Молодой человек произнес последние слова с большим достоинством, а поклон, которым они сопровождались, был так изысканно-почтителен, что престарелая принцесса, обратясь к графу де Шатильону, заметила:
   — Согласитесь, Шатильон, что вам встречалось немного дворян, которые изъяснялись бы с таким благородством, как этот юный корсиканец, хотя он всего лишь капрал.
   — Простите, ваше высочество, — возразил Де Чезари, улыбнувшись ее оплошности, — caporale, то есть правителем провинции, был мой предок, а я, как и господин де Боккечиампе, имел честь служить в армии принца де Кон-де в чине лейтенанта артиллерии.
   — Будем надеяться, что вы не пойдете в артиллерии по пути, избранному маленьким Буонапарте, вашим соотечественником.
   Затем она обратилась к графу:
   — Вот видите, Шатильон, все устраивается как нельзя лучше. В то время как мы остались без охраны, Провидение, по справедливому выражению господина де… господина де… Как вы себя назвали, друг мой?
   — Де Чезари, ваше высочество.
   — Провидение, как справедливо заметил господин Де Чезари, посылает нам другую охрану. По-моему, следует ею воспользоваться. Как вы думаете, сестрица?
   — Как я думаю? Думаю, надо благодарить Бога за то, что он избавляет нас от якобинцев, чьи трехцветные плюмажи доводили меня чуть не до обморока.
   — А я рада, что избавляюсь от их главаря, гражданина капрала Мартена, который постоянно докучал мне, ожидая распоряжений моего королевского высочества. И подумать только — мне приходилось ему улыбаться, в то время как я хотела бы свернуть ему шею! Сударь, — сказала она, обращаясь к Де Чезари, — можете представить мне своих товарищей. Право же, мне хочется поскорее с ними познакомиться.
   — Может быть, вашим королевским высочествам лучше подождать отъезда капрала Мартена и его солдат, — заметил граф де Шатильон.
   — А зачем, граф?
   — Чтобы он не встретился у вас с этими господами, когда явится с вами проститься.
   — Проститься с нами?.. Но я надеюсь, что у этого негодяя не хватит наглости явиться к нам. Шатильон, возьмите десять луидоров и отдайте их капралу Мартену — для него и его подчиненных. Я не хочу, чтобы говорили, будто мерзкие якобинцы оказали нам какие-то услуги безвозмездно.
   — Я выполню распоряжение вашего королевского высочества, но сомневаюсь, что капрал примет.
   — Что примет?
   — Десять луидоров, которые жалует ему ваше королевское высочество.
   — Он предпочел бы сам взять их из моих рук, не правда ли? Но этого он не дождется: ему придется просто получить их. Однако мне послышалась какая-то музыка. Что это? Или мы узнаны и нам дают серенаду?
   — Таков был бы долг населения, мадам, если бы оно знало, какой удостоилось чести, принимая вас у себя в городе, — заметил, улыбнувшись, молодой корсиканец. — Но никто здесь об этом не знает, по крайней мере я так полагаю, а музыка просто доносится со свадьбы: молодожены возвращаются из церкви. Дочь каретника, дом которого напротив этой гостиницы, выходит замуж, а так как у жениха имеется соперник, то думают, что дело не обойдется без трагедии. Мы здесь вторые сутки и уже успели узнать кое-какие новости.
   — Ну что ж, нам до этих людей дела нет, — сказала мадам Аделаида. — Представьте нам своих товарищей, господин Де Чезари, прошу вас. Если они похожи на вас, мы отнесемся к ним так же благосклонно. А вы, Шатильон, отдайте десять луидоров гражданину капралу Мартену, если же ему вздумается сюда явиться, чтобы поблагодарить нас, скажите ему, что нам с сестрой нездоровится.
   Граф де Шатильон и лейтенант Де Чезари удалились, чтобы выполнить данные им распоряжения.
   Де Чезари первый вернулся, ведя за собой своих спутников, и тут не было ничего удивительного; молодым людям не терпелось узнать, что решат их королевские высочества, и они ждали в передней. Следовательно, им оставалось только перешагнуть порог комнаты, дверь которой распахнул перед ними их товарищ.
   Мадам Виктория, всегда отличавшаяся набожностью, взяла в руки часослов и читала его, поскольку ей не пришлось в тот день слышать мессу. Она удовольствовалась тем, что бросила на молодых людей беглый взгляд и одобрительно кивнула им. Иначе отнеслась к их появлению мадам Аделаида: она устроила им настоящий смотр.
   Де Чезари представил ей каждого. Все они были корсиканцы. Мы уже знаем имена их вожака и еще троих: Фран-ческо Боккечиампе, Уго Колонна и Антонио Гуидоне; остальных звали Раймондо Корбара, Лоренцо Дурацци и Стефано Питталуга.
   Мы просим у читателей прощения за все эти подробности, но неумолимая история заставляет нас ввести в повествование большое число персонажей различных национальностей и рангов, и нам приходится подробно описывать тех из них, кому предстоит играть более или менее значительную роль.
   Коль скоро мы пишем грандиозную эпопею, то подражая Гомеру, царю эпических поэтов, вынуждены заняться описанием наших воинов.
   Де Чезари, как и мы, последовал в некотором смысле примеру автора «Илиады»: он одного за другим представил мадам Аделаиде своих шестерых товарищей; но слова юного корсиканца о дворянском происхождении Боккечиампе произвели на принцессу особое впечатление, и ее внимание было привлечено именно к нему.
   — Господин Де Чезари сообщил нам, что вы дворянин, — начала она.
   — Он оказал мне чрезмерную честь, ваше королевское высочество, — просто я благородного происхождения.
   — Так вы, сударь, отличаете понятие «дворянин» от понятия «благородный человек»?
   — Разумеется, мадам. Я принадлежу к сословию, которое очень дорожит своими правами по той именно причине, что в наше время их не признают. А поэтому я не считаю возможным присваивать себе права, что мне не принадлежат. Я мог бы доказать знатность нашего рода на протяжении двухсот лет, мог бы стать рыцарем Мальтийского ордена, если бы орден еще существовал. Но подтвердить доказательствами свое благородное происхождение с тысяча триста девяносто девятого года я бы затруднился и поэтому не мог бы занять место в карете короля.
   — В нашей, сударь, вы все же займете место, — величественно возразила престарелая принцесса.
   — Только выйдя из нее, мадам, я смогу похвастаться своим дворянством, — отвечал молодой человек, кланяясь.
   — Слышишь, сестрица, слышишь? — воскликнула мадам Аделаида. — Как изящно он выражается! Наконец-то мы в своей среде.
   И старая принцесса с облегчением вздохнула. В эту минуту возвратился граф де Шатильон.
   — Ну что, Шатильон? — спросила мадам Аделаида. — Что сказал капрал Мартен?
   — Он просто-напросто ответил, что если бы ваше королевское высочество сделали ему такое предложение не через меня, а через кого-то другого, он этому другому оборвал бы уши.
   — А вам?
   — Меня он соблаговолил помиловать. Он даже принял то, что предложил ему я.
   — Что же вы ему предложили?
   — Рукопожатие.
   — Рукопожатие! Шатильон, вы предложили рукопожатие якобинцу! Почему же вы возвращаетесь не в красном колпаке, раз уж на то пошло? Уму непостижимо! Какой-то капрал отказывается от десяти луидоров, граф де Шатильон пожимает руку якобинцу! Решительно ничего не понимаю в нынешних нравах.
   — Скажите лучше: до чего все перемешалось! — вставила мадам Виктория, не отрываясь от часослова.
   — Перемешалось! Вы правы, сестрица, именно перемешалось. Но доживем ли мы до того времени, когда все станет на свои места, — вот в чем я сомневаюсь. А пока что распорядитесь, Шатильон. Мы уезжаем в четыре часа. С такой охраной, как эти господа, мы можем смело ехать и ночью. Господин де Боккечиампе, отобедайте с нами.
   И жестом, в котором сохранилось больше властности, чем достоинства, престарелая принцесса отпустила своих защитников, даже не подумав о том, что, выделив наиболее знатного из них и пригласив его к обеду, она тем самым обидела остальных.
   Боккечиампе кивнул товарищам, прося у них прощения за милость, которой он удостоился, а те в ответ пожали ему руку.
   Как и сказал Де Чезари, музыка, которую они слышали, сопровождала возвращавшихся из храма Франческу и Пеппино и их гостей. Толпа шла большая, ибо, как сказал тот же Де Чезари, все ждали какого-то несчастья, памятуя о влюбленном Микеле Пецца. Поэтому новобрачные, поднявшись на террасу, прежде всего обратили взоры на полуразвалившуюся стену, где с самого утра сидел тот, кто внушал им опасения.
   На стене никого не было.
   К тому же, ничто не выглядело мрачным, а ведь в глазах того, кто мнит себя царем творения, его исчезновение из этого мира всегда, кажется, должен предвещать сумрак. Был полдень. Солнце сияло во всем своем великолепии, просачиваясь сквозь листву над головами гостей; дрозды посвистывали, зяблики пели, воробьи чирикали, а в кувшинах с вином поблескивали в рубиновой влаге золотые искорки.
   Пеппино с облегчением вздохнул: нигде не мерещилась ему смерть, зато всюду он видел жизнь.
   Так хорошо на душе, когда обвенчаешься с любимой женщиной, когда наконец наступит день, которого ждал целых два года!
   На мгновение он забыл о Микеле Пецца, забыл его последнюю угрозу, наводившую на него ужас.
   Что касается дона Антонио, то он, не столь озабоченный, как Пеппино, прежде всего увидел у ворот сломанный экипаж, а на террасе — его владельца.
   Каретник направился к нему, почесывая за ухом.
   Работать в такой день ему не хотелось.
   — Итак, ваша милость желает во что бы то ни стало продолжать путь сегодня? — спросил он у посла, которого все еще принимал просто за знатного путешественника.
   — Во что бы то ни стало, — отвечал гражданин Гара. — Меня ждут в Риме по важнейшему делу, а из-за сегодняшней поломки я уже потерял, по меньшей мере, три или четыре часа.
   — Ну что ж, порядочный человек должен держать слово, я сказал, что, после того как вы удостоите нас чести и выпьете стаканчик за счастье молодоженов, мы примемся за работу. Так выпьем же — и за дело!
   В стаканы, стоявшие на столе, налили вина, а чужестранцу подали почетный бокал с золотой сеткой. Выполняя свое обещание, посол выпил за счастье новобрачных; девушки провозгласили «Да здравствует Пеппино!», юноши — «Да здравствует Франческа!», затем бубны и гитары грянули самую веселую тарантеллу.
   — А теперь, — сказал мастер делла Рота, обращаясь к Пеппино, — хватит любоваться возлюбленной, принимайся за дело. Всему свое время. Поцелуй, друг мой, женушку — и за работу!
   Не было надобности повторять Пеппино первую часть распоряжения: он обнял жену и прижал ее к сердцу, обратив благодарный взгляд на небо.
   Но в тот миг, когда он с неизъяснимым чувством радости вновь посмотрел на ту, которую так долго желал, и когда уста его готовы были коснуться уст Франчески, грянул выстрел, просвистела пуля и раздался какой-то глухой удар.
   — Вон оно что, — промолвил посол, — пуля, кажется, предназначалась мне.
   — Ошибаетесь, — прошептал Пеппино, падая к ногам Франчески, — это мне. Из горла его хлынула кровь.
   Франческа вскрикнула и бросилась на колени у тела мужа.
   Все взоры обратились туда, откуда раздался выстрел: шагах в ста, сквозь листву тополей, вился беловатый дымок.
   И тут между деревьями мелькнул юноша с ружьем в руке, взбиравшийся на гору.
   — Фра Микеле! — закричали присутствующие. — Фра Микеле!
   Бегущий на мгновение остановился и, угрожающе подняв руку, крикнул:
   — Нет больше фра Микеле, отныне имя мое — Фра Дьяволо.
   Под этим именем он действительно стал известен впоследствии: крещение убийством взяло верх над крещением во имя искупления.
   А раненый почти тотчас же испустил дух.

XXXVI. ДВОРЕЦ КОРСИНИ В РИМЕ

   Воспользовавшись тем, что мы находимся на дороге в Рим, опередим нашего посла в доме Шампионне, как ранее уже опередили у каретника дона Антонио.
   Огромный дворец Корсини последовательно занимали Жозеф Бонапарт, посол Республики, и Бертье, приехавший, чтобы отмстить за два убийства: Бассвиля и Дюфо. А в четверг 24 сентября около полудня в одном из самых просторных залов дворца прогуливалось двое; время от времени они останавливались у больших столов, где были развернуты план Рима, как древнего, так и современного, план Папской области в границах, установленных Толентинским договором, и целая коллекция гравюр Пиранези, на других, меньших столах были разложены книги по древней и новой истории, тут вперемешку лежали сочинения Тита Ливия, Полибия, Монтекукколи, «Записки» Цезаря, сочинения Тацита, Вергилия, Горация, Ювенала, Макиавелли, кончая почти полным собранием классических трудов по истории Рима и истории войн, которые вели римляне. На каждом столе виднелись, кроме того, чернильницы, перья, листы бумаги, испещренные пометками, и чистая бумага, готовая к услугам желающего воспользоваться ею. Все это говорило о том, что временный хозяин дворца отдыхает от бранных трудов, если не работая как ученый, так развлекаясь как образованный человек.
   Эти два персонажа были почти ровесниками: одному сравнялось тридцать шесть лет, другому тридцать три.
   Старший был ростом пониже; он еще носил старорежимный напудренный парик с косичкой и отличался аристократической наружностью, что подчеркивалось опрятностью его платья, белоснежностью и тонкостью белья; взгляд его черных глаз был живой, решительный и смелый; бороду свою он холил, зато не носил ни усов, ни бакенбард; на нем был республиканский генеральский мундир времен Директории. Шляпа его, сабля и пистолеты лежали на столе возле стула, на котором он обычно сидел, когда писал, и, чтобы достать их, ему стоило только протянуть руку.
   Это был тот, о ком мы уже не раз говорили нашим читателям: Жан Этьенн Шампионне, главнокомандующий Римской армией.
   Другой, белокурый, ростом был, как уже сказано, повыше; свежий цвет его лица говорил о том, что он уроженец севера; глаза у него были голубые, ясные, лучистые, нос небольшой, губы тонкие, а подбородок резко очерченный — все это свойственно натурам хищным, завоевателям; во всем его облике чувствовалось спокойствие, невозмутимость, подлинное хладнокровие, и это делало его в сражениях не только бесстрашным солдатом, но и выдающимся военачальником. Он происходил из ирландского рода, но родился во Франции; сначала он служил в ирландском полку Дил-лона, отличился при Жемапе, после чего получил чин полковника, одержал в нескольких боях победу над герцогом Йоркским, в 1795 году переправился по льду через Ваал, захватил, командуя своей пехотой, голландский флот, был возведен в чин дивизионного генерала и, наконец, направлен в Рим, где под начальством Шампионне командовал дивизией.
   То был Жозеф Александр Макдональд, будущий маршал Франции, получивший впоследствии титул герцога Тарентского.
   Всякому, кто увидел бы их за беседой, они показались бы двумя воинами; зато человек, которому довелось бы услышать их разговор, счел бы их философами, археологами, историками.
   Французской революции было свойственно — и это вполне понятно, поскольку в формировании армии приняли участие все слои общества, — ставить рядом с Карто, Рос-синьолем, Люкнером таких людей, как Миоллис, Шампионне, Сегюр, — другими словами, сочетать начало материальное, грубое с началом интеллектуальным, духовным.
   — Знаете ли, любезный мой Макдональд, — говорил Шампионне своему помощнику, — чем больше я изучаю римскую историю в самом Риме, и в частности историю того великого полководца, великого оратора, великого законодателя, великого поэта, великого философа, великого политика, имя которому Цезарь и «Записки» которого должны быть основою основ для всякого, кто хочет командовать армией, — тем более я убеждаюсь, что наши историки заблуждаются относительно того, что представлял собою в Риме Цезарь. Пусть Лукан создал во славу Катона один из прекраснейших своих стихов, Цезарь воплощал в себе человечество, а Катон — всего лишь право.
   — А что же вы в таком случае скажете о Бруте, о Кассии? — спросил Макдональд, недоверчиво улыбнувшись.
   — Брут и Кассий — вы сейчас подпрыгнете под потолок, потому что, знаю, я коснусь предмета вашего культа, — были всего лишь начинающие республиканцы: один чистосердечный, другой — злонамеренный; нечто вроде лучших учеников афинской школы, плагиаторы Гармодия и Аристогитона, близорукие люди, не видевшие далее своего кинжала, ограниченные умы, не сумевшие вместить идею ассимиляции мира, о котором мечтал Цезарь; и я добавлю, что мы, разумные республиканцы, должны славить именно Цезаря, а проклинать — его убийц.
   — Это парадокс, который можно защищать, дорогой генерал. Но чтобы его приняли за истину, требуется, по меньшей мере, ваш ум и ваше красноречие.
   — Ах, любезный мой Жозеф, вспомните нашу вчерашнюю прогулку по Капитолийскому музею; не напрасно я вам говорил: «Макдональд, посмотрите на бюст Брута; Макдональд, посмотрите на голову Цезаря». Помните их?
   — Конечно.
   — Так вот, сравните могучий, но сжатый по бокам лоб Брута, прикрытый волосами, спускающимися до самых бровей, — это, кстати, чисто римский тип, — сравните его брови, густые и нахмуренные, нависшие под мрачным челом, с широким, открытым лбом Цезаря, с его орлиными глазами.
   — Или ястребиными, occhi griffagni 58, по выражению Данте.
   — «Nigris et vegetis oculis» — по выражению Светония, и, если позволите, я сошлюсь именно на него: «Глаза черные и живые». Удовольствуемся этим, и вы убедитесь, кто же обладал подлинным умом. Цезаря упрекали в том, что он распахнул двери сената таким сенаторам, которые даже не знали туда дороги; в этом духовная мощь Цезаря и в то же время мощь Рима. Афины, а под Афинами я разумею всю Грецию, лишь помышляют о колониях; греки только и думают, как бы рассеяться во все стороны. Рим же — весь собранный, он стремится к завоеванию мира и ассимилирует его; восточная культура: Египет, Сирия, Греция — все было доступно Риму. Западные варварские племена — Иберия, Галлия, даже Арморика — все станет ему доступно. Семитский мир, представленный Карфагеном, а также Иудея оказывают Риму сопротивление: Карфаген разрушают, иудеи рассеиваются по всему свету. Все народы в свой черед будут царствовать над Римом, потому что весь мир заключен в Риме; за Августом, Тиберием, Калигулой, Клавдием, Нероном, то есть за римскими Цезарями, следуют Флавии — уже всего лишь италийцы; потом Антонины — испанцы или галлы; потом Септимий, Каракалла, Гелиогабал, Александр Север — африканцы и сирийцы. До Аврелиана и Проба, грубых иллирийских земледельцев, на римский престол взошли араб Филипп и гот Максимин, а рухнул престол под гунном Ромулом Августулом, который умер в Кампании, получая содержание в шесть тысяч фунтов золотом от Одоакра, царя герулов. Все рушится вокруг Рима, только сам Рим еще высится по-прежнему. Capitoli immobile saxum 59.
   — Не думаете ли вы, что недостаток мужества и изнеженность, наблюдаемые ныне у итальянцев, являются следствием этого смешения рас? — спросил Макдональд.
   — Ах, дорогой Макдональд, вы, как и все, судите о внутренних качествах по внешности. Если лаццарони ленивы и подлы, — да и то мы, пожалуй, со временем изменим свое мнение на этот счет, — то разве из этого следует, что ленивы и подлы все неаполитанцы? Взгляните на двух представителей, присланных к нам Неаполем: на Сальвато Пальмиери и Этторе Карафа; отыщете ли вы во всех наших войсках две более могучие личности? Разница между итальянцами и нами, дорогой Жозеф, — и, боюсь, она не в нашу пользу, — состоит в том, что мы, исповедуя культ преданности, умираем за какого-нибудь человека, а в Италии в основном умирают за идеи. Итальянцам, правда, не свойственна бесполезная игра с опасностью — это наследие наших предков галлов; итальянцам не свойствен, в отличие от нас, рыцарский культ женщины: за всю их историю у них не было ни одной Жанны д'Арк, ни одной Агнессы Сорель; они не вспоминают с восторгом феодальное прошлое, потому что у них не было ни Карла Великого, ни Людовика Святого. Зато у них есть другое — суровый дух, чуждый расплывчатым симпатиям. Война стала у них наукою; итальянские кондотьеры — наши учителя по части стратегии. Разве можно сравнивать наших средневековых военачальников, наших рыцарей, сражавшихся при Креси, Пуатье и Азенкуре со Сфорца, Малатеста, Браччо, Кангранде, Фарнезе, Карманьола, Бальони, Эццелино? Величайший полководец античности, Цезарь, был уроженцем Италии, а Буонапарте, который одного за другим всех нас поглотит, как Чезаре Борджа хотел поглотить всю Италию по листочку, маленький Бонапарт, которого считают сидящим в ловушке в Египте, так или иначе, на крыльях ли Дедала, на гип-погрифе ли Астольфа, он все же вырвется оттуда, — опять-таки итальянец. В этом легко убедиться, взглянув на его худощавое, сухое лицо: оно напоминает одновременно и Цезаря, и Данте, и Макиавелли.
   — Но, как вы ни восторгаетесь ими, любезный генерал, вы все же согласитесь, по крайней мере, что есть разница между римлянами времен Гракхов и даже времен Кола ди Риенци и нынешними.
   — Ну, уж не такая большая, как вам кажется, Макдональд. Призванием Древнего Рима была военная или политическая деятельность: сначала покорить мир, затем управлять им. Когда же настала пора самому Риму быть покоренным, когда он уже не мог действовать, он принялся мечтать. Я здесь уже три недели и не перестаю восхищаться на улицах и площадях этим величественным народом; скажу вам, дорогой мой, что люди эти для меня словно барельефы, сошедшие с бронзовой колонны Траяна, живые и подвижные; каждый из них civis romanus 60 — слишком большой вельможа, слишком великий властелин мира, чтобы заниматься простым трудом. Жнецов своих они выписывают из Абруцци, грузчиков — из Бергамо; если у них прохудится плащ, они поручат залатать его не женам своим, а евреям. Ведь жена — это римская матрона, да еще не времен Лукреции: та сама пряла шерсть и охраняла свой очаг; нет, это матрона времен Каталины и Нерона, которая сочла бы для себя позором держать иголку в руке, если только игла не предназначена для того, чтобы проткнуть язык Цицерону или выколоть глаза Октавии. Можно ли требовать, чтобы потомки тех, кто ходил от дома к дому, собирая спортулы; потомки тех, кто по полгода жил на средства, вырученные от продажи своего голоса на Марсовом поле; потомки тех, кому Катон, Цезарь и Август раздавали пшеницу по нескольку буасо; тех, для кого Помпеи сооружал форумы и бани; тех, у кого был префект анноны, которому поручалось их кормить, — впрочем, он существует и ныне, но уже не кормит их, — можно ли от этих потомков ожидать, чтобы их благородные руки занимались рабским трудом? Нет, нельзя требовать, чтобы эти люди работали. Разве не был этот народ народом нищих? Что ж, единственное, чего можно требовать от него, — это чтобы, лишившись короны, он нищенствовал благородно, а он так и поступает. Обвиняйте его в жестокости, если хотите, но никак не в слабости, ибо на это ответит вам его нож. Нож с ним неразлучен, подобно тому как меч был неразлучен с легионером: это его оружие. Нож — меч раба.
   — На этот счет нам кое-что известно. Вот тут из окна, выходящего в сад, мы можем видеть место, где они убили Дюфо, а из этого, что выходит на улицу, — место, где они убили Бассвиля… Но что это там такое?.. — вдруг удивленно воскликнул Макдональд. — Подъехала почтовая карета. Боже мой! Да ведь это гражданин Гара!
   — Какой Гара?
   — Посол Республики при неаполитанском дворе.
   — Не может быть!
   — Он самый, генерал.
   Шампионне выглянул на улицу, тоже узнал Гара и, сразу поняв важность происходящего, бросился к двери гостиной, приспособленной им под библиотеку и рабочий кабинет.
   Когда он отворил дверь, посол уже вступил на последнюю ступеньку лестницы и появился на площадке.
   Макдональд хотел было удалиться, но Шампионне остановил его.
   — Вы моя левая рука, — сказал он, — а иной раз и правая. Оставайтесь, дорогой генерал.
   Оба с нетерпением ждали новостей, привезенных Гара из Неаполя. Приветствия были краткими: Шампионне и Гара пожали друг другу руки;
   Макдональд был представлен послу, и тот стал рассказывать.
   Он рассказал о том, что произошло у нас на глазах: о прибытии Нельсона, о празднествах, устроенных в его честь, и о заявлении, которое посол счел необходимым сделать, чтобы не уронить достоинства Республики.
   Затем, в дополнение, Гара поведал о том, как между Кастеллоне и Итри сломался экипаж, в котором он ехал; о том, как это вынудило его остановиться у каретника дона Антонио; как он повстречал престарелых принцесс и их охрану и запретил солдатам ехать дальше; как у него на глазах молодой человек по прозвищу Фра Дьяволо убил зятя дона Антонио и, согласно обычаю, тут же скрылся в горах, чтобы стать разбойником и, таким образом, избежать наказания за содеянное; как, наконец, он оставил в Итри капрала Мартена, приказав последнему доставить ему починенную карету, а сам нанял в Фонда другой экипаж и прибыл в Рим без приключений, если не считать опоздания на шесть часов.