино слабела. У него была вскрыта вена, и раненый терял одновременно и кровь и силы; несколько мгновений спустя нож выпал из его онемевших пальцев.
— Вот! — радостно воскликнул Пецца, показывая тем самым, что достиг желанной цели.
И он наступил на нож.
Обезоруженный Пеппино понял, что ему остается только одно: он бросился на врага и стиснул его в своих могучих, но израненных, кровоточащих руках.
Отнюдь не отказываясь от этого нового вида поединка, в котором, казалось, он мог быть задушен, как Антей, и желая показать, что не намерен воспользоваться своим преимуществом, Пецца взял нож в зубы и тоже обхватил противника руками.
Тут борцы собрали все свои силы, пустили в ход всю ловкость и все хитрости, но, к великому удивлению наблюдателей, Пеппино, победивший в такого рода поединках всех своих приятелей (с Пецца же он никогда не сходился), заметно сдавал, как сдал уже в предыдущей схватке.
Вдруг оба дерущихся, словно два дуба, сраженные молнией, пошатнулись и свалились на землю. Это Пецца, собрав все силы, еще ничуть не ослабевшие, страшным рывком, которого Пеппино никак не ожидал от своего худосочного врага, сорвал его с места и повалился на него.
Не успели зрители прийти в себя от изумления, как Пеппино лежал на спине, а Микеле приставил ему нож к горлу и уперся коленом в грудь.
Торжествуя, Пецца заскрежетал зубами.
— Честно и по правилам ли все произошло? — спросил он у окружающих.
— Честно и по правилам, — в один голос отозвались зрители.
— Жизнь Пеппино в моих руках?
— В твоих.
— А ты сам как считаешь, Пеппино? — спросил Пецца, касаясь его горла острием ножа.
— Убей меня, твое право, — прошептал или, вернее, прохрипел Пеппино.
— А ты бы меня убил, если бы держал так?
— Убил бы, но не стал бы мучить.
— Итак, признаешь, что жизнь твоя в моих руках?
— Признаю.
— Искренне?
— Искренне.
Тут Пецца склонился к его уху и прошептал:
— Ну так вот, возвращаю ее тебе или, лучше сказать, даю на время; но в день, когда ты женишься на Франческе, я отберу ее у тебя.
— Ах, несчастный! — вскричал Пеппино. — Ты дьявол во плоти! И звать тебя надо не фра Микеле, а фра Дьяволо!
— Зови меня как хочешь, но помни, что жизнь твоя принадлежит мне и в определенный, известный тебе час я попрошу у тебя позволения завладеть ею.
Он поднялся, рукавом рубашки вытер кровь с ножа и, пряча его в карман, спокойно добавил:
— Теперь ты свободен, Пеппино, можешь опять взяться за шары.
И он не спеша пошел прочь, жестом руки и кивком послав прощальное приветствие ошеломленным парням, которые недоумевали: что такое мог он шепнуть на ухо Пеппино, если тот замер на месте, приподнявшись с земли в позе раненого гладиатора?
XXXIV. ПУСТОМЕЛЯ И ТРЯПКА
Несмотря на угрозу Пецца, Пеппино, разумеется, не оставлял мысли о женитьбе на Франческе. Никто не слышал, что Микеле сказал ему на ухо. Зато если бы он отказался от руки Франчески, в которую, как все знали, Пецца был влюблен, каждый догадался бы, что именно шепнул Микеле своему сопернику.
Свадьбу должны были сыграть между жатвой зерновых и сбором винограда, а только что описанная сцена разыгралась в конце мая.
В течение июня, июля и августа ничто не давало повода ожидать исполнения трагических намерений, о которых Пецца предупредил своего врага.
Седьмого сентября, в воскресенье, приходский священник во время проповеди объявил, что на 23 сентября назначено венчание Франчески и Пеппино.
Жених с невестой находились в храме, а в нескольких шагах от них стоял Микеле. Когда священник объявил об этом, Пеппино взглянул на Микеле, но тот, казалось, не обратил на оглашение ни малейшего внимания, словно не слышал его. Однако, выходя из храма, Микеле подошел к Пеппино и сказал тихо, чтобы посторонние не слышали:
— Ну что ж, значит, тебе осталось жить еще семнадцать дней.
Пеппино так вздрогнул, что Франческа, которую он держал под руку, испугалась. Она обернулась и увидела Микеле Пецца; тот на ходу поклонился ей.
С тех пор как Пецца в поединке дважды ранил Пеппино ножом, он продолжал здороваться с Франческой, но она ему не отвечала.
В следующее воскресенье объявление о предстоящей свадьбе, которое, как известно, полагается повторять три раза, было снова оглашено священником. Как и в предыдущее воскресенье, Микеле Пецца подошел к Пеппино и угрожающе, но очень спокойно сказал:
— Тебе остается жить еще десять дней.
Неделю спустя повторились то же оглашение и та же угроза, но срок жизни, даруемый Микеле жениху, естественно, сократился до трех дней.
Столь желанное и столь грозное 23 сентября, наконец, наступило: оно пришлось на вторник. Ночью прошла гроза, а утро, как уже было упомянуто в одной из предыдущих глав, выдалось великолепное, и свадьба должна была состояться в одиннадцать часов утра. Гости, друзья дона Антонио, друзья и подруги Пеппино и Франчески, собрались в доме невесты, где и должны были отпраздновать свадьбу; хозяин закрыл свою мастерскую, чтобы устроить свадебный стол на террасе, а танцы во дворе и в саду.
Терраса, двор и сад, залитые солнцем и осененные листвой, были полны гостей, и всюду слышались веселые речи. Мы попытались описать эту обстановку, когда говорили о стариках, выпивающих на террасе, о молодежи, танцующей под звуки тамбурина и гитары, о музыкантах, из которых один сидел, а другие стояли на ступеньках террасы, а за всем этим следил неподвижный и мрачный наблюдатель, облокотившийся на стену между владениями каретника и шорника, в то время как крестьянин, развалившись на тележке с соломой, пронзительным голосом тянул в бесконечных импровизациях медлительную песню, распространенную у contadini 55 неаполитанских провинций; куры же, дрозды, воробьи и зяблики бойко поклевывали ягоды с виноградных лоз, тянущихся от тополя к тополю во дворике, который именовался садом и простирался от дома до самого подножия горы.
А теперь, после того как мы приоткрыли занавес над прошлым, нашим читателям ясно, почему дон Антонио, Франческа и особенно Пеппино временами с тревогой посматривают на юношу, будучи не вправе прогнать его от стены, где он устроился. А кум Джансимоне уверяет их, хотя и не в состоянии убедить их в этом полностью, в миролюбии молодого человека: с того памятного дня, когда у них произошло объяснение, хозяин ни разу не упоминал об увольнении ученика и теперь не мог нахвалиться им.
Свадьбу должны были сыграть между жатвой зерновых и сбором винограда, а только что описанная сцена разыгралась в конце мая.
В течение июня, июля и августа ничто не давало повода ожидать исполнения трагических намерений, о которых Пецца предупредил своего врага.
Седьмого сентября, в воскресенье, приходский священник во время проповеди объявил, что на 23 сентября назначено венчание Франчески и Пеппино.
Жених с невестой находились в храме, а в нескольких шагах от них стоял Микеле. Когда священник объявил об этом, Пеппино взглянул на Микеле, но тот, казалось, не обратил на оглашение ни малейшего внимания, словно не слышал его. Однако, выходя из храма, Микеле подошел к Пеппино и сказал тихо, чтобы посторонние не слышали:
— Ну что ж, значит, тебе осталось жить еще семнадцать дней.
Пеппино так вздрогнул, что Франческа, которую он держал под руку, испугалась. Она обернулась и увидела Микеле Пецца; тот на ходу поклонился ей.
С тех пор как Пецца в поединке дважды ранил Пеппино ножом, он продолжал здороваться с Франческой, но она ему не отвечала.
В следующее воскресенье объявление о предстоящей свадьбе, которое, как известно, полагается повторять три раза, было снова оглашено священником. Как и в предыдущее воскресенье, Микеле Пецца подошел к Пеппино и угрожающе, но очень спокойно сказал:
— Тебе остается жить еще десять дней.
Неделю спустя повторились то же оглашение и та же угроза, но срок жизни, даруемый Микеле жениху, естественно, сократился до трех дней.
Столь желанное и столь грозное 23 сентября, наконец, наступило: оно пришлось на вторник. Ночью прошла гроза, а утро, как уже было упомянуто в одной из предыдущих глав, выдалось великолепное, и свадьба должна была состояться в одиннадцать часов утра. Гости, друзья дона Антонио, друзья и подруги Пеппино и Франчески, собрались в доме невесты, где и должны были отпраздновать свадьбу; хозяин закрыл свою мастерскую, чтобы устроить свадебный стол на террасе, а танцы во дворе и в саду.
Терраса, двор и сад, залитые солнцем и осененные листвой, были полны гостей, и всюду слышались веселые речи. Мы попытались описать эту обстановку, когда говорили о стариках, выпивающих на террасе, о молодежи, танцующей под звуки тамбурина и гитары, о музыкантах, из которых один сидел, а другие стояли на ступеньках террасы, а за всем этим следил неподвижный и мрачный наблюдатель, облокотившийся на стену между владениями каретника и шорника, в то время как крестьянин, развалившись на тележке с соломой, пронзительным голосом тянул в бесконечных импровизациях медлительную песню, распространенную у contadini 55 неаполитанских провинций; куры же, дрозды, воробьи и зяблики бойко поклевывали ягоды с виноградных лоз, тянущихся от тополя к тополю во дворике, который именовался садом и простирался от дома до самого подножия горы.
А теперь, после того как мы приоткрыли занавес над прошлым, нашим читателям ясно, почему дон Антонио, Франческа и особенно Пеппино временами с тревогой посматривают на юношу, будучи не вправе прогнать его от стены, где он устроился. А кум Джансимоне уверяет их, хотя и не в состоянии убедить их в этом полностью, в миролюбии молодого человека: с того памятного дня, когда у них произошло объяснение, хозяин ни разу не упоминал об увольнении ученика и теперь не мог нахвалиться им.