Капрал Мартен и четверо сопровождающих прибудут, вероятно, на другой день.
   Шампионне предоставил послу рассказывать, не прерывая его и все еще надеясь услышать что-нибудь о своем посланце. Но гражданин Гара умолк, так ни словом и не упомянув Сальвато Пальмиери. У генерала уже стало возникать опасение — не выехал ли посол из Неаполя раньше, чем его, Шампионне, адъютант прибыл туда, и, следовательно, не разминулись ли они в пути.
   Главнокомандующий, весьма обеспокоенный и недоумевавший, что же могло случиться с Сальвато после отъезда Гара, собирался расспросить посла на этот счет, но тут его внимание привлек шум, доносившийся из передней. В тот же миг дверь отворилась и дневальный доложил, что какой-то мужчина, одетый по-крестьянски, настойчиво домогается позволения переговорить с генералом.
   Тут, заглушая объяснения дневального, раздался громкий голос:
   — Это я, генерал, я, Этторе Карафа! Я с вестями о Сальвато!
   — Впустите же, впустите! — крикнул Шампионне. — Я как раз собирался спросить о нем у гражданина Гара. Входите, Этторе, скорее! Вы самый желанный гость!
   Граф ди Руво вбежал в зал и бросился генералу на шею.
   — Ах, генерал, дорогой мой генерал! — восклицал он. — Как я рад вас видеть!
   — Вы упомянули Сальвато, Этторе? Что же вы скажете о нем?
   — И хорошее и дурное. Хорошее потому, что он мог бы умереть, но не умер. Дурное потому, что, пока он был без сознания, у него выкрали письмо, которое вы поручили ему доставить гражданину Гара.
   — Вы давали ему письмо для меня? — спросил Гара. Этторе обернулся.
   — Ах, так это вы, сударь, посол Республики? — спросил он. Гара поклонился.
   — Дурные вести! Дурные! — прошептал Шампионне.
   — Почему дурные? Что случилось? Объясните мне, — потребовал посол.
   — Дело в том, что мы не в состоянии воевать, и я писал вам об этом. Я предупреждал, что у нас всего недостает — и денег, и людей, и хлеба, и обмундирования, и боеприпасов. Я просил вас сделать все возможное, чтобы на некоторое время сохранить мир между Королевством обеих Сицилии и Республикой; а теперь оказывается, что мой посланец опоздал, вы к тому времени уже уехали, он был ранен, и все сорвалось. Расскажите подробно, Этторе. Если мое письмо попало в их руки, это большое несчастье, но еще большим несчастьем будет, если мой дорогой Сальвато умрет от ран; ведь вы говорите, что он ранен, его хотели убить, — не так ли?
   — Это им почти что удалось. Его выслеживали от самого дворца королевы Джованны, в Мерджеллине его подстерегали шесть человек. Вы хорошо знаете Сальвато и потому легко можете представить, что он не дал себя зарезать как цыпленка, он убил двоих и еще двоих ранил, но в конце концов один из сбиров, кажется, Паскуале Де Симоне, кровавый подручный королевы, бросил в него свой нож, и нож по самую рукоятку вонзился ему в грудь.
   — И он упал? Но куда же?
   — Будьте покойны, генерал, некоторым молодцам везет: он упал на руки самой прекрасной женщины Неаполя, и она скрыла его от всех, прежде всего — от мужа.
   — А рана? Как рана? — воскликнул генерал. — Вы ведь знаете, Этторе, я люблю Сальвато как родного сына.
   — Рана тяжелая, очень тяжелая, но не смертельная. К тому же лечит его и о нем заботится лучший неаполитанский врач, наш сторонник. Да что и говорить, Сальвато был великолепен. Он никогда не рассказывал вам, генерал, свою историю? Настоящий роман, и вдобавок роман страшный: как шекспировский Макдуф, он был живым извлечен из лона умершей. В один прекрасный день, а скорее вечером, на бивуаке, он расскажет вам все это, чтобы скоротать время. Но сейчас речь не о том. В Неаполе началось избиение наших. Чирилло на два часа опоздал на набережную, куда он спешил, чтобы сообщить мне то, о чем я вам говорю. И что же задержало его? Огромный костер, перегородивший улицу, на котором лаццарони заживо жгли двух братьев делла Торре.
   — Негодяи! — вскричал Шампионне.
   — Подумать только: поэт и библиофил, — чем они могли им досадить? Толкуют, кроме всего прочего, о важном совещании, состоявшемся во дворце; мне сказал о нем Николино Караччоло, а он любовник Сан Клементе, фрейлины королевы. На совещании решено начать войну против Республики, главнокомандующего уже выписали из Австрии.
   — Вам он известен?
   — Это барон Карл Макк.
   — Репутация у него не такая уж страшная.
   — Да, не особенно. Гораздо страшнее то, что в дело вмешивается Англия и дает деньги. У них шестьдесят тысяч солдат, готовых начать наступление на Рим хоть через неделю, если понадобится, и… Впрочем, я, кажется, все сказал…
   — Черт побери! По-моему, и этого хватит, — пробормотал Шампионне. Потом он обратился к послу:
   — Сами видите, дорогой Гара, нельзя терять ни минуты; к счастью, вчера я получил два миллиона патронов; пушек у нас нет, но с помощью этих патронов и десяти-двенадцати тысяч штыков мы захватим пушки неаполитанцев.
   — По словам Сальвато, как мне помнится, у вас только девять тысяч штыков.
   — Да, но я рассчитываю получить еще три тысячи. Вы устали, Этторе?
   — Ничуть, генерал.
   — Так вы готовы отправиться в Милан?
   — Надо только позавтракать и переодеться, ибо я умираю с голоду и, как видите, весь в грязи. Я шел через Изолетту, Ананьи, Фрозиноне по жутким дорогам, совсем размытым грозою. Вполне понятно, что ваши часовые не хотели пропустить меня к вам в таком виде.
   Шампионне позвонил в особый звоночек; появился его камердинер.
   — Приготовьте завтрак, ванну и одежду для гражданина Этторе Карафа. Да поживее: ванна через десять минут, одежда — через двадцать, завтрак — через полчаса.
   — Ни один из ваших костюмов не будет впору гражданину Карафа; он ростом на голову выше вас.
   — Вот ключ от моего сундука, — сказал Гара, — отоприте его и возьмите там белье и одежду для графа ди Руво; он приблизительно моего роста, кроме того, здесь уместно сказать: на войне как на войне.
   — В Милане вы встретитесь с Жубером… Это я вам говорю, Этторе, слушайте! — продолжал Шампионне.
   — Я весь внимание, генерал.
   — В Милане вы встретитесь с Жубером. Скажите ему, чтобы он выкручивался как хочет, но мне необходимы три тысячи солдат, иначе Рим погиб; пусть передаст их, если сможет, генералу Келлерману; это отличный кавалерист, а кавалерии нам особенно недостает; вы примете их, Этторе, и направите к Чивита Кастеллана; там, вероятно, мы с вами и встретимся. Не стоит говорить, что действовать надо без промедления.
   — Человеку, который прошел семьдесят льё в горах за двое суток, напоминать об этом излишне, генерал.
   — Вы правы.
   — А я беру на себя довезти гражданина Карафа до Милана, — сказал Гара, — моя карета должна прибыть завтра.
   — Не ждите вашей кареты, дорогой посол, возьмите мою, — сказал Шампионне. — В данных обстоятельствах нельзя терять ни минуты. Прошу вас, Макдональд, напишите от моего имени командирам всех частей, расположенных в Террачине, Пиперно, Просседи, Фрозиноне, Ве-роли, Тиволи, Асколи, Фермо и Мачерате, чтобы они не оказывали противнику ни малейшего сопротивления, а как только узнают, что неприятель перешел границу, отступили бы к Чивита Кастеллана, избегая соприкосновения с вражескими войсками.
   — Как? — вскричал Гара. — Вы сдаете Рим неаполитанцам, даже не пытаясь отстоять его?
   — Сдаю, если удастся, без единого выстрела. Но будьте уверены, ненадолго.
   — Вам лучше знать, дорогой генерал.
   — О войне я знаю всего лишь то, что говорит о ней Макиавелли.
   — А что он говорит?
   — Неужели надо напоминать об этом вам, дипломату, который должен бы знать Макиавелли наизусть? Он говорит… Слушайте, Этторе; слушайте и вы, Макдональд… Он говорит: «Весь секрет ведения войны заключается в следующих двух положениях: предпринимать такие действия, которых враг никак не может предвидеть, и предоставить ему предпринимать все то, что вы заранее предвидели. Следуя первому положению, вы разрушите его планы защиты, следуя второму — обезвредите его наступательные замыслы». Читайте Макиавелли, это великий человек, дорогой мой Гара, а когда прочтете…
   — Что тогда?
   — Перечитывайте снова.
   Дверь отворилась, и появился камердинер.
   — Ну вот, дорогой мой Этторе, — сказал Шампионне, — Сципион пришел доложить, что ванна готова. Пока Макдональд будет писать письма, я расскажу Гара о том, что он должен сообщить Директории о грабежах, которые учиняют здесь ее чиновники, а затем мы сядем за стол и выпьем вина из подвалов его святейшества за наше предстоящее победное вступление в Неаполь.

XXXVII. ДЖОВАННИНА

   Читатели, вероятно, замечают, как заботливо мы ведем их по незнакомой им стране, среди незнакомых персонажей, дабы сохранить как целостность повествования, так и точность в мелочах. Эта заботливость привела к некоторым длиннотам, но в дальнейшем их больше не будет, потому что почти все персонажи, что встретятся нам в пути, уже выведены нами на сцену и, насколько это было в наших возможностях, успели проявить свои характеры в поступках. Впрочем, мы считаем, что продолжительность или краткость любого повествования не поддается материальному измерению: либо произведение интересно, и тогда, займи оно хоть двадцать томов, читателю покажется мало, либо скучно, и поместись оно всего лишь на десяти страничках, читатель закроет брошюру и выбросит ее, не перелистав до конца. Что касается нас, то, в общем, наибольший успех имели и читались с особым увлечением как раз самые объемистые наши сочинения, те, в которых мы позволили себе дать наиболее развернутые характеры и описать особенно много событий.
   Теперь мы возобновим свой рассказ, говоря о лицах, уже известных читателю, о персонажах, к портретам которых нам остается добавить лишь несколько штрихов. На первый взгляд может показаться, что повествование наше отклонилось в сторону, когда мы последовали в Рим за нашим послом и графом ди Руво; но это было необходимо, в чем легко будет убедиться позже, когда мы вернемся в Неаполь неделю спустя после отъезда Этторе Карафа в Милан, а гражданина Гара — во Францию.
   Итак, мы находимся около десяти утра на набережной Мерджеллины, кишащей рыбаками, лаццарони и другими людьми из простонародья; все они, как и повара из богатых особняков, спешат на торг, устроенный королем Фердинандом напротив его особняка. Сам король, одетый как рыбак, стоит у стола, заваленного рыбой, и лично распродает свой улов. Невзирая на заботы, связанные с политическими делами, невзирая на ожидание ответа, который он с минуты на минуту должен получить от своего племянника австрийского императора, невзирая на трудности, связанные с получением двадцати пяти миллионов по векселю, выданному сэром Уильямом Гамильтоном и индоссированному Нельсоном от имени г-на Питта, король не мог отказаться от двух своих главных забав: вчера он охотился в Персано, сегодня утром ловил рыбу возле Позиллипо.
   Среди толпы, привлеченной этим нередким, но всегда новым для неаполитанского народа зрелищем, толпы, движущейся по набережной Мерджеллины, мы не можем не заметить нашего старого друга Микеле-дурачка — поспешим отметить это, — не имеющего ничего общего с Микеле Пецца, после убийства Пеппино скрывшимся в горах; нет, мы имеем в виду нашего Микеле, а он, вместо того чтобы, подобно всем прочим, бродить без дела по набережной, остановился у калитки сада, уже хорошо известного нашим читателям. Правда, у калитки стоит, прислонившись к стенке и обратив взор в небесную лазурь или, скорее, в безбрежность своих мечтаний, девушка, чье второстепенное положение в нашем повествовании позволило нам уделить ей до сих пор лишь немного внимания.
   Это Джованна, или Джованнина, служанка Луизы Сан Феличе, обычно кратко именуемая Ниной.
   Среди крестьян из окрестности Неаполя она представляет собою особый тип, своего рода человеческий гибрид, который порою с удивлением находишь под жгучим южным солнцем.
   Это девушка лет двадцати, роста выше среднего и прекрасно сложенная; общение с выдающейся женщиной привило ей вкус к чистоплотности, редкостный в народной среде, к которой она принадлежит; густые ухоженные волосы уложены в шиньон, обвязанный небесно-голубой ленточкой, они яркого рыжеватого цвета, похожего на пламя, порхающее над челом падших ангелов; лицо у нее молочно-белое, но испещрено веснушками, которые она старается уничтожить при помощи косметики и настоек, заимствуемых с туалетного столика хозяйки; глаза у нее зеленоватые, отливающие золотом, как у кошки, и зрачки их часто суживаются; губы у Нины тонкие и бледные, но при малейшем возбуждении становятся кроваво-красными, они прикрывают безупречные зубы, за которыми она ухаживает и которыми гордится, словно какая-нибудь маркиза; на руках ее, белых и холодных, как мрамор, не видно вен. До того времени, когда мы знакомим с нею наших читателей, она, казалось, была беззаветно предана хозяйке и не давала ей иных поводов к неудовольствию, кроме тех, что объясняются девичьим легкомыслием и причудами еще не вполне устоявшегося характера. Если бы тут находилась колдунья Нанно и если бы она изучила ее руку, как изучила руку ее госпожи, она сказала бы, что, в отличие от Луизы, родившейся под счастливым знаком Венеры и Луны, Джованнина родилась под пагубным союзом Луны и Меркурия и что именно этому роковому сочетанию она обязана приступами зависти, от которых у нее порою сжимается сердце, и порывами честолюбия, волнующими ее ум.
   В общем, Джованнина не представляет собою то, что зовется прекрасной женщиной или миловидной девушкой; это существо странное, влекущее и завораживающее взгляд многих юношей. Стоящие ниже ее или равные ей не раз обращали на нее внимание, но ни одному из них она не ответила взаимностью; она честолюбиво мечтает возвыситься и не раз говорила, что предпочтет остаться на всю жизнь в девушках, чем выйти за человека низшего или даже равного с нею положения.
   Микеле и Джованнина — старые знакомые; за шесть лет, что Джованнина служит у Луизы Сан Феличе, они имели множество случаев видеться; Микеле, как и других парней, привлекало внешнее и душевное своеобразие девушки, он даже пытался за нею ухаживать. Но она напрямик объявила молодому лаццароне, что полюбит только синьора, даже если синьор не ответит ей взаимностью.
   В ответ на это Микеле, отнюдь не будучи платоником, пожелал ей всяких благ и обратился в сторону Ассунты: она была чужда аристократическим притязаниям Нины и вполне удовлетворилась Микеле. Атак как молочный брат Луизы, если не обращать внимания на его несколько восторженные политические убеждения, — превосходный малый, он, вместо того чтобы обидеться на Джованнину за отказ, предложил ей свою дружбу и просил ее о том же. Джованнина, чья повышенная требовательность распространялась лишь на любовные дела, протянула ему руку, и девушка и лаццароне обменялись обещаниями доброй и искренней дружбы.
   Вот почему Микеле, собиравшийся, вероятно, навестить свою молочную сестру, при виде Джованнины, задумчиво стоявшей у калитки сада, остановился и не пошел к королевскому торгу.
   — Что это ты уставилась на небо? — спросил он. Девушка пожала плечами.
   — Сам видишь — мечтаю, — отвечала она.
   — А мне сдается, мечтают только знатные дамы, нашему же брату довольно и того, что мы думаем. Но я забыл, что если ты и не знатная дама, так рассчитываешь стать ею в один прекрасный день. Как жаль, что Нанно не видела твоей руки! Она, верно, предсказала бы, что быть тебе герцогиней, как предсказала мне, что я стану полковником.
   — Я не знатная дама, и Нанно не станет тратить время на гадание мне.
   — А я-то разве вельможа? Все же она мне погадала. И то сказать, должно быть, ей просто вздумалось посмеяться надо мною.
   Джованинна отрицательно покачала головой.
   — Нанно не лжет, — сказала она.
   — Значит, меня повесят?
   — Возможно.
   — Благодарю покорно. А почему ты думаешь, что Нанно не лжет?
   — Потому, что хозяйке она сказала правду.
   — Какую правду?
   — Ведь она описала ей молодого человека, спускающегося с Позиллипо: рослый, красивый, молодой, двадцати пяти лет. И она сказала ей, что его выслеживают четверо, а затем шесть человек. А еще она сказала, что этому неизвестному, с которым мы потом познакомились, грозит великая опасность. Она сказала даже, что для хозяйки было бы счастьем, если бы этого молодого человека убили, потому что, если его не убьют, она влюбится в него и любовь эта окажется для нее роковой.
   — Ну и что же?
   — А то, что, по-моему, все так и случилось: незнакомец спускался с Позиллипо, он был молод, красив, ему было двадцать пять лет, за ним следовали шестеро, ему грозила великая опасность, его почти смертельно ранили возле этой калитки. Словом, — продолжала Джованнина чуть дрогнувшим голосом, — предсказание сбылось и сбудется, вероятно, во всем. Короче говоря, хозяйка в него влюблена.
   — Что ты говоришь! — воскликнул Микеле. — Перестань!
   Джованнина осмотрелась вокруг.
   — Нас не подслушивают? — спросила она. — Нет. Так что же? Ты ведь предан своей молочной сестре не меньше, чем я своей хозяйке?
   — Предан до гробовой доски. Она может похвалиться этим.
   — В таком случае в один прекрасный день ты, быть может, понадобишься ей, а я ей и сейчас уже нужна. Что, по-твоему, я делаю здесь у калитки?
   — Ты же сказала, что любуешься небесами.
   — Тебе кавалер Сан Феличе не встретился по дороге?
   — Вблизи Пие ди Гротта? Встретился.
   — Я смотрела, не повернул ли он домой, как вчера.
   — Неужели? Вернулся с дороги? Уж не заподозрил ли он чего?
   — Заподозрил? Бедный милый синьор! Он скорее поверит в то, во что не хотел поверить на днях: что, мол, Земля всего лишь кусок, оторвавшийся от Солнца при столкновении с кометой, а что жена ему изменяет — не поверит никогда. Да она ему и не изменяет… во всяком случае, еще не изменила. Она влюблена в синьора Сальвато — вот и все. Однако если бы муж сейчас пожелал видеть хозяйку, я оказалась бы в страшном затруднении, потому что она возле своего дорогого раненого, которого не оставляет ни днем ни ночью.
   — Значит, она поручила тебе убедиться, что кавалер Сан Феличе действительно идет в направлении к королевскому дворцу?
   — Нет, нет, слава Богу, до этого еще не дошло; но дойдет, будь покоен. Просто я заметила, что она волнуется, мечется по комнатам, заглядывает в коридор, потом в сад, умирает от желания стать у окна, но не решается. Тут я ей сказала: «Может, вам проведать, не нужны ли вы господину Сальвато, ведь вы ушли от него в два часа ночи?» — «Не решаюсь, дорогая Нина, — ответила она, — боюсь, как бы муж не забыл чего-нибудь и не вернулся, как вчера. А доктор Чирилло, помнишь, говорил, как это важно, чтобы муж мой не знал о том, что молодой человек находится у герцогини Фуско». — «Ну и что же, — говорю, — я могу последить за улицей, и если хозяин, как вчера, с полпути повернет обратно, то я, едва только увижу его, прибегу предупредить вас». — «Ах, милая моя Нина, — вздохнула она, — ты будешь столь добра?» — «Разумеется, госпожа, — отвечала я, — да и мне это пойдет на пользу, мне полезен свежий воздух». Вот я, как часовой, и стала у калитки, где имею удовольствие беседовать с тобою, пока моя хозяйка с удовольствием беседует со своим раненым.
   Микеле взглянул на Джованнину с некоторым удивлением: в словах девушки чувствовалась какая-то горечь и голос ее звучал резковато.
   — А он-то как, раненый? — спросил Микеле.
   — Что?
   — Влюблен в нее?
   — Еще бы! Глаз с нее не спускает. Едва она выйдет из комнаты, веки его смыкаются, словно ему уже не на что глядеть и даже света Божьего не надо. Доктор Чирилло, который не позволяет, чтобы мужья знали о том, что их жены ухаживают за привлекательными ранеными юношами, запрещает нашему раненому разговаривать, иначе у него может что-то разорваться в легком. Но доктора не слушаются. Едва только они останутся вдвоем, так щебечут, не умолкая ни на минуту.
   — О чем же они говорят?
   — Не знаю.
   — Как? Не знаешь? Что же, они тебя прогоняют?
   — Нет, напротив. Госпожа почти всегда знаком предлагает мне остаться.
   — Значит, они разговаривают шепотом?
   — Нет, они говорят громко, но по-английски или по-французски. Кавалер — человек предусмотрительный, — добавила Нина с язвительным смешком, — он научил жену двум иностранным языкам, чтобы она могла свободно говорить о своих делах с иностранцами, а домашние ничего не понимали. Вот госпожа и пользуется этим.
   — Я шел, чтобы повидаться с Луизой, — сказал Микеле, — но после твоего рассказа боюсь, что помешаю ей; поэтому ограничусь пожеланием, чтобы и для нее и для меня все кончилось лучше, чем предсказала Нанно.
   — Нет, Микеле, не уходи; в прошлый раз, когда ты приходил, она побранила меня за то, что я тебя отпустила и ты не повидался с нею; раненый, кажется, тоже хочет тебя поблагодарить.
   — Что ж, я тоже не против сказать ему несколько лестных слов — это славный малый, и Беккайо на собственном опыте убедился, какая тяжелая у него рука.
   — Так пойдем в дом. Теперь уже нет опасности, что кавалер вернется. Я доложу о тебе хозяйке.
   — Ты уверена, что она не рассердится на мое появление?
   — Говорю тебе — она будет очень рада.
   — Ну, так пойдем.
   И они скрылись в саду, но вскоре промелькнули на террасе и вошли в дом. Как и сказала Нина, с полчаса до этого ее хозяйка появилась в комнате раненого.
   С семи часов утра, когда она обычно вставала, и до десяти, когда муж уходил из дому, она не решалась навещать больного, хотя ни на минуту не забывала о нем. Все это время она посвящала хозяйству, которым пренебрегла в день появления Чирилло; но далее пренебрегать им показалось ей опасным. Зато с десяти до двух часов дня она не оставляла Сальвато ни на минуту, а в два, как мы знаем, обычно возвращался ее муж. После обеда, часа в четыре, кавалер Сан Феличе удалялся к себе в кабинет и оставался там час или два.
   В течение часа, по меньшей мере, Луиза могла быть спокойна и тоже уходила к себе под предлогом, что ей надо переодеться; но, легкая, как птичка, она то и дело выпархивала в коридор, и ей удавалось раза три-четыре навестить раненого, и каждый раз она просила его не волноваться и не двигаться; потом, с семи до десяти вечера, во время приема гостей или прогулки, она снова покидала Сальвато, поручая его заботам Нины; около одиннадцати, то есть как только муж удалялся в свою комнату, она опять приходила к Сальвато и оставалась у его изголовья до двух часов ночи; в два она возвращалась к себе и выходила из спальни, как было уже сказано, лишь в семь.
   Так, без малейших изменений, все происходило со дня первого посещения Чирилло, то есть в течение девяти дней.
   Сальвато всегда с великим нетерпением ждал прихода Луизы, а в тот день он и вовсе не отрывал глаз от часов и, казалось, не мог дождаться появления молодой женщины.
   Как ни легки были шаги прекрасной гостьи, ухо раненого привыкло отличать их, по первому же поскрипыванию двери узнавать, что отворяет ее не кто иной, как Луиза; когда он улавливал шорох ее атласной туфельки, касающейся пола, на уста его возвращалась улыбка, вновь исчезавшая с уходом Луизы, а взор обращался к двери и останавливался на ней так же неотступно, как буссоль, обращенная к северной звезде.
   Наконец, Луиза вошла.
   — А, вот и вы! — сказал он ей. — Я боялся, что, опасаясь неожиданного возвращения мужа, вроде вчерашнего, вы придете позже. Но, слава Создателю, вы тут как всегда, в тот же час!
   — Да, вот и я — благодаря нашей доброй Нине; она сама предложила мне посторожить в саду у калитки. Как провели вы ночь?
   — Отлично. Но скажите…
   Сальвато взял руки молодой женщины, стоявшей у его кровати, и, приподнявшись, чтобы приблизиться к ней, обратил на нее пристальный взор.
   Луиза, недоумевая, что именно он хочет спросить, тоже смотрела на него. Во взгляде молодого человека не было ничего такого, что побудило бы ее потупиться. Взгляд его был нежным, но скорее вопрошающим, чем страстным.
   — Что же вы хотели узнать? — спросила она.
   — Вы ушли отсюда вчера в два часа ночи, не правда ли?
   — Да.
   — А после больше не входили?
   — Нет.
   — Нет? Вы решительно отвечаете: «Нет»?
   — Решительно.
   — Значит, то была она, — прошептал молодой человек, обращаясь к самому себе.
   — Кто это «она»? — спросила крайне изумленная Луиза.
   — Моя мать, — ответил юноша, и взгляд его стал мечтательно-неопределенным, а голова поникла на грудь; он вздохнул, но во вздохе этом не было ничего страдальческого, ни даже грустного.
   При словах «моя мать» Луиза вздрогнула:
   — Но ведь ваша мать умерла?
   — А верите ли вы, дорогая Луиза, — отвечал молодой человек, глядя перед собою все так же мечтательно, — что среди людей встречаются натуры избранные, которые нельзя распознать по каким-либо внешним признакам, причем они и сами не сознают своих способностей, на!уры, которым дано общаться с духами?
   — Я несколько раз слышала, как кавалер Сан Феличе рассуждал об этом с немецкими учеными и философами; они считают, что такое общение между обитателями нашего мира и обитателями мира высшего служит доказательством бессмертия души; они называли таких людей ясновидящими, а таких посредников — медиумами.