Страница:
В окне показался новый нападающий; ружье обрушилось на него; если бы удар пришелся по голове — она раскололась бы, но нападающий мгновенно отклонился и тем самым спас голову, а удар пришелся в плечо. Он обеими руками схватил ружье, уцепился обеими руками за его выступающие части, спусковую скобу и курок. Поняв, что предстоит тяжелая борьба, во время которой могут выломать дверь, дон Клементе выпустил ствол из рук, в то время как противник, рассчитывая на сопротивление, лишился точки опоры и рухнул вниз; зато дон Клементе остался без своего самого грозного оружия.
Он бросился к шпагам.
Раздался страшный треск: топор пробил тонкую дверь.
Воспользовавшись тем, что топор исчез из виду перед новым ударом, молодой человек просунул шпагу в отверстие, пробитое топором, и до слуха его донеслось страшное проклятие.
— Попал! — воскликнул дон Клементе с тем диким смехом, когда радуются отмщению те, у кого остается одна только надежда: нанести перед смертью как можно больше вреда противнику.
За спиной у него послышалось падение какого-то тяжелого тела: это с балкона прыгнул в комнату человек с кинжалом в руке.
Узкое лезвие шпаги, скрестившись с кинжалом, блеснуло как молния; нападающий испустил вздох и упал; лезвие выступило на шесть дюймов между его лопатками.
Второй удар топора выбил филенку двери. Дон Клементе собрался дать отпор новым противникам, как вдруг увидел, что сверху на улицу летят бумаги и книги.
Он понял: взбешенные осаждающие пробрались на третий этаж, взломали дверь в апартаменты его брата, который, быть может, не предвидя опасности и торопясь к Дю-ра, сам оставил ее незапертой, и летящие бумаги не что иное, как рукописи, книги, эльзевиры герцога делла Тор-ре, которые невежественные бунтари выбрасывают из окна, не подозревая, какие это сокровища.
Когда его ранило брошенным камнем, он лишь вскрикнул от бешенства; теперь же он застонал, почувствовав душевную боль от совершающегося святотатства:
— Бедный брат! Каково же будет его отчаяние, когда он возвратится домой!
Дон Клементе забыл об опасности, грозящей лично ему, забыл, что, когда герцог делла Торре возвратится, тому придется, вероятно, узнать об утрате еще большей, чем гибель рукописей и эльзевиров. Он теперь видел перед собою только эту совершенно неожиданно и притом по его же собственной вине открывшуюся бездну, которая в один миг поглотит плоды тридцатилетних упорных разысканий и забот, и его охватил гнев против этих негодяев, не удовлетворявшихся местью человеку, а вымещавших злобу и на неодушевленных предметах, которые они уничтожали, не ведая их ценности, просто подчиняясь инстинкту разрушения.
У него мелькнула мысль войти с ними в переговоры, сдаться им и своей смертью выкупить драгоценные книги и рукописи брата. Но при виде их лиц, выражавших в равной мере бешенство и тупость, он понял: люди эти, уверенные, что ему от них не ускользнуть, не пойдут на соглашение, а узнав о ценности вещей, которые он хочет спасти, наоборот, еще рьянее станут уничтожать их.
Поэтому он решил ни о чем не просить осаждающих, а так как смерть казалась ему неминуемой и ничто уже не могло отвратить ее, он хотел только одного — чтобы она наступила скорее и была не так уж мучительна.
Когда он будет мертв, жажда мести у нападающих утихнет.
Дону Клементе оставалось только хладнокровно обдумать положение и отомстить за себя наилучшим образом.
В окно нападающие больше не пытались забраться — это было слишком опасно. Дон Клементе подбежал к нему; на набережной собралось тысячи три лаццарони; к счастью, ни у кого из них не было огнестрельного оружия, так что он мог сверху наблюдать за ними.
Под окном собравшиеся складывали огромный костер; одни тащили топливо с набережной, где находится обширный склад дров и строительного леса, в то время как другие под сложенные дрова и доски подкладывали книги и рукописи, которые все еще сыпались с третьего этажа и предназначались для разведения огня.
Между тем дверь готова была рухнуть под напором осаждавших, а главное — под ударами топора, наносимыми человеком в белой куртке.
Дверь могла продержаться еще несколько секунд; за это время дон Клементе, не терявший присутствия духа, ловкий и точный в движениях, еще мог перезарядить пистолеты.
Известно, как быстро перезаряжаются дорожные пистолеты, где пулю не надо забивать в ствол. Пистолеты были заряжены в тот момент, когда дверь поддалась.
Осаждающие гурьбой ввалились в комнату; два выстрела, словно две молнии, вспыхнули одновременно, двое свалились на пол.
Дон Клементе обернулся, чтобы схватить шпаги, но не успел даже протянуть к ним руки, как оказался буквально в кольце ножей и кинжалов.
Вот-вот десятка два лезвий должны были сразить его, и он всеми силами души рвался навстречу этой скорой смерти, избавлявшей его от мучительной агонии, как вдруг человек в белой куртке, размахивая топором, воскликнул:
— Прочь от него! Кровь этого человека принадлежит мне!
Приказ прозвучал вовремя, иначе в дона Клементе вонзились бы девятнадцать лезвий из двадцати, однако владелец этого двадцатого, опередив остальных, успел нанести удар в шею, под подбородком. Единственное, что мог сделать убийца во исполнение приказа, — это отступить на шаг, оставив нож в ране.
Раненый устоял, но зашатался, как человек, готовый упасть. Гаэтано Маммоне бросил топор, кинулся к нему, поддержал и, одной рукой прислонив к стене, другой разорвал на нем халат, батистовую рубашку, обнажил грудь, вынул лезвие, остававшееся в ней, и жадно прильнул губами к ране, из которой струилась алая кровь. У дона Клементе уже не было ни желания, ни силы воли, чтобы воспрепятствовать ему.
Гаэтано действовал как тигр, когда, повиснув на шее коня, он прокусывает артерию и пьет горячую кровь.
Дон Клементе чувствовал, что этот человек или, вернее, хищный зверь безжалостно лишает его жизни; он инстинктивно уперся руками ему в плечи и попытался оттолкнуть, подобно тому как Антей тщился оттолкнуть душившего его г Геркулеса. Но то ли противник был слишком силен, то ли дон Клементе очень ослаб, но руки его мало-помалу обмякли. Ему казалось, что человек этот высасывает из него не только кровь, не только жизнь, но и душу; на лбу у него выступил холодный пот, смертельный озноб пробежал по опустевшим венам, он испустил долгий вздох и потерял сознание.
Почувствовав, что жертва уже не трепещет, вампир оторвался от нее: на губах его появилась жуткая улыбка, говорившая о чудовищном удовлетворении.
— Напился, — промолвил он. — Теперь делайте с этим трупом все, что вам заблагорассудится.
И Гаэтано Маммоне перестал поддерживать дона Клементе; бесчувственное тело склонилось и рухнуло на пол.
В это время герцог делла Торре, радуясь, как ребенок радуется вожделенной игрушке, из рук букиниста Дюра получил Персия 1664 года. Убедившись в подлинности издания, каждая книжка которого была украшена фронтисписом со щитом и двумя скрещенными жезлами, он, не колеблясь, согласился уплатить за него шестьдесят два дуката, назначенные продавцом. Да, теперь ему остается только раздобыть Теренция 1661 года, и его коллекция эльзевиров будет полной — такой удачей могли похвалиться только три любителя: один в Париже, один в Амстердаме и один в Вене.
Обогатившись бесценным изданием, герцог думал только о том, как бы поскорее сесть в ожидавшую его carroz-zello и отправиться домой. Как он ликовал при мысли, что сейчас увидит дона Клементе, изумит брата своим сокровищем и докажет ему, насколько радости библиомана выше радостей всех прочих людей! Ах, если бы ему удалось увлечь этой страстью молодого человека, у которого при стольких прекрасных качествах недостает только увлечения книгами, тогда юноша стал бы совершенным дворянином. А пока дон Клементе был в том же положении, что и коллекция герцога: у него были все качества, кроме одного, у счастливого же библиомана имелись все издания эльзевиров — отца, сына и племянника, — кроме Теренция.
Он ехал, улыбаясь и перебирая в уме все эти concetti 49, впрочем подсказанные не столько умом, сколько сердцем; он смотрел на драгоценный том, сжимал его в руках, прикладывал к груди, сгорая от желания покрыть его поцелуями, что он, несомненно, и сделал бы, будь он один; как вдруг, подъезжая к Суппортико Стреттела, он стал смутно различать огромную толпу, собравшуюся, как ему показалось, перед его дворцом. Нет, конечно, он ошибается: что делать этим людям у его дворца?
Но было нечто, выглядевшее еще необычнее, чем все эти толпящиеся здесь люди, а именно книги и бумаги, вылетавшие, казалось, подобно птичьей стае, из окон его библиотеки! Нет, тут какой-то обман зрения. Нет, быть не может: окна, из которых то и дело высовываются люди, гневными жестами объясняющиеся с теми, что находятся на улице, — не его окна!
Но, по мере того как карета приближалась к месту, сомнения герцога стали рассеиваться и сердце сжалось от непреодолимой тревоги; однако чем ближе было до дворца, тем картина казалась менее четкой. Какой-то туман застилал взор герцога, как бывает во сне, и он еле слышно, но с растущим смятением шептал, вытянув шею, не отрывая глаз от дворца:
— Это сон! Это сон! Это сон!
Однако вскоре несчастному пришлось признать, что все это ему не грезится и что над его домом и над ним самим разразилась неожиданная, страшная катастрофа.
Толпа разлилась вплоть до переулка Марина дель Вино, и каждый из собравшихся исступленно вопил:
— Смерть якобинцу! Смерть безбожнику! Смерть стороннику французов! На костер! На костер!
Перед герцогом молнией сверкнула страшная картина: растерзанные, полуголые, окровавленные люди мелькали в окнах комнат его брата. Он выпрыгнул из кареты как безумный, бросился в толпу, испуская отчаянные вопли, расталкивая куда более крепких мужчин с силой, какой он в себе не подозревал, и чем глубже он погружался в этот людской океан, тем больше возмущался, негодовал, ожесточался.
Наконец он добрался до центра людского скопища, и тут у него вырвался отчаянный вопль.
Перед ним был костер из дров и досок, и на нем — полуобнаженное, изуродованное, бесчувственное тело брата. Ошибки быть не могло, нельзя было подумать: «Это не он». Нет, нет, никакого сомнения: это он, дон Клементе, дитя его сердца, единоутробный брат!
Герцогу стало ясно одно, до прочего ему уже не было дела: эти рычащие тигры, эти воющие людоеды, эти демоны, поющие и хохочущие вокруг костра, — убийцы его брата.
Надо отдать герцогу справедливость: считая брата убитым, он ни минуты не думал, что переживет эту утрату; даже возможности такой он не представлял себе.
— Негодяи! Подлые убийцы, предатели! Гнусные палачи! — вскричал он. — Вам все же не удастся помешать нам с братом умереть вместе!
И он упал на тело брата.
Вся свора взвыла от радости — теперь у нее не одна, а две жертвы и, кроме жертвы бесчувственной, недвижимой, почти бездыханной, есть и живая, которую еще можно вдоволь помучить.
Домициан говорил, имея в виду христиан: «Мало того, что они умрут; надо, чтобы они чувствовали, что умирают».
Неаполитанский народ в этом отношении достойный преемник Домициана.
В одну секунду герцог делла Торре был привязан к своему брату.
Тут дон Клементе приоткрыл глаза. Он почувствовал на губах прикосновение родных губ.
Дон Клементе узнал герцога.
Уже в смертельном забытьи он прошептал:
— Антонио! Антонио! Прости меня!
— Ты говорил, дон Клементе, — отвечал герцог, — что боги благоволят к нам: подобно Клеобису и Битону, мы умрем вместе! Да будет благословение мое с тобою, брат моего сердца, Клементе!
В эту минуту среди радостных возгласов, безбожных шуток, богохульственных криков толпы к груде рукописей и книг, сложенных у костра, на которые герцог даже не взглянул, подошел человек с факелом, собираясь поджечь их; но другой закричал:
— Воды! Воды! Надо сделать так, чтобы они подольше мучались!
И действительно, пытка братьев продолжалась три часа!
Лишь три часа спустя, насладившись их страданиями, толпа разбрелась, и каждый уносил на острие своего ножа, кинжала или палки лоскут обуглившейся кожи.
Кости остались в костре и медленно догорали там.
Теперь доктор Чирилло получил возможность продолжать путь в Портичи — агония двух мучеников более не преграждала ему дорогу.
Так погибли герцог делла Торре и его брат дон Клементе Филомарино — две первые жертвы народных бесчинств в Неаполе.
На гербе города изображена идущая кобылица; но кобылица эта, потомок коней Диомеда, не раз питалась человеческим мясом.
Пятьдесят минут спустя доктор Чирилло был уже в Портичи, и возница получил свой пиастр.
В тот же вечер Этторе Карафа, переодетый, отправившись знакомой дорогой, что уже однажды вывела его из Неаполя, пересек папскую границу и поспешил в Рим, чтобы сообщить генералу Шампионне 6 несчастье, постигшем его адъютанта, и обсудить меры, которые следовало принять в этих тяжелых обстоятельствах.
XXXII. КАРТИНА ЛЕОПОЛЬДА РОБЕРА
Он бросился к шпагам.
Раздался страшный треск: топор пробил тонкую дверь.
Воспользовавшись тем, что топор исчез из виду перед новым ударом, молодой человек просунул шпагу в отверстие, пробитое топором, и до слуха его донеслось страшное проклятие.
— Попал! — воскликнул дон Клементе с тем диким смехом, когда радуются отмщению те, у кого остается одна только надежда: нанести перед смертью как можно больше вреда противнику.
За спиной у него послышалось падение какого-то тяжелого тела: это с балкона прыгнул в комнату человек с кинжалом в руке.
Узкое лезвие шпаги, скрестившись с кинжалом, блеснуло как молния; нападающий испустил вздох и упал; лезвие выступило на шесть дюймов между его лопатками.
Второй удар топора выбил филенку двери. Дон Клементе собрался дать отпор новым противникам, как вдруг увидел, что сверху на улицу летят бумаги и книги.
Он понял: взбешенные осаждающие пробрались на третий этаж, взломали дверь в апартаменты его брата, который, быть может, не предвидя опасности и торопясь к Дю-ра, сам оставил ее незапертой, и летящие бумаги не что иное, как рукописи, книги, эльзевиры герцога делла Тор-ре, которые невежественные бунтари выбрасывают из окна, не подозревая, какие это сокровища.
Когда его ранило брошенным камнем, он лишь вскрикнул от бешенства; теперь же он застонал, почувствовав душевную боль от совершающегося святотатства:
— Бедный брат! Каково же будет его отчаяние, когда он возвратится домой!
Дон Клементе забыл об опасности, грозящей лично ему, забыл, что, когда герцог делла Торре возвратится, тому придется, вероятно, узнать об утрате еще большей, чем гибель рукописей и эльзевиров. Он теперь видел перед собою только эту совершенно неожиданно и притом по его же собственной вине открывшуюся бездну, которая в один миг поглотит плоды тридцатилетних упорных разысканий и забот, и его охватил гнев против этих негодяев, не удовлетворявшихся местью человеку, а вымещавших злобу и на неодушевленных предметах, которые они уничтожали, не ведая их ценности, просто подчиняясь инстинкту разрушения.
У него мелькнула мысль войти с ними в переговоры, сдаться им и своей смертью выкупить драгоценные книги и рукописи брата. Но при виде их лиц, выражавших в равной мере бешенство и тупость, он понял: люди эти, уверенные, что ему от них не ускользнуть, не пойдут на соглашение, а узнав о ценности вещей, которые он хочет спасти, наоборот, еще рьянее станут уничтожать их.
Поэтому он решил ни о чем не просить осаждающих, а так как смерть казалась ему неминуемой и ничто уже не могло отвратить ее, он хотел только одного — чтобы она наступила скорее и была не так уж мучительна.
Когда он будет мертв, жажда мести у нападающих утихнет.
Дону Клементе оставалось только хладнокровно обдумать положение и отомстить за себя наилучшим образом.
В окно нападающие больше не пытались забраться — это было слишком опасно. Дон Клементе подбежал к нему; на набережной собралось тысячи три лаццарони; к счастью, ни у кого из них не было огнестрельного оружия, так что он мог сверху наблюдать за ними.
Под окном собравшиеся складывали огромный костер; одни тащили топливо с набережной, где находится обширный склад дров и строительного леса, в то время как другие под сложенные дрова и доски подкладывали книги и рукописи, которые все еще сыпались с третьего этажа и предназначались для разведения огня.
Между тем дверь готова была рухнуть под напором осаждавших, а главное — под ударами топора, наносимыми человеком в белой куртке.
Дверь могла продержаться еще несколько секунд; за это время дон Клементе, не терявший присутствия духа, ловкий и точный в движениях, еще мог перезарядить пистолеты.
Известно, как быстро перезаряжаются дорожные пистолеты, где пулю не надо забивать в ствол. Пистолеты были заряжены в тот момент, когда дверь поддалась.
Осаждающие гурьбой ввалились в комнату; два выстрела, словно две молнии, вспыхнули одновременно, двое свалились на пол.
Дон Клементе обернулся, чтобы схватить шпаги, но не успел даже протянуть к ним руки, как оказался буквально в кольце ножей и кинжалов.
Вот-вот десятка два лезвий должны были сразить его, и он всеми силами души рвался навстречу этой скорой смерти, избавлявшей его от мучительной агонии, как вдруг человек в белой куртке, размахивая топором, воскликнул:
— Прочь от него! Кровь этого человека принадлежит мне!
Приказ прозвучал вовремя, иначе в дона Клементе вонзились бы девятнадцать лезвий из двадцати, однако владелец этого двадцатого, опередив остальных, успел нанести удар в шею, под подбородком. Единственное, что мог сделать убийца во исполнение приказа, — это отступить на шаг, оставив нож в ране.
Раненый устоял, но зашатался, как человек, готовый упасть. Гаэтано Маммоне бросил топор, кинулся к нему, поддержал и, одной рукой прислонив к стене, другой разорвал на нем халат, батистовую рубашку, обнажил грудь, вынул лезвие, остававшееся в ней, и жадно прильнул губами к ране, из которой струилась алая кровь. У дона Клементе уже не было ни желания, ни силы воли, чтобы воспрепятствовать ему.
Гаэтано действовал как тигр, когда, повиснув на шее коня, он прокусывает артерию и пьет горячую кровь.
Дон Клементе чувствовал, что этот человек или, вернее, хищный зверь безжалостно лишает его жизни; он инстинктивно уперся руками ему в плечи и попытался оттолкнуть, подобно тому как Антей тщился оттолкнуть душившего его г Геркулеса. Но то ли противник был слишком силен, то ли дон Клементе очень ослаб, но руки его мало-помалу обмякли. Ему казалось, что человек этот высасывает из него не только кровь, не только жизнь, но и душу; на лбу у него выступил холодный пот, смертельный озноб пробежал по опустевшим венам, он испустил долгий вздох и потерял сознание.
Почувствовав, что жертва уже не трепещет, вампир оторвался от нее: на губах его появилась жуткая улыбка, говорившая о чудовищном удовлетворении.
— Напился, — промолвил он. — Теперь делайте с этим трупом все, что вам заблагорассудится.
И Гаэтано Маммоне перестал поддерживать дона Клементе; бесчувственное тело склонилось и рухнуло на пол.
В это время герцог делла Торре, радуясь, как ребенок радуется вожделенной игрушке, из рук букиниста Дюра получил Персия 1664 года. Убедившись в подлинности издания, каждая книжка которого была украшена фронтисписом со щитом и двумя скрещенными жезлами, он, не колеблясь, согласился уплатить за него шестьдесят два дуката, назначенные продавцом. Да, теперь ему остается только раздобыть Теренция 1661 года, и его коллекция эльзевиров будет полной — такой удачей могли похвалиться только три любителя: один в Париже, один в Амстердаме и один в Вене.
Обогатившись бесценным изданием, герцог думал только о том, как бы поскорее сесть в ожидавшую его carroz-zello и отправиться домой. Как он ликовал при мысли, что сейчас увидит дона Клементе, изумит брата своим сокровищем и докажет ему, насколько радости библиомана выше радостей всех прочих людей! Ах, если бы ему удалось увлечь этой страстью молодого человека, у которого при стольких прекрасных качествах недостает только увлечения книгами, тогда юноша стал бы совершенным дворянином. А пока дон Клементе был в том же положении, что и коллекция герцога: у него были все качества, кроме одного, у счастливого же библиомана имелись все издания эльзевиров — отца, сына и племянника, — кроме Теренция.
Он ехал, улыбаясь и перебирая в уме все эти concetti 49, впрочем подсказанные не столько умом, сколько сердцем; он смотрел на драгоценный том, сжимал его в руках, прикладывал к груди, сгорая от желания покрыть его поцелуями, что он, несомненно, и сделал бы, будь он один; как вдруг, подъезжая к Суппортико Стреттела, он стал смутно различать огромную толпу, собравшуюся, как ему показалось, перед его дворцом. Нет, конечно, он ошибается: что делать этим людям у его дворца?
Но было нечто, выглядевшее еще необычнее, чем все эти толпящиеся здесь люди, а именно книги и бумаги, вылетавшие, казалось, подобно птичьей стае, из окон его библиотеки! Нет, тут какой-то обман зрения. Нет, быть не может: окна, из которых то и дело высовываются люди, гневными жестами объясняющиеся с теми, что находятся на улице, — не его окна!
Но, по мере того как карета приближалась к месту, сомнения герцога стали рассеиваться и сердце сжалось от непреодолимой тревоги; однако чем ближе было до дворца, тем картина казалась менее четкой. Какой-то туман застилал взор герцога, как бывает во сне, и он еле слышно, но с растущим смятением шептал, вытянув шею, не отрывая глаз от дворца:
— Это сон! Это сон! Это сон!
Однако вскоре несчастному пришлось признать, что все это ему не грезится и что над его домом и над ним самим разразилась неожиданная, страшная катастрофа.
Толпа разлилась вплоть до переулка Марина дель Вино, и каждый из собравшихся исступленно вопил:
— Смерть якобинцу! Смерть безбожнику! Смерть стороннику французов! На костер! На костер!
Перед герцогом молнией сверкнула страшная картина: растерзанные, полуголые, окровавленные люди мелькали в окнах комнат его брата. Он выпрыгнул из кареты как безумный, бросился в толпу, испуская отчаянные вопли, расталкивая куда более крепких мужчин с силой, какой он в себе не подозревал, и чем глубже он погружался в этот людской океан, тем больше возмущался, негодовал, ожесточался.
Наконец он добрался до центра людского скопища, и тут у него вырвался отчаянный вопль.
Перед ним был костер из дров и досок, и на нем — полуобнаженное, изуродованное, бесчувственное тело брата. Ошибки быть не могло, нельзя было подумать: «Это не он». Нет, нет, никакого сомнения: это он, дон Клементе, дитя его сердца, единоутробный брат!
Герцогу стало ясно одно, до прочего ему уже не было дела: эти рычащие тигры, эти воющие людоеды, эти демоны, поющие и хохочущие вокруг костра, — убийцы его брата.
Надо отдать герцогу справедливость: считая брата убитым, он ни минуты не думал, что переживет эту утрату; даже возможности такой он не представлял себе.
— Негодяи! Подлые убийцы, предатели! Гнусные палачи! — вскричал он. — Вам все же не удастся помешать нам с братом умереть вместе!
И он упал на тело брата.
Вся свора взвыла от радости — теперь у нее не одна, а две жертвы и, кроме жертвы бесчувственной, недвижимой, почти бездыханной, есть и живая, которую еще можно вдоволь помучить.
Домициан говорил, имея в виду христиан: «Мало того, что они умрут; надо, чтобы они чувствовали, что умирают».
Неаполитанский народ в этом отношении достойный преемник Домициана.
В одну секунду герцог делла Торре был привязан к своему брату.
Тут дон Клементе приоткрыл глаза. Он почувствовал на губах прикосновение родных губ.
Дон Клементе узнал герцога.
Уже в смертельном забытьи он прошептал:
— Антонио! Антонио! Прости меня!
— Ты говорил, дон Клементе, — отвечал герцог, — что боги благоволят к нам: подобно Клеобису и Битону, мы умрем вместе! Да будет благословение мое с тобою, брат моего сердца, Клементе!
В эту минуту среди радостных возгласов, безбожных шуток, богохульственных криков толпы к груде рукописей и книг, сложенных у костра, на которые герцог даже не взглянул, подошел человек с факелом, собираясь поджечь их; но другой закричал:
— Воды! Воды! Надо сделать так, чтобы они подольше мучались!
И действительно, пытка братьев продолжалась три часа!
Лишь три часа спустя, насладившись их страданиями, толпа разбрелась, и каждый уносил на острие своего ножа, кинжала или палки лоскут обуглившейся кожи.
Кости остались в костре и медленно догорали там.
Теперь доктор Чирилло получил возможность продолжать путь в Портичи — агония двух мучеников более не преграждала ему дорогу.
Так погибли герцог делла Торре и его брат дон Клементе Филомарино — две первые жертвы народных бесчинств в Неаполе.
На гербе города изображена идущая кобылица; но кобылица эта, потомок коней Диомеда, не раз питалась человеческим мясом.
Пятьдесят минут спустя доктор Чирилло был уже в Портичи, и возница получил свой пиастр.
В тот же вечер Этторе Карафа, переодетый, отправившись знакомой дорогой, что уже однажды вывела его из Неаполя, пересек папскую границу и поспешил в Рим, чтобы сообщить генералу Шампионне 6 несчастье, постигшем его адъютанта, и обсудить меры, которые следовало принять в этих тяжелых обстоятельствах.
XXXII. КАРТИНА ЛЕОПОЛЬДА РОБЕРА
Предоставим Этторе Карафа взбираться по горным тропам, а сами, в расчете опередить его, направимся, с позволения читателей, по главной дороге, ведущей из Неаполя в Рим, — по той самой, какою ехал наш посол Доминик Жозеф Гара, — и, не останавливаясь ни у лагеря в Сессе, где маневрировали войска короля Фердинанда, ни у башни Кастеллоне близ Гаэты, ошибочно называемой гробницей Цицерона, без всякой задержки, обогнав даже коляску нашего посла, которую галопом мчит четверка лошадей, так что она быстро движется по склону Кастеллоне; тем не менее, мы ее опередим в Итри, где Гораций, направляясь в Брундизий, отведал угощение Капитона и переночевал у Мурены: Murena praebente domum, Capitone culinam. 50
Теперь же, то есть в ту эпоху, куда наше повествование переносит читателей, городок Итри более не urbs Mamurrarum 51; в числе его четырех с половиною тысяч обитателей уже нет людей столь знаменитых, как прославленный римский законник или зять Мецената.
К тому же мы не нуждаемся здесь в пище, и проситься на ночлег нам не надо; речь идет лишь об остановке на несколько часов у местного каретника, где наш посол не преминет к нам присоединиться, ибо он ехал по очень плохой дороге.
Дон Антонио делла Рота — так именуют его не только за благородное происхождение, которое он возводит к испанцам, но и за особое изящество, с каким он придает столь непокорному ясеню и вязу форму колеса, — живет в доме возле почтовой конторы, напротив гостиницы «Del Riposo d'Orazio» 52, в чем сказывается и предусмотрительность, и ум ее хозяина. Название гостиницы говорит о притязании на честь занимать то самое место, где некогда стоял дом Мурены. Дон Антонио делла Рота весьма прозорливо рассудил, что, обосновавшись возле почтовой конторы, где путникам приходится менять лошадей, и против гостиницы, где они закусывают, привлеченные напомнившей им о себе античностью, он может быть уверен, что ни одна повозка, разбитая всем известными дорогами, где карета самого Фердинанда дважды опрокидывалась, не преминет остановиться здесь для починки.
И действительно, вследствие нерадивости чиновников, ведающих главными дорогами его величества Фердинанда, дела дона Антонио шли превосходно; поэтому наши читатели при входе к нему не удивятся, услышав веселые звуки местного тамбурина в сочетании с испанской гитарой — знак радостного настроения.
Впрочем, помимо предрасположения к веселью, которое возникает у всякого коммерсанта, когда предприятие его процветает, у дона Антонио в тот день было особое основание ликовать: он выдавал дочь Франческу за своего старшего работника Пеппино, которому собирался, отойдя от дел, передать заведение. Итак, если мы проследуем по темному проходу, который тянется сквозь все здание, и бросим взгляд вокруг, то убедимся, что, насколько фасад, выходящий на улицу, суров, а двор пустынен и тих, настолько внутренний дворик привлекателен и оживлен.
Та часть владения дона Антонио, куда мы проникли, состоит из террасы с балюстрадой и лестницей в шесть ступенек; она спускается во двор, который покрыт особого рода глиной и служит во время жатвы гумном; и двор и терраса представляют собою просторную беседку, ибо над ними густо переплелись виноградные лозы — они свисают с соседних деревьев и цепляются за стену дома, покрывая зеленым узором весь побеленный фасад. Тень от листвы, колышущейся при каждом дуновении ветерка, смягчает чересчур резкую белизну стены, и, при содействии самой природы, она прекрасно сочетается с красной черепицей крыши, четко вырисовывающейся на темно-синем небе. Солнце заливает все это теплыми утренними тонами ранней осени и, проникая сквозь прорези густой листвы, покрывает золотистыми бликами мраморные плиты террасы и утрамбованную глину двора.
За садом тянется тополевая рощица; беспорядочно посаженные деревья связаны между собой длинными лозами, с которых свисают кисти винограда, слава и украшение этого райского уголка; темно-красных кистей так много, что каждый прохожий считает себя вправе сорвать кусок лозы, чтобы полакомиться или утолить жажду; дрозды же, зяблики и воробьи клюют отдельные виноградинки, подобно тому как прохожие срывают целые кисти. Несколько кур разгуливают между вязами под бдительным оком важного, почти неподвижного петуха; они также не пренебрегают добычей: то подбирают упавшие ягоды, то взлетают к нижним кистям, и порою даже повисают на них, ухватившись за них клювом и дав волю своей прожорливости. Но что этой роскошной природе до воров, мародеров и дармоедов! Все равно урожая винограда достанет на нужды будущего года; самые щедрые дары Провидения и созданы для душ бездеятельных и умов беззаботных!
За садом виднеются склоны Апеннинских гор, где в старину жили суровые пастухи-самниты, что заставили пройти под ярмом легионы Постумия, и непобедимые марсы, с которыми избегали воевать римляне, еще две тысячи лет назад старавшиеся превратить их в своих союзников. Здесь-то и скрывается, множась при каждой политической встряске, терзающей равнину и долины, дикое и непокорное племя разбойников.
А теперь, когда занавес поднят, выведем на сцену актеров.
Их три группы.
Первую, возглавляемую метром Антонио делла Рота, составляют люди, именующие себя разумными не потому, что разум пришел к ним, а потому, что ушла молодость; они сидят на террасе, за столом, уставленным бутылками с высоким горлышком и соломенной оплеткой.
Вторая группа состоит из юношей и девушек; они танцуют тарантеллу или, вернее, тарантеллы, а верховодят ими Пеппино и Франческа — жених и невеста, которым предстоит вскоре стать супругами.
Наконец, третью группу образуют музыканты: один из них бренчит на гитаре, двое других бьют в баскские бубны; на нижней ступеньке лестницы, спускающейся с террасы во двор, восседает гитарист; еще двое стоят рядом с ним, чтобы не стеснять своих движений и иметь возможность в определенные моменты, подобно игре на органе, ударять по тамбуринам локтем, головой или коленом.
Наблюдает за собравшимися единственный зритель — молодой человек лет двадцати — двадцати двух; он полусидя привалился к почти развалившейся стене, отделяющей владение дона Антонио от двора его кума и соседа шорника Джансимоне, так что трудно сказать, где этот юноша находится в гостях: у шорника или у каретника.
Зритель этот, хотя он сидит неподвижно и с виду совершенно равнодушен, вызывает явное беспокойство и у Антонио, и у Франчески, и у Пеппино: их взгляды, поминутно обращаемые к нему, красноречиво говорят, что было бы предпочтительно, если бы неудобный сосед устроился где-нибудь подальше, а лучше бы и вовсе отсутствовал.
Поскольку остальные персонажи, которых мы представили читателям, являются в нашей драме всего лишь статистами или вроде того, в то время как этому юноше предназначена в ней довольно значительная роль, мы им сейчас и займемся.
Как уже было сказано, это хорошо сложенный молодой человек лет двадцати — двадцати двух; у него белокурые, почти рыжие волосы, большие, на редкость умные голубые глаза, в их блеске временами угадывается невероятная жестокость; цвет лица его не пострадал в детстве от непогоды, но кожа отмечена редкими веснушками; нос прямой; тонкие, приподнятые по углам губы прикрывают два ряда маленьких, белых и острых, как у шакала, зубов; еще редкие усы и борода чуть рыжеваты; в довершение портрета этого странного юноши, полукрестьянина, полугорожанина, заметим, что в его манере держаться, в одежде, вплоть до широкополой шляпы, лежащей возле него, есть что-то выдающее в нем бывшего семинариста.
Это младший из трех братьев Пецца; старшие ходят за плугом; его же, не столь крепкого, родители действительно предназначали вначале в священнослужители: у крестьян из провинций Терра ди Лаворо, Абруцци, Базиликата или Калабрия считается большой честью вывести одного из сыновей в духовное сословие. Вот почему отец поместил его в школу в Итри, а когда мальчик научился грамоте, исхлопотал для него у настоятеля храма Спасителя место ризничего.
До пятнадцати лет все шло отлично: мальчик благоговейно прислуживал при литургии, с блаженным видом кадил во время крестных ходов, смиренно звонил в колокольчик, предшествуя священнику со святыми дарами, — всем этим он заслужил расположение набожных людей, так что они, опережая события, стали звать его фра Микеле, и он уже привык к этому; но переход от юности к возмужанию, видимо, вызвал в молодом chierico 53 физические перемены, повлиявшие и на его психологический склад. Он стал участвовать в развлечениях, доселе ему чуждых; танцевать он не танцевал, но завистливо поглядывал на тех, у кого была хорошенькая партнерша; однажды вечером его застали в тополиной роще с ружьем в руках — он охотился на дроздов и зябликов; как-то вечером услышали робкие звуки гитары, доносившиеся из его комнаты; ссылаясь на пример царя Давида, который танцевал перед ковчегом, он как-то в воскресный день довольно ловко попробовал сплясать тарантеллу. Целый год он колебался между благочестивыми пожеланиями родителей и светским призванием; в конце концов, как раз когда ему исполнилось восемнадцать лет, он объявил, что, тщательно проверив свои вкусы и наклонности, он решительно отказывается от Церкви и требует себе места в миру и доли в торжествах и делах Сатаны; отныне образ действий его стал являть собою полную противоположность тому, как ведут себя вновь обращенные, отказываясь от света, отрекаясь от всех его греховных соблазнов.
Соответственно такому умонастроению фра Микеле поступил к метру Джансимоне в качестве ученика шорника, считая, что истинное призвание, от которого он временно отклонился, посвятив себя Церкви, непреодолимо влечет его к изготовлению конских хомутов и вьючных седел для мулов.
Это было великим горем для семьи Пецца, у которой отнимали самую дорогую мечту: видеть одного из своих отпрысков в среде священников или, по крайней мере, капуцинов или кармелитов; но брат Микеле высказал свое желание так решительно, что пришлось согласиться.
Что же касается Джансимоне, к которому бывший ризничий хотел переселиться, то для шорника это желание было просто лестно. Фра Микеле нельзя было назвать юношей, помышляющим только о Небесах, как это можно было предположить, основываясь на его имени, но он не слыл и шалопаем. Лишь в двух-трех случаях, да и то когда зачинщиком ссоры был не он, вчерашний клирик показал зубы и крепко сжал кулаки, да еще однажды, увидев, что его противник выхватил из-за пазухи нож, рассчитывая захватить его врасплох, он тоже вынул из кармана нож и так ловко им орудовал, что больше никто уже не предлагал ему такой забавы. Кроме того, немного позже Микеле втихомолку, как он делал все (что было, может быть, следствием его церковного воспитания), овладел искусством танцевать, стал, как уверяли, хоть никто не мог это доказать, одним из лучших стрелков в городе и, научившись неизвестно где и у кого, перебирал струны гитары так нежно и упоительно, что, когда он играл, не затворив окна, все девушки с музыкальным слухом с удовольствием останавливались у его дома.
Однако среди девушек Итри лишь одной суждено было привлечь к себе взоры молодого chierico, но именно она одна из всех своих подруг казалась совершенно равнодушной к гитаре фра Микеле.
Этой бесчувственной была не кто иная, как Франческа, дочь дона Антонио. Мы же, в качестве историка и романиста, зная о Микеле Пецца многое такое, чего еще не ведают даже его земляки, не побоимся сообщить, что главной причиной, побудившей нашего героя избрать ремесло шорника и к тому же поступить в подмастерья именно к Джансимоне, было то, что дом его стоял рядом с домом дона Антонио; вдобавок полуразрушенная стена, разделявшая их владения, превращала два сада в один, особенно для такого ловкого молодца, каким был фра Микеле. С полной уверенностью можно утверждать, что, будь Джансимоне не шорником, а портным или слесарем, лишь бы он обитал в этом доме, фра Микеле открыл бы в себе такое же влечение к кройке и шитью платья или к слесарной работе, какое он почувствовал к набивке седел и изготовлению хомутов.
Теперь же, то есть в ту эпоху, куда наше повествование переносит читателей, городок Итри более не urbs Mamurrarum 51; в числе его четырех с половиною тысяч обитателей уже нет людей столь знаменитых, как прославленный римский законник или зять Мецената.
К тому же мы не нуждаемся здесь в пище, и проситься на ночлег нам не надо; речь идет лишь об остановке на несколько часов у местного каретника, где наш посол не преминет к нам присоединиться, ибо он ехал по очень плохой дороге.
Дон Антонио делла Рота — так именуют его не только за благородное происхождение, которое он возводит к испанцам, но и за особое изящество, с каким он придает столь непокорному ясеню и вязу форму колеса, — живет в доме возле почтовой конторы, напротив гостиницы «Del Riposo d'Orazio» 52, в чем сказывается и предусмотрительность, и ум ее хозяина. Название гостиницы говорит о притязании на честь занимать то самое место, где некогда стоял дом Мурены. Дон Антонио делла Рота весьма прозорливо рассудил, что, обосновавшись возле почтовой конторы, где путникам приходится менять лошадей, и против гостиницы, где они закусывают, привлеченные напомнившей им о себе античностью, он может быть уверен, что ни одна повозка, разбитая всем известными дорогами, где карета самого Фердинанда дважды опрокидывалась, не преминет остановиться здесь для починки.
И действительно, вследствие нерадивости чиновников, ведающих главными дорогами его величества Фердинанда, дела дона Антонио шли превосходно; поэтому наши читатели при входе к нему не удивятся, услышав веселые звуки местного тамбурина в сочетании с испанской гитарой — знак радостного настроения.
Впрочем, помимо предрасположения к веселью, которое возникает у всякого коммерсанта, когда предприятие его процветает, у дона Антонио в тот день было особое основание ликовать: он выдавал дочь Франческу за своего старшего работника Пеппино, которому собирался, отойдя от дел, передать заведение. Итак, если мы проследуем по темному проходу, который тянется сквозь все здание, и бросим взгляд вокруг, то убедимся, что, насколько фасад, выходящий на улицу, суров, а двор пустынен и тих, настолько внутренний дворик привлекателен и оживлен.
Та часть владения дона Антонио, куда мы проникли, состоит из террасы с балюстрадой и лестницей в шесть ступенек; она спускается во двор, который покрыт особого рода глиной и служит во время жатвы гумном; и двор и терраса представляют собою просторную беседку, ибо над ними густо переплелись виноградные лозы — они свисают с соседних деревьев и цепляются за стену дома, покрывая зеленым узором весь побеленный фасад. Тень от листвы, колышущейся при каждом дуновении ветерка, смягчает чересчур резкую белизну стены, и, при содействии самой природы, она прекрасно сочетается с красной черепицей крыши, четко вырисовывающейся на темно-синем небе. Солнце заливает все это теплыми утренними тонами ранней осени и, проникая сквозь прорези густой листвы, покрывает золотистыми бликами мраморные плиты террасы и утрамбованную глину двора.
За садом тянется тополевая рощица; беспорядочно посаженные деревья связаны между собой длинными лозами, с которых свисают кисти винограда, слава и украшение этого райского уголка; темно-красных кистей так много, что каждый прохожий считает себя вправе сорвать кусок лозы, чтобы полакомиться или утолить жажду; дрозды же, зяблики и воробьи клюют отдельные виноградинки, подобно тому как прохожие срывают целые кисти. Несколько кур разгуливают между вязами под бдительным оком важного, почти неподвижного петуха; они также не пренебрегают добычей: то подбирают упавшие ягоды, то взлетают к нижним кистям, и порою даже повисают на них, ухватившись за них клювом и дав волю своей прожорливости. Но что этой роскошной природе до воров, мародеров и дармоедов! Все равно урожая винограда достанет на нужды будущего года; самые щедрые дары Провидения и созданы для душ бездеятельных и умов беззаботных!
За садом виднеются склоны Апеннинских гор, где в старину жили суровые пастухи-самниты, что заставили пройти под ярмом легионы Постумия, и непобедимые марсы, с которыми избегали воевать римляне, еще две тысячи лет назад старавшиеся превратить их в своих союзников. Здесь-то и скрывается, множась при каждой политической встряске, терзающей равнину и долины, дикое и непокорное племя разбойников.
А теперь, когда занавес поднят, выведем на сцену актеров.
Их три группы.
Первую, возглавляемую метром Антонио делла Рота, составляют люди, именующие себя разумными не потому, что разум пришел к ним, а потому, что ушла молодость; они сидят на террасе, за столом, уставленным бутылками с высоким горлышком и соломенной оплеткой.
Вторая группа состоит из юношей и девушек; они танцуют тарантеллу или, вернее, тарантеллы, а верховодят ими Пеппино и Франческа — жених и невеста, которым предстоит вскоре стать супругами.
Наконец, третью группу образуют музыканты: один из них бренчит на гитаре, двое других бьют в баскские бубны; на нижней ступеньке лестницы, спускающейся с террасы во двор, восседает гитарист; еще двое стоят рядом с ним, чтобы не стеснять своих движений и иметь возможность в определенные моменты, подобно игре на органе, ударять по тамбуринам локтем, головой или коленом.
Наблюдает за собравшимися единственный зритель — молодой человек лет двадцати — двадцати двух; он полусидя привалился к почти развалившейся стене, отделяющей владение дона Антонио от двора его кума и соседа шорника Джансимоне, так что трудно сказать, где этот юноша находится в гостях: у шорника или у каретника.
Зритель этот, хотя он сидит неподвижно и с виду совершенно равнодушен, вызывает явное беспокойство и у Антонио, и у Франчески, и у Пеппино: их взгляды, поминутно обращаемые к нему, красноречиво говорят, что было бы предпочтительно, если бы неудобный сосед устроился где-нибудь подальше, а лучше бы и вовсе отсутствовал.
Поскольку остальные персонажи, которых мы представили читателям, являются в нашей драме всего лишь статистами или вроде того, в то время как этому юноше предназначена в ней довольно значительная роль, мы им сейчас и займемся.
Как уже было сказано, это хорошо сложенный молодой человек лет двадцати — двадцати двух; у него белокурые, почти рыжие волосы, большие, на редкость умные голубые глаза, в их блеске временами угадывается невероятная жестокость; цвет лица его не пострадал в детстве от непогоды, но кожа отмечена редкими веснушками; нос прямой; тонкие, приподнятые по углам губы прикрывают два ряда маленьких, белых и острых, как у шакала, зубов; еще редкие усы и борода чуть рыжеваты; в довершение портрета этого странного юноши, полукрестьянина, полугорожанина, заметим, что в его манере держаться, в одежде, вплоть до широкополой шляпы, лежащей возле него, есть что-то выдающее в нем бывшего семинариста.
Это младший из трех братьев Пецца; старшие ходят за плугом; его же, не столь крепкого, родители действительно предназначали вначале в священнослужители: у крестьян из провинций Терра ди Лаворо, Абруцци, Базиликата или Калабрия считается большой честью вывести одного из сыновей в духовное сословие. Вот почему отец поместил его в школу в Итри, а когда мальчик научился грамоте, исхлопотал для него у настоятеля храма Спасителя место ризничего.
До пятнадцати лет все шло отлично: мальчик благоговейно прислуживал при литургии, с блаженным видом кадил во время крестных ходов, смиренно звонил в колокольчик, предшествуя священнику со святыми дарами, — всем этим он заслужил расположение набожных людей, так что они, опережая события, стали звать его фра Микеле, и он уже привык к этому; но переход от юности к возмужанию, видимо, вызвал в молодом chierico 53 физические перемены, повлиявшие и на его психологический склад. Он стал участвовать в развлечениях, доселе ему чуждых; танцевать он не танцевал, но завистливо поглядывал на тех, у кого была хорошенькая партнерша; однажды вечером его застали в тополиной роще с ружьем в руках — он охотился на дроздов и зябликов; как-то вечером услышали робкие звуки гитары, доносившиеся из его комнаты; ссылаясь на пример царя Давида, который танцевал перед ковчегом, он как-то в воскресный день довольно ловко попробовал сплясать тарантеллу. Целый год он колебался между благочестивыми пожеланиями родителей и светским призванием; в конце концов, как раз когда ему исполнилось восемнадцать лет, он объявил, что, тщательно проверив свои вкусы и наклонности, он решительно отказывается от Церкви и требует себе места в миру и доли в торжествах и делах Сатаны; отныне образ действий его стал являть собою полную противоположность тому, как ведут себя вновь обращенные, отказываясь от света, отрекаясь от всех его греховных соблазнов.
Соответственно такому умонастроению фра Микеле поступил к метру Джансимоне в качестве ученика шорника, считая, что истинное призвание, от которого он временно отклонился, посвятив себя Церкви, непреодолимо влечет его к изготовлению конских хомутов и вьючных седел для мулов.
Это было великим горем для семьи Пецца, у которой отнимали самую дорогую мечту: видеть одного из своих отпрысков в среде священников или, по крайней мере, капуцинов или кармелитов; но брат Микеле высказал свое желание так решительно, что пришлось согласиться.
Что же касается Джансимоне, к которому бывший ризничий хотел переселиться, то для шорника это желание было просто лестно. Фра Микеле нельзя было назвать юношей, помышляющим только о Небесах, как это можно было предположить, основываясь на его имени, но он не слыл и шалопаем. Лишь в двух-трех случаях, да и то когда зачинщиком ссоры был не он, вчерашний клирик показал зубы и крепко сжал кулаки, да еще однажды, увидев, что его противник выхватил из-за пазухи нож, рассчитывая захватить его врасплох, он тоже вынул из кармана нож и так ловко им орудовал, что больше никто уже не предлагал ему такой забавы. Кроме того, немного позже Микеле втихомолку, как он делал все (что было, может быть, следствием его церковного воспитания), овладел искусством танцевать, стал, как уверяли, хоть никто не мог это доказать, одним из лучших стрелков в городе и, научившись неизвестно где и у кого, перебирал струны гитары так нежно и упоительно, что, когда он играл, не затворив окна, все девушки с музыкальным слухом с удовольствием останавливались у его дома.
Однако среди девушек Итри лишь одной суждено было привлечь к себе взоры молодого chierico, но именно она одна из всех своих подруг казалась совершенно равнодушной к гитаре фра Микеле.
Этой бесчувственной была не кто иная, как Франческа, дочь дона Антонио. Мы же, в качестве историка и романиста, зная о Микеле Пецца многое такое, чего еще не ведают даже его земляки, не побоимся сообщить, что главной причиной, побудившей нашего героя избрать ремесло шорника и к тому же поступить в подмастерья именно к Джансимоне, было то, что дом его стоял рядом с домом дона Антонио; вдобавок полуразрушенная стена, разделявшая их владения, превращала два сада в один, особенно для такого ловкого молодца, каким был фра Микеле. С полной уверенностью можно утверждать, что, будь Джансимоне не шорником, а портным или слесарем, лишь бы он обитал в этом доме, фра Микеле открыл бы в себе такое же влечение к кройке и шитью платья или к слесарной работе, какое он почувствовал к набивке седел и изготовлению хомутов.