— По-вашему, этого не может быть, генерал? А вот посмотрите кинжал. Как он вам понравится? Не правда ли, симпатичный?
   И молодой человек вынул из-под полы одежды кинжал, лезвие и гарда которого были выкованы из одного куска железа.
   Гарда, или скорее рукоятка, имела форму креста; на лезвии были вырезаны слова: «Соратники Иегу».
   Бонапарт внимательно рассмотрел кинжал.
   — И ты говоришь, они вонзили эту игрушку в грудь твоему англичанину?
   — По самую рукоятку.
   — И он не умер?
   — Пока еще нет.
   — Ты слышал, Бурьенн?
   — С величайшим интересом!
   — Напомни мне об этом, Ролан!
   — Когда, генерал?
   — Когда… когда я стану хозяином. Пойди поздоровайся с Жозефиной. Идем, Бурьенн, ты будешь обедать с нами. Смотрите не болтайте, — у меня обедает Моро. А кинжал я оставлю у себя как диковинку.
   Бонапарт вышел первым, вслед за ним Ролан, за которым следовал Бурьенн.
   На лестнице генерал повстречался с ординарцем, посланным к Гойе.
   — Ну, что? — спросил он.
   — Вот ответ президента.
   — Дайте.
   Бонапарт распечатал письмо и прочитал:
   «Президент Гойе почитает для себя счастьем предложение генерала Бонапарта. Послезавтра, 18 брюмера, он ждет его к обеду вместе с его прелестной супругой и с любым из его адъютантов.
   Мы сядем за стол в пять часов.
   Если время не подходит генералу Бонапарту, мы просим его сообщить удобный для него час.
   16 брюмера, год VII.
   Президент Гойе».
   С тонкой, непередаваемой усмешкой Бонапарт спрятал письмо в карман. Потом он повернулся к Ролану.
   — Ты знаешь президента Гойе? — спросил он.
   — Нет, генерал, — ответил Ролан.
   — Вот увидишь, какой это славный человек!
   Это было сказано ни с чем не сравнимым тоном, столь же загадочным, как и его усмешка.

XX. СОТРАПЕЗНИКИ ГЕНЕРАЛА БОНАПАРТА

   Жозефине было тридцать четыре года. Несмотря на свой возраст, а может быть, благодаря этому прелестному возрасту, когда женщина как бы с некой высоты взирает и на минувшую молодость и на приближающуюся старость, она была в полном расцвете красоты, обладала несравненной грацией и неотразимым обаянием.
   Опрометчивое признание Жюно вызвало у Бонапарта, при возвращении в Париж, некоторое охлаждение к Жозефине, но не прошло и трех дней, как эта волшебница снова покорила победителя в битвах при Риволи и у пирамид.
   Она царила в гостиной, радушно принимая гостей, когда вошел Ролан.
   Как настоящая креолка, Жозефина была неспособна сдерживать свои чувства и при виде Ролана вскрикнула от радости и протянула ему руку; она знала, как глубоко он предан ее мужу и как велика безумная храбрость молодого человека, и не сомневалась, что, будь у него двадцать жизней, он отдал бы их все за генерала Бонапарта.
   Ролан поспешно взял протянутую ему руку и почтительно поцеловал ее. Жозефина еще на Мартинике знала мать Ролана. Всякий раз, встречаясь с ним, она вспоминала его деда с материнской стороны, г-на де ла Клемансьера, в чьем саду ей случалось в детские годы срывать незнакомые нам, обитателям холодных стран, чудесные плоды.
   Для разговора сейчас же нашлась тема: Жозефина с нежностью в голосе осведомилась о здоровье г-жи де Монтревель, ее дочери и юного Эдуарда.
   — Дорогой Ролан, — сказала она после этого, — сейчас я принадлежу не себе, но моим гостям, подождите сегодня вечером, пока все разойдутся, или же завтра постарайтесь остаться со мной наедине. Мне нужно поговорить с вами о нем (она указала глазами на Бонапарта) и хочется рассказать вам тысячу вещей.
   Тут она вздохнула и сжала руку молодому человеку.
   — Что бы ни случилось, — спросила она, — ведь вы не покинете его?
   — Что бы ни случилось? О чем вы? — удивился Ролан.
   — Я знаю, о чем говорю, — добавила Жозефина, — и уверена, что, если вы побеседуете десять минут с Бонапартом, вы меня поймете. А сейчас наблюдайте, слушайте и молчите!
   Ролан отвесил поклон и отошел в сторону, решив по совету Жозефины ограничиться ролью наблюдателя.
   И в самом деле, наблюдать было что.
   В гостиной образовалось три кружка.
   Центром первого была г-жа Бонапарт, единственная женщина в гостиной. Впрочем, состав кружка то и дело менялся: одни приходили, другие уходили.
   Второй кружок собрался вокруг Тальма, там были Арно, Парсеваль-Гранмезон, Монж, Бертоле и еще несколько членов Института.
   В третьем кружке, к которому только что присоединился Бонапарт, выделялись Талейран, Люсьен, адмирал Брюи note 12, Редерер, Реньо де Сен-Жан-д'Анжели, Фуше, Реаль и два-три генерала, в том числе Лефевр.
   В первом кружке толковали о модах, музыке, спектаклях, во втором — о литературе, науках и драматическом искусстве, в третьем — обо всем на свете, кроме того, о чем каждому хотелось говорить.
   Без сомнения, эта сдержанность была не по вкусу Бонапарту, занятому своими мыслями; поговорив минуту-другую на избитые темы, он взял под руку бывшего епископа Отёнского и уединился с ним в амбразуре окна.
   — Ну что? — спросил он.
   Талейран посмотрел на Бонапарта с характерным для него неповторимым выражением глаз.
   — Что я говорил вам о Сиейесе, генерал?
   — Вы сказали: «Ищите опоры в людях, которые называют якобинцами друзей Республики, и будьте уверены, что Сиейес во главе этих людей».
   — Я не ошибся.
   — Значит, он сдается?
   — Более того, он уже сдался…
   — И этот человек хотел меня расстрелять за то, что, высадившись во Фрежюсе, я не выдержал карантина!
   — О нет, совсем не за это!
   — За что же?
   — За то, что вы даже не взглянули на него и не говорили с ним на обеде у Гойе.
   — Признаюсь, я сделал это умышленно: терпеть не могу этого монаха-расстригу!
   Бонапарт слишком поздно спохватился, что вырвавшееся у него слово, подобно мечу архангела, было обоюдоострым: если Сиейес был монахом-расстригой, то Талейран — расстригой-епископом.
   Он быстро взглянул на своего собеседника; бывший епископ Отёнский улыбался приятнейшей улыбкой.
   — Значит, я могу на него рассчитывать?
   — Я за него ручаюсь.
   — А Камбасерес, Лебрен? Вы с ними виделись?
   — Я взял на себя Сиейеса как самого упорного, а с двумя другими виделся Брюи.
   Адмирал Брюи, беседуя с окружающими его людьми, следил глазами за генералом и за дипломатом: он имел основания думать, что они обсуждают весьма серьезный вопрос.
   Бонапарт сделал ему знак подойти.
   Другой, менее опытный человек сразу повиновался бы, но Брюи поступил по-своему.
   С самым равнодушным видом он обошел раза три вокруг гостиной, потом, как бы внезапно увидев Талейрана и Бонапарта, беседующих у окна, направился к ним.
   — Да, Брюи — человек сильной воли, — заметил Бонапарт, который привык судить о людях не только по важным их поступкам, но и по самым незначительным.
   — А главное, весьма осмотрительный, генерал, — подхватил Талейран.
   — Все так, но боюсь, что понадобится штопор, чтобы вытягивать из него слова.
   — О нет, теперь, примкнув к нам, он будет обо всем говорить открыто.
   И действительно, подойдя к Бонапарту и Талейрану, Брюи сразу же приступил к делу.
   — Я с ними повидался, они колеблются, — лаконично сказал он.
   — Колеблются! Камбасерес и Лебрен колеблются? Я понимаю, еще Лебрен, литератор, человек умеренных взглядов, пуританин, но Камбасерес…
   — Что поделаешь!
   — А вы им не сказали, что я намерен сделать их обоих консулами?
   — Нет, так далеко я не заходил, — улыбнулся Брюи.
   — А почему? — поинтересовался Бонапарт.
   — Да потому, что вы только сейчас сообщили мне о своих намерениях, гражданин генерал.
   — Это верно, — проговорил Бонапарт, закусывая губы.
   — Что ж, мне исправить свое упущение? — спросил Брюи.
   — Нет, нет, — быстро ответил генерал, — а то они еще вообразят, что я в них нуждаюсь. Не хочу прибегать ни к каким уловкам. Пусть они сегодня же примут решение, а то завтра будет поздно. Я и один достаточно силен, а теперь я заполучил Сиейеса и Барраса.
   — Барраса? — удивились оба участника переговоров.
   — Да, Барраса, который называет меня «маленьким капралом» и не хочет снова посылать в Италию, говоря, что там я сделал свою карьеру и незачем мне туда возвращаться… Так вот, Баррас…
   — Что Баррас?
   — Да ничего…
   Немного помедлив, Бонапарт продолжал:
   — А впрочем, я могу вам это сказать! Как вы думаете, какое признание вчера за обедом сделал мне Баррас? Он сказал, что Конституция Третьего года потеряла силу, что он признает необходимость диктатуры, что он решил сойти со сцены и передать бразды правления другому. Он добавил, что потерял популярность и Республике нужны новые люди. Но догадайтесь, кому он вздумал передать свою власть!.. Держу пари, по примеру госпожи де Севинье, на сто, на тысячу, на десять тысяч, что вы не догадаетесь. Генералу Эдувилю! Это славный малый… но стоило мне поглядеть ему в лицо, как он опустил глаза. Правда, мои глаза, должно быть, метали молнии… И что же за этим последовало? Сегодня в восемь утра Баррас прилетел ко мне и застал меня в постели. Он начал рассыпаться в извинениях: вчера он, видите ли, сглупил. Поскольку лишь я один могу спасти Республику, он отдает себя в мое распоряжение, будет делать все, что мне угодно, исполнять роль, какую я ему поручу. Уверял, что в моих замыслах вполне могу рассчитывать на него… Да, на него. Пусть себе сидит у моря и ждет попутного ветра!
   Господин де Талейран не мог не сострить:
   — Боюсь, генерал, что ему не дождаться ветра свободы! Бонапарт покосился на бывшего епископа.
   — Да, я знаю, что Баррас — ваш друг, друг Фуше и Реаля, но он никогда не был моим другом, и я ему это докажу. Вы, Брюи, вернетесь к Лебрену и Камбасересу и заключите сделку с ними!
   Тут он взглянул на свои часы и нахмурился:
   — Мне кажется, Моро заставляет себя ждать.
   И он направился к группе гостей, окружавших Тальма. Оба дипломата проводили его глазами. Потом адмирал Брюи шепотом спросил Талейрана:
   — Что вы скажете, дорогой Морис? Вот как он относится к человеку, который выдвинул его во время осады Тулона, когда он был еще простым офицером, поручил ему тринадцатого вандемьера защищать Конвент и, наконец, сделал его в возрасте двадцати шести лет главнокомандующим армией в Италии?
   — Я скажу, дорогой адмирал, — отвечал г-н де Талейран с бледной и одновременно иронической улыбкой, — существуют услуги настолько важные, что за них можно отплатить только неблагодарностью.
   В этот момент дверь отворилась и доложили о генерале Моро.
   Его приход был настолько неожиданным, что большинство присутствующих были изумлены, услышав его имя, и все взоры устремились на дверь.
   Появился Моро.
   В ту пору три человека приковывали к себе внимание французов, и одним из них был Моро.
   Двое других были Бонапарт и Пишегрю.
   Каждый из них стал своего рода символом.
   Пишегрю, после 18 фрюктидора, стал живым символом монархии.
   Моро, после того как его прозвали Фабием, стал символом Республики. Бонапарт, живой символ войны, превосходил их обоих: его имя было окружено ореолом побед.
   Моро был тогда в полном расцвете сил; мы сказали бы, в блеске своей гениальности, если бы решительность не была одним из признаков гения. А между тем этот знаменитый cunctator note 13 обнаруживал крайнюю нерешительность.
   Ему минуло тридцать шесть лет; он был высокого роста; лицо его выражало приветливость, спокойствие и твердость. Вероятно, он походил на Ксенофонта.
   Бонапарт никогда его не видел, и он тоже до сих пор еще не встречал Бонапарта.
   В то время как один из них сражался на Адидже и Минчо, другой подвизался на Дунае и на Рейне.
   Увидев Моро, Бонапарт пошел ему навстречу.
   — Добро пожаловать, генерал! — произнес он. На губах Моро появилась любезная улыбка.
   — Генерал, — отвечал он, — вы вернулись из Египта победителем, а я возвращаюсь из Италии после крупного поражения.
   Между тем гости окружили их со всех сторон: каждому хотелось посмотреть, как новый Цезарь встретит нового Помпея.
   — Лично вы не были разбиты и не отвечаете за это поражение, генерал, — сказал Бонапарт. — В этом поражении виновен Жубер: если бы он прибыл к своей армии в
   Италию, как только был назначен главнокомандующим, то более чем вероятно, что русские и австрийцы теми силами, которые у них тогда были, не выдержали бы его натиска; но медовый месяц удержал его в Париже! За этот роковой месяц бедняга Жубер заплатил жизнью, потому что союзники успели сосредоточить там все свои силы; после взятия Мантуи освободилось пятнадцать тысяч человек, прибывших накануне сражения, и, естественно, наши храбрые войска были раздавлены их объединенными силами!
   — Увы, это так, — отозвался Моро, — численное превосходство всегда приносит победу.
   — Великая истина, генерал, — воскликнул Бонапарт, — неоспоримая истина!
   — А между тем, — вмешался в разговор Арно, — вы, генерал, с небольшим войском одерживали победы над крупными армиями.
   — Будь вы Марием, а не автором «Мария», вы бы этого не сказали, господин поэт. Даже когда с небольшим войском я разбивал большие армии… Слушайте внимательно, молодые люди, вы, которые сегодня подчиняетесь, а завтра будете командовать!.. Всякий раз численное превосходство приносило победу!
   — Мы этого не понимаем, — в один голос сказали Арно и Лефевр.
   Но Моро кивнул головой, давая знать, что он понял. Бонапарт продолжал:
   — Вот моя теория — в этом все военное искусство! Когда мне предстоит битва с превосходящими силами противника, я стягиваю все свои полки, обрушиваюсь с быстротой молнии на один из его флангов и опрокидываю его. Этот маневр всякий раз вносит беспорядок в ряды врага; воспользовавшись этим, я тут же атакую другой фланг, опять пуская в ход все свои силы. Таким образом я разбивал армию противника по частям и одерживал победу, которую всякий раз, как видите, приносило численное превосходство.
   При последних словах гениального полководца, делившегося с гостями своей тактикой, двери распахнулись и слуга доложил, что обед подан.
   — Идемте, генерал, — проговорил Бонапарт, подводя Моро к Жозефине. — Дайте руку моей жене, и прошу всех за стол!
   Гости перешли из гостиной в столовую.
   После обеда Бонапарт под предлогом, что хочет показать Моро великолепную саблю, привезенную из Египта, увел его в свой кабинет.
   Там двое соперников провели больше часа с глазу на глаз. Что произошло между ними? Какое соглашение они подписали? Какие дали друг другу обещания? Это никому не известно.
   Когда Бонапарт вернулся в гостиную, Люсьен спросил его:
   — Ну, что Моро?
   — Как я и предвидел, он предпочитает военную власть власти политической. Я обещал ему командование армией…
   При этих словах Бонапарт улыбнулся.
   — А тем временем… — продолжал он.
   — Что тем временем? — допытывался Люсьен.
   — Он будет командовать… Люксембургским дворцом: я не прочь сделать его тюремщиком членов Директории, прежде чем сделать победителем австрийцев…
   На другой день в газете «Монитёр» появилась заметка:
   «Париж, 17 брюмера. Бонапарт подарил Моро украшенную драгоценными камнями дамасскую саблю, привезенную им из Египта; она оценивается в двенадцать тысяч франков».

XXI. БАЛАНС ДИРЕКТОРИИ

   Мы уже сказали, что Моро, без сомнения получивший какие-то указания, покинул домик на улице Победы и Бонапарт вернулся в гостиную.
   На этом вечере все возбуждало любопытство гостей, и, конечно, от их внимания не ускользнули ни отсутствие Моро, ни то, что Бонапарт вернулся один, ни довольная улыбка на его лице.
   С особым волнением наблюдали за ним Жозефина и Ролан: Моро за Бонапарта — это лишних двадцать шансов на успех! Моро против Бонапарта — это потеря добрых пятидесяти шансов!
   Жозефина смотрела на мужа с такой мольбой во взоре, что, поговорив с Люсьеном, он тихонько подтолкнул брата в ее сторону.
   Люсьен понял и подошел к Жозефине.
   — Все хорошо, — шепнул он.
   — Моро?
   — Он с нами.
   — Я считала, что он республиканец.
   — Ему доказали, что действуют во имя блага Республики.
   — А я бы сказал, что он честолюбив, — заметил Ролан. Люсьен вздрогнул и посмотрел на адъютанта.
   — А ведь вы правы, — согласился он.
   — Но если он честолюбив, — сказала Жозефина, — то он не даст Бонапарту захватить власть.
   — Почему же?
   — Да потому, что сам захочет завладеть ею.
   — Это так. Но он будет ждать, пока ему преподнесут ее готовенькую, а сам не сможет стать властителем, не дерзнет захватить власть.
   В это время Бонапарт подошел к гостям, обступившим, как и перед обедом, Тальма: выдающиеся люди всегда занимают в обществе центральное место.
   — Что вы там рассказываете, Тальма? — спросил Бонапарт. — Я вижу, вас слушают с напряженным вниманием.
   — Да, но вот пришел конец моему владычеству, — отозвался артист.
   — А почему?
   — Я поступаю, подобно гражданину Баррасу: отказываюсь от власти.
   — Так гражданин Баррас отказывается от власти?
   — Ходят слухи.
   — А известно, кто будет назначен на его место?
   — Строят догадки.
   — Что, он ваш друг, Тальма?
   — В свое время, — отвечал Тальма, отвешивая поклон, — он оказал мне честь, назвав меня своим другом.
   — В таком случае, Тальма, я попрошу у вас протекции.
   — Она вам обеспечена, — ответил тот с улыбкой. — Остается только узнать, для чего это вам нужно.
   — Чтобы меня послали в Италию! Дело в том, что гражданин Баррас не хочет, чтобы я туда возвращался.
   — Вы, конечно, знаете эту песенку, генерал?
   В лес ходить — зачем, помилуй! Лавры срезаны давно note 14.
   — О Росций, Росций! — улыбнулся Бонапарт. — Неужели ты стал в мое отсутствие льстецом?
   — Росций был другом Цезаря, генерал, и при его возвращении из Галлии он, вероятно, сказал ему что-то в этом же роде.
   Бонапарт положил руку на плечо Тальма.
   — Но повторил ли бы он эти слова после перехода через Рубикон?
   Тальма посмотрел Бонапарту в глаза.
   — Нет, — отвечал артист, — он сказал бы ему, подобно прорицателю: «Цезарь! Ид марта берегись» note 15.
   Бонапарт сунул руку за борт сюртука, словно искал что-то. Нащупав там клинок Соратников Иегу, он судорожно сжал его.
   Не предчувствовал ли он заговоры Арена, Сен-Режана и Кадудаля?
   В этот миг двери растворились и слуга доложил:
   — Генерал Бернадот!
   — Бернадот! — невольно прошептал Бонапарт. — Чего ему здесь нужно? Действительно, после возвращения Бонапарта Бернадот держался в стороне, отвечая отказом на все предложения, какие ему делал главнокомандующий или передавал через своих друзей.
   Дело в том, что Бернадот уже давно разглядел в Бонапарте политического деятеля под солдатской шинелью, диктатора под мундиром главнокомандующего; хотя впоследствии он и стал королем, но в ту пору был, в противоположность Моро, искренним республиканцем.
   К тому же у Бернадота имелись основания обижаться на Бонапарта.
   Его военная карьера была не менее блистательной, чем карьера молодого генерала; их судьбы и в дальнейшем были сходны, но он оказался счастливей Бонапарта — он умер на троне. Правда, Бернадот не захватил королевскую власть, он был призван на престол.
   Сын адвоката, проживавшего в По, Бернадот родился в 1764 году, то есть на пять лет раньше Бонапарта. Семнадцати лет он поступил добровольцем в солдаты. В 1789 году он был еще старшим сержантом. Но для этой эпохи были характерны быстрые продвижения: в 1794 году Клебер произвел его в бригадные генералы тут же, на поле битвы, победа в которой была одержана благодаря Бернадоту. Став дивизионным генералом, он с блеском принимал участие в сражениях при Флёрюсе и Юлихе, добился капитуляции Маастрихта, взял Альтдорф и прикрывал отступление Журдана под натиском армии, вдвое превосходящей численностью французскую. В 1797 году Директория приказала Бернадоту привести подкрепление в семнадцать тысяч человек к Бонапарту; то были его старые солдаты, ветераны Клебера, Марсо и Гоша, армии Самбры и Мёзы. Тогда Бернадот позабыл о соперничестве и поддержал Бонапарта всеми своими силами. Он участвовал в переправе через Тальяменто, взял Градиску, Триест, Лайбах, Идрию. Закончив кампанию, он преподнес Директории захваченные у неприятеля знамена и был назначен, быть может, против его желания, послом в Вену, меж тем как Бонапарт добился назначения на пост главнокомандующего Египетской армией.
   Трехцветный флаг, водруженный над дверью французского посольства, вызвал в Вене волнения. Не добившись от правительства извинений, Бернадот вынужден был потребовать свои паспорта. Вернувшись в Париж, он был назначен Директорией военным министром. Но происки Сиейеса, которого шокировал республиканский образ мыслей Бернадота, побудили его подать в отставку; отставка была принята, и, когда Бонапарт высадился во Фрежюсе, вместо Бернадота военным министром уже три месяца был Дюбуа-Крансе.
   Друзья Бернадота хотели вновь призвать его на пост военного министра после возвращения Бонапарта, но тот воспротивился. Это вызвало взаимную вражду генералов, пусть не открытую, но вполне реальную.
   Появление Бернадота в гостиной Бонапарта было почти таким же необычайным событием, как и приход Моро, и победитель в битве при Маастрихте возбудил не меньшее любопытство, чем победитель в сражении при Раштатте.
   Но Бонапарт на сей раз и не подумал идти навстречу вошедшему, он только повернул к нему голову, выжидая, что будет дальше.
   Бернадот, ступив на порог, окинул гостиную быстрым взглядом, определил и рассмотрел группы гостей и, хотя в центре главного кружка он заметил Бонапарта, направился прямо к Жозефине. Красавица возлежала на кушетке возле камина; ее платье падало скульптурными складками, совсем как у статуи Агриппины в музее Питти. Бернадот приветствовал ее с рыцарской учтивостью, сказал ей несколько комплиментов, осведомился о ее здоровье и только тогда поднял голову и стал искать глазами Бонапарта.
   В такую минуту каждая мелочь обретает немаловажное значение, и всем бросилась в глаза подчеркнутая галантность Бернадота.
   Бонапарт, со свойственной ему живостью ума и проницательностью, заметил это едва ли не первым. Им овладело нетерпение, он не стал ожидать Бернадота, беседуя с окружающими его гостями, и направился к амбразуре окна. Казалось, он бросал вызов бывшему военному министру, предлагая ему последовать за собой.
   Бернадот не без грации раскланивался направо и налево и, придав выражение спокойствия своему подвижному лицу, приблизился к Бонапарту, который ждал его, как борец ждет противника, выставив вперед правую ногу и крепко сжав губы.
   Генералы обменялись поклонами. Однако Бонапарт не протянул руки Бернадоту, а тот не порывался ее взять.
   — Это вы! — сказал Бонапарт. — Я очень рад видеть вас.
   — Благодарю, генерал, — ответил Бернадот. — Я пришел сюда, потому что мне хотелось дать вам кое-какие пояснения.
   — Я не сразу вас узнал.
   — Но мне кажется, генерал, что доложивший обо мне слуга произнес мое имя достаточно отчетливо и громко, чтобы можно было меня узнать.
   — Да, но он доложил о генерале Бернадоте.
   — И что же?
   — Так вот, я увидел человека в штатском, и, хотя узнал ваши черты, я не был уверен, что это именно вы.
   Действительно, с недавних пор Бернадот предпочитал мундиру штатскую одежду.
   — Знаете, — ответил он, усмехаясь, — я теперь точно наполовину военный: гражданин Сиейес возложил на меня заботу о реформах.
   — Оказывается, для меня было совсем неплохо, что вы уже не занимали пост военного министра, когда я высадился во Фрежюсе.
   — А почему?
   — Ведь вы сказали, как меня уверяют, что если бы получили приказ арестовать меня за нарушение санитарных законов, то привели бы его в исполнение.
   — Я это сказал и готов повторить, генерал; будучи солдатом, я всегда строго соблюдал дисциплину; став министром, я сделался рабом закона.
   Бонапарт закусил губы.
   — И после этого вы еще будете говорить, что вы не питаете вражды лично ко мне?
   — Вражды лично к вам, генерал? — возразил Бернадот. — С какой стати? Мы с вами всегда были примерно в одинаковом ранге, я даже стал генералом раньше вас. Мои победы на Рейне хоть и не были такими блестящими, как ваши на Адидже, но принесли не меньшую пользу Республике; а когда я имел честь состоять под вашим началом в Италии, то, согласитесь, я проявил себя как помощник, преданный если не начальнику, то, во всяком случае, родине. Правда, после вашего отъезда из Египта я оказался удачливее вас: мне не приходится отвечать за целую армию, которую, если верить последним депешам Клебера, вы покинули в бедственном положении.
   — Как! Депеши Клебера? Значит, Клебер писал?
   — Вы этого не знаете, генерал? Директория не сообщила вам о жалобах вашего преемника? Значит, она проявила непростительную слабость! Я вдвойне рад, что пришел сюда: я смогу опровергнуть то, что вам наговорили на меня, и сообщить то, что говорят о вас.