Первый консул, слушая рассказ своего адъютанта, с тревогой смотрел на него: он видел, что тот по-прежнему одержим стремлением к смерти, что его не исцелили, как надеялся Бонапарт, ни возвращение на родину, ни свидание с родными.
   Говоря о поражении, Ролан брал вину на себя, всячески оправдывая и превознося генерала Гатри; с прямотой и беспристрастием солдата он воздал должное храбрости и благородству роялистского генерала Кадудаля.
   Бонапарт слушал его с серьезным, почти печальным лицом; насколько его привлекали войны с внешними врагами, блистательные победы, сияние славы, настолько ему внушала отвращение война междоусобная, когда страна проливает собственную кровь и сама раздирает себя на части.
   Он считал, что в таких случаях война должна уступить место переговорам.
   Но как вести переговоры с человеком, подобным Кадудалю?
   Бонапарт прекрасно знал всю силу своего личного обаяния и, стоило ему захотеть, умел им пользоваться. Он принял решение встретиться с Кадудалем и намеревался, ничего пока не говоря Ролану, в свое время поручить ему устроить это свидание.
   До тех пор он хотел выяснить, не будет ли Брюн, чей военный талант он ставил высоко, удачливее своих предшественников.
   Сообщив Ролану о приезде его матери, поселившейся в особняке на улице Победы, первый консул отпустил его.
   Ролан вскочил в коляску и поспешил туда.
   Он застал г-жу де Монтревель дома, гордую и счастливую, как только может быть счастлива женщина и мать.
   Эдуарда еще накануне приняли во Французский пританей.
   Госпожа де Монтревель собиралась покинуть Париж и вернуться домой к Амели, чье здоровье по-прежнему ее тревожило.
   Что касается сэра Джона, он был не только вне опасности, но почти совсем здоров. Он находился в Париже, приезжал накануне навестить г-жу де Монтревель, не застал ее, так как она провожала Эдуарда в училище, и оставил свою визитную карточку.
   На карточке был указан адрес: сэр Джон остановился на улице Ришелье в гостинице «Мирабо».
   Часы показывали одиннадцать утра — как раз время завтрака сэра Джона; Ролан был вполне уверен, что застанет его дома. Он вскочил в коляску и велел ехать к гостинице «Мирабо».
   Он действительно нашел сэра Джона за обильным завтраком на английский манер, что было редкостью в ту эпоху: лорд ел отбивные котлеты с кровью и пил чай большими чашками.
   При виде Ролана сэр Джон с радостным возгласом вскочил из-за стола и бросился навстречу гостю.
   Ролан искренне привязался к этому удивительному человеку, в котором за эксцентричными выходками иностранца таилось редкое душевное благородство.
   Сэр Джон осунулся и побледнел, однако чувствовал себя прекрасно.
   Его рана зарубцевалась, и, за исключением удушья, которое с каждым днем шло на убыль и вскоре должно было пройти, он почти совсем выздоровел.
   Он встретил Ролана с такой сердечностью, какую трудно было ожидать от столь сдержанного человека, и заявил, что радость свидания с другом принесет ему полное исцеление.
   Прежде всего сэр Джон пригласил Ролана позавтракать вместе, обещая угостить его блюдами французской кухни.
   Ролан согласился; однако, подобно всем солдатам суровых войн Революции, когда часто не хватало хлеба, он был нетребовательным гастрономом: привык к любой пище, предвидя трудные дни, когда есть будет нечего.
   Поэтому старания сэра Джона угостить его по рецептам французской кухни, пожалуй, остались незамеченными.
   Но что не осталось незамеченным для Ролана — это странная озабоченность сэра Джона.
   Было ясно, что его друг хотел бы сообщить ему какую-то тайну, но никак не мог решиться.
   Ролану подумалось, что надо облегчить ему этот шаг.
   Поэтому, когда они закончили завтрак, Ролан, поставив локти на стол и подперев подбородок руками, спросил со свойственной ему откровенностью, доходящей порою чуть ли не до грубости:
   — Не правда ли, дорогой милорд, вам хочется что-то сообщить вашему другу Ролану, но у вас не хватает духу?
   Сэр Джон вздрогнул и из бледного стал пурпурным.
   — Черт подери! — продолжал Ролан. — Я вижу, вам трудно решиться. Но знайте, если вы хотите меня о чем-то попросить, то я едва ли имею право вам отказать. Говорите же, я вас слушаю.
   И Ролан закрыл глаза, чтобы как можно внимательнее выслушать сэра Джона.
   Но, очевидно, лорду Тенли было не так легко затронуть эту тему, и он продолжал хранить молчание; подождав с минуту, Ролан открыл глаза.
   Сэр Джон был бледен как полотно, гораздо бледнее, чем в начале их встречи.
   Ролан протянул ему руку.
   — Должно быть, — сказал он, — вы хотите мне пожаловаться, что с вами были недостаточно приветливы в замке Черных Ключей?
   — Вот именно, мой друг, а ведь от обитателей вашего замка зависит счастье или горе всей моей жизни!
   Ролан пристально посмотрел на сэра Джона.
   — Ах ты черт! Неужели мне так повезло?..
   Он осекся, сообразив, что чуть было не нарушил общепринятых правил.
   — О, продолжайте, дорогой Ролан! — воскликнул сэр Джон.
   — Вы этого хотите?
   — Умоляю вас.
   — А вдруг я ошибаюсь? Вдруг скажу глупость?
   — Друг мой, друг мой, продолжайте!
   — Так вот, милорд, я хотел сказать: неужели мне так повезло, что вы оказали честь моей сестре, полюбив ее?
   Сэр Джон радостно вскрикнул и в бурном порыве, какого нельзя было ожидать от столь флегматичного человека, крепко обнял Ролана.
   — Ваше сестра просто ангел, дорогой Ролан, и я люблю ее всем сердцем!
   — Вы совершенно свободны, милорд?
   — Свободен и независим; как я вам уже говорил, я с двенадцати лет владею крупным состоянием, и оно приносит мне двадцать пять тысяч фунтов стерлингов годового дохода.
   — Милый мой, это чересчур много для девушки, которая получит в приданое всего каких-нибудь пятьдесят тысяч франков.
   — Оу! — воскликнул сэр Джон, у которого в минуты сильного волнения заметно проступал английский акцент. — Если богатство служит препятствием, я откажусь от него.
   — Да нет, не стоит! — засмеялся Ролан. — Вы богаты, это большое несчастье, но что поделаешь!.. Вопрос не в этом. Вы любите мою сестру?
   — Оу! Я обожаю она!
   — Ну, а она? — подхватил Ролан, передразнивая англицизм своего друга. — Моя сестра любит вас?
   — Вы сами понимаете, что я ее не спрашивал, — отвечал сэр Джон. — Я был обязан прежде всего обратиться к вам, дорогой Ролан, и в случае успеха просить вас замолвить слово перед вашей матушкой. Только тогда, заручившись согласием вас обоих, я бы сделал предложение или скорее вы бы сделали это за меня, Ролан, — сам я никогда не осмелюсь…
   — Значит, я первый услышал ваше признание?
   — Это естественно: вы мой лучший друг.
   — Так вот, дорогой мой, что касается меня, вы выиграли дело — я согласен.
   — Остается уговорить вашу матушку и вашу сестру.
   — Это одно и то же. Поверьте, моя мать предоставит
   Амели полную свободу выбора, и, разумеется, если выбор падет на вас, она будет счастлива. Но есть человек, который может воспротивиться.
   — Кто же это? — удивился сэр Джон; он так долго взвешивал все шансы «за» и «против», все предусмотрел и вдруг натолкнулся на совершенно неожиданное препятствие.
   — Первый консул! — ответил Ролан.
   — God… note 22 — вырвалось у лорда, но он тут же спохватился, не закончив английского ругательства.
   — Как раз перед моим отъездом в Вандею, — продолжал Ролан, — он говорил со мной о замужестве моей сестры и заявил, что это не касается ни меня, ни матери, что он сам этим займется.
   — Если так, я пропал! — ужаснулся сэр Джон.
   — Почему?
   — Первый консул не любит англичан.
   — Скажите лучше, что англичане не любят первого консула.
   — Но кто же осмелится сообщить первому консулу о моем предложении?
   — Я.
   — И вы скажете ему, что вам лично это по душе?
   — Вы у меня станете голубем мира между двумя враждующими нациями! — заявил Ролан, поднимаясь с места.
   — О, благодарю вас! — воскликнул сэр Джон, горячо пожимая ему руку, и прибавил с огорчением: — Как? Вы меня покидаете?
   — Милый друг, меня отпустили на несколько часов. Один час я провел с матушкой, два часа с вами, теперь следует уделить часок вашему любимцу Эдуарду… Поеду навестить его и посоветую учителям дать ему волю: пусть себе дерется с товарищами сколько угодно. После этого я вернусь в Люксембургский дворец.
   — В таком случае поклонитесь от меня Эдуарду и передайте, что я заказал ему пару пистолетов; теперь ему не придется при нападении разбойников брать пистолеты у кондуктора.
   Ролан уставился на сэра Джона.
   — Это еще что за история? — спросил он.
   — Как? Вы ничего не знаете?
   — Нет, а что? Что-нибудь случилось?
   — Случилось то, что наша бедняжка Амели чуть не умерла от ужаса.
   — Что же произошло?
   — Нападение на дилижанс.
   — Какой дилижанс?
   — Тот, в котором ехала ваша мать.
   — Дилижанс, где была матушка?
   — Да.
   — На него напали?
   — Вы же видели госпожу де Монтревель; разве она вам ничего не сказала?
   — Об этом ни слова.
   — Так знайте, мой дружок Эдуард — настоящий герой! Никто из пассажиров не защищался, кроме него. Он схватил пистолеты кондуктора и выстрелил.
   — Храбрый мальчишка! — восхитился Ролан.
   — Еще бы! Но, к сожалению или к счастью, кондуктор из предосторожности вынул пули. Господа Соратники Иегу обласкали Эдуарда как храбрейшего из храбрых, но он никого не убил и не ранил.
   — Неужели это правда?
   — Говорю же вам, что ваша сестра чуть не умерла от страха.
   — Ну хорошо же! — пробормотал Ролан.
   — Что хорошо? — удивился сэр Джон.
   — Ладно… тем более важно поскорее повидать Эдуарда.
   — Что вы задумали?
   — Есть один план.
   — Вы сообщите его мне?
   — Пожалуй, нет: для вас мои планы плохо кончаются.
   — Однако, дорогой Ролан, если представится случай отомстить?
   — Я отомщу за нас обоих. Вы влюблены, дорогой милорд, предавайтесь же любовным мечтам.
   — Вы обещаете оказать мне поддержку?
   — Это решено: я горячо желаю назвать вас братом.
   — Вам надоело называть меня другом?
   — Да, черт возьми: мне этого мало.
   — Благодарю.
   После крепкого рукопожатия друзья расстались.
   Через четверть часа Ролан приехал во Французский пританей, который находился там, где теперь лицей Людовика Великого, то есть в начале улицы Сен-Жак, позади Сорбонны.
   С первых же слов директора училища Ролан понял, что его брат пользуется здесь особым покровительством.
   За мальчиком тут же послали.
   Эдуард в порыве радости бросился в объятия обожаемого старшего брата.
   После первых приветствий Ролан завел разговор о нападении на дилижанс.
   Если г-жа де Монтревель вообще умолчала о дорожном происшествии, а лорд Тенли был скуп на подробности, то Эдуард выложил все без утайки.
   Нападение на дилижанс было его Илиадой.
   Он рассказал Ролану с мельчайшими подробностями о сговоре Жерома с бандитами, о пистолетах, заряженных холостыми зарядами, о внезапном обмороке матери, о том, как заботливо приводили ее в чувство напугавшие ее негодяи, которые почему-то звали Эдуарда по имени, наконец, о том, как у одного из них упала маска, так что матушка, вероятно, успела разглядеть лицо этого человека, оказавшего ей помощь.
   Это последнее обстоятельство особенно заинтересовало Ролана.
   Потом мальчик дал отчет об аудиенции у первого консула: как тот его обнял, расхвалил, обласкал и, наконец, направил с особой рекомендацией во Французский пританей. Ролан узнал от брата все, что хотел знать, и, так как от улицы Сен-Жак до Люксембургского дворца было рукой подать, через пять минут явился во дворец.

XXXVI. СКУЛЬПТУРА И ЖИВОПИСЬ

   Когда Ролан возвратился в Люксембургский дворец, стенные часы показывали четверть второго пополудни.
   Первый консул работал с Бурьенном.
   Если бы мы писали обыкновенный роман, то стремились бы к развязке и, чтобы поскорей добраться до нее, несомненно опустили бы кое-какие подробности, без которых, как нас уверяют, можно обойтись, изображая великих исторических деятелей.
   Однако мы придерживаемся другого мнения.
   С того дня, когда мы впервые взяли в руки перо — а было это почти тридцать лет назад, — замыкались ли мы в тесных рамках драмы или охватывали мыслью пространный роман, мы неизменно преследовали двоякую цель: просвещать и развлекать.
   Просвещение стоит у нас на первом месте, ибо занимательность всегда была для нас лишь средством просвещать.
   Удалось ли это нам? Полагаем, что удалось.
   Наши произведения, посвященные различным эпохам, в обшей сложности объемлют огромный исторический период: события, рассказанные в романах «Графиня Солсбери» и «Граф де Монте-Кристо», разделяют пять с половиной столетий.
   Так вот, мы утверждаем, что ознакомили читателей с историей Франции, развертывавшейся на протяжении пяти с половиной веков, глубже и полней, чем любой из наших историков.
   Более того, хотя наши убеждения хорошо известны и в правление Бурбонов старшей и младшей ветви, при республике и при нынешнем режиме мы высказывали их открыто, смеем думать, что всякий раз в своих романах и драмах мы считались с духом времени.
   Нас восхищает маркиз Поза в «Дон Карлосе» Шиллера, но на месте поэта мы не допустили бы вопиющего анахронизма, введя философа XVIII века в число исторических лиц XVI столетия, изобразив энциклопедиста при дворе Филиппа II.
   Мы же в лице своих героев — в зависимости от эпохи — становились монархистами при монархии, республиканцами при республике, а теперь занимаемся преобразованиями при консулате.
   Но при всем том наша мысль всегда парила над людьми и над эпохой, и мы старались каждому историческому лицу воздать должное, рисуя его как с положительной, так и с отрицательной стороны.
   А между тем, кроме всеведущего Бога, никто не способен от своего лица по всей справедливости оценить человека. Вот почему в Египте фараонам, перед их переходом в вечность, на пороге гробницы выносил приговор не отдельный человек, но весь народ.
   Недаром существует пословица: «Глас народа — глас Божий».
   Итак, будучи историком, романистом, поэтом и драматургом, мы оказываемся всего лишь в роли председателя суда присяжных, который беспристрастно подводит итог прениям, предоставляя присяжным заседателям вынести приговор.
   Книга это и есть такой итог. Читатели — это и есть присяжные.
   Сейчас мы попытаемся нарисовать портрет одного из величайших исторических лиц не только нашего времени, но и всех веков, изобразив его в переходную пору, когда Бонапарт становился Наполеоном, генерал — императором. Естественно, опасаясь быть несправедливыми, мы отказываемся от всякого рода оценок и будем приводить одни факты.
   Мы не согласны с теми, кто повторяет слова Вольтера: «Для лакея не существует героя».
   Возможно, так и бывает, когда лакей близорук или завистлив (печальные свойства, имеющие между собою больше общего, чем принято думать).
   Мы утверждаем, что герой может по временам становиться добрым малым, но этот добрый малый все же остается героем.
   Что такое герой для широкой публики?
   Человек, чей гений в какой-то момент берет верх над велениями сердца.
   Что такое герой для его близких?
   Человек, у которого веления сердца на какой-то миг берут верх над гением.
   Историки, судите о гении по его деяниям!
   Народ, суди о его сердце!
   Кто судил о Карле Великом? Историки.
   Кто судил о Генрихе Четвертом? Народ.
   Как вы полагаете, который из двух монархов получил более справедливую оценку?
   Так вот, чтобы вынести справедливое суждение, чтобы апелляционный суд, каким является потомство, подтвердил приговор современников, не следует освещать героя лишь с одной стороны, необходимо показать его с разных сторон и в те глубины, куда не проникает луч солнца, внести пылающий факел или простую свечу.
   Но вернемся к Бонапарту.
   Мы уже сказали, что он работал с Бурьенном.
   Как же распределял свое время первый консул, пребывая в Люксембургском дворце?
   Он вставал между семью и восемью часами утра и, призвав одного из своих секретарей, чаще всего Бурьенна, работал с ним до десяти. В десять часов ему докладывали, что завтрак подан. Обычно его уже ожидали Жозефина, Гортензия и Эжен. За стол садились всей семьей, включая дежурных адъютантов и Бурьенна. После завтрака Бонапарт беседовал со своими близкими и приглашенными. Этой беседе он посвящал ровно час; по обыкновению, в ней принимали участие его братья Люсьен и Жозеф, Реньо де Сен-Жан д'Анжели, Буле де ла Мёрт, Монж, Бер-толе, Лаплас и Арно. Около полудня появлялся Камбасерес.
   Как правило, Бонапарт уделял полчаса своему коллеге. Потом, внезапно поднявшись, он говорил без всякого перехода:
   — До свидания, Жозефина! До свидания, Гортензия!.. Бурьенн, идем работать!
   Всякий день в один и тот же час, произнеся эти слова, он выходил из гостиной и направлялся к себе в кабинет.
   В своей работе Бонапарт не придерживался никакой системы: он рассматривал срочные дела или те, какие считал наиболее важными. Порой он диктовал, порой Бурьенн читал ему вслух. После этого первый консул отправлялся в Совет.
   Первые месяцы, когда он пересекал двор Малого Люксембургского дворца, дождливая погода портила ему настроение. Но в конце декабря он велел построить навес над двором, и с тех пор почти всегда возвращался в свой кабинет, что-то тихонько напевая.
   Бонапарт пел почти так же фальшиво, как Людовик XV.
   Вернувшись к себе, он просматривал работу, исполненную по его приказу секретарем, подписывал несколько писем, затем растягивался в своем кресле. Разговаривая, он строгал перочинным ножом ручку кресла. Иногда принимался перечитывать полученные накануне письма или просматривать только что вышедшие в свет брошюры. По временам он добродушно смеялся, словно большой ребенок. Но вдруг, точно пробудившись от сна, он вскакивал на ноги и бросал секретарю:
   — Пиши, Бурьенн!
   И он развивал в общих чертах замысел монумента, который собирался воздвигнуть, или же диктовал какой-нибудь грандиозный проект из тех, что вызывали изумление, вернее сказать, потрясали его современников.
   В пять часов садились за обед. После обеда Бонапарт поднимался в покои Жозефины и обычно принимал там министров, в частности министра иностранных дел г-на де Талейрана.
   В полночь, иногда немного раньше, но никак не позже, он внезапно предлагал присутствующим разойтись:
   — Идемте спать!
   На другой день, часов с семи утра, жизнь текла по-прежнему, лишь временами ее ритм нарушали непредвиденные события.
   Поведав о привычках и причудах великого гения в его молодые годы, мы находим нужным дать описание его внешности.
   До нас дошло гораздо меньше портретов первого консула Бонапарта, чем императора Наполеона. Но, зная, что трудно найти сходство между императором 1812 года и первым консулом 1800-го, попытаемся описать словами черты, которые невозможно было передать ни кистью, ни в бронзе, ни в мраморе.
   Большинство художников и скульпторов, блиставших в период замечательного расцвета искусства начала XIX века, таких, как Гро, Давид, Прюдон, Жироде и Бозио, старались в различные периоды сохранить для потомства черты избранника судьбы, призванного осуществлять великие предначертания Провидения. Так, имеются бюсты и портреты Бонапарта-генерала, Бонапарта — первого консула и императора Наполеона, и, хотя живописцы и скульпторы более или менее удачно схватили тип его лица, можно утверждать, что ни один портрет или бюст генерала, первого консула, императора не достигает полного сходства.
   Дело в том, что существуют трудности, которые не дано превозмочь даже гениальному художнику. Правда, в первый период удавалось изобразить кистью или резцом массивную голову Бонапарта, лоб, пересеченный продольной складкой, говорившей о глубоких размышлениях, бледное продолговатое лицо гранитного оттенка, передать задумчивое его выражение; правда, во второй период удавалось запечатлеть в красках или в мраморе его объемистый лоб, брови изумительного рисунка, прямой нос, сжатые губы, подбородок безупречной формы, его профиль, классически величавый, как профиль Августа, вырезанный на медали. Однако и для скульптора и для живописца оставалась неуловимой беспримерная подвижность его взгляда (а взор для человека, так же как молния для Господа, — свидетельство его божественной сущности).
   Взгляд Бонапарта подчинялся его воле молниеносно; за одну минуту он несколько раз менял выражение, становился то острым, ослепительным, как блеск кинжала, выхваченного из ножен, то нежным, ласкающим, словно солнечный луч, то суровым, как вопрос, требующий ответа, то яростным, как смертельная угроза.
   В нем отражалась каждая мысль, волновавшая душу Бонапарта.
   А взгляд Наполеона обретал изменчивость лишь в чрезвычайных жизненных обстоятельствах, с годами он становился все более пристальным. Все же эту пристальность было нелегко запечатлеть; подобно мечу, взгляд его вонзался в сердце находившегося перед ним человека, самые сокровенные помыслы которого, казалось, он старался уловить.
   Хотя скульптору и художнику случалось отобразить эту пристальность, ни тот ни другой не могли передать живости, проницательности, магнетической силы взора Наполеона.
   У людей слабодушных обычно тусклые глаза.
   Руки молодого Бонапарта даже при своей худобе были изящны, и он не без кокетства выставлял их напоказ. Когда он пополнел, руки его стали на редкость красивы. Он всегда ухаживал за ними и, разговаривая, с удовольствием их разглядывал.
   Столь же высокого мнения он был и о своих зубах: в самом деле, они были хороши, но их красота не так бросалась в глаза, как изящество его рук.
   Когда он прогуливался — один или с кем-нибудь вдвоем, то ли в своих покоях, то ли в саду, — он обыкновенно шагал чуть согнувшись, как будто под тяжестью головы, и заложив руки за спину. При этом время от времени он непроизвольно шевелил правым плечом, словно по плечу пробегала нервная дрожь, и тут же у него подергивался рот слева направо — движение, казалось, связанное с первым. Что бы там ни говорили, это нельзя было назвать судорогами: то был обыкновенный тик, доказывающий, что Бонапарт чем-то поглощен, испытывает крайнее умственное напряжение. Этот тик чаще всего появлялся в периоды, когда генерал, первый консул или император обдумывал свои грандиозные замыслы. После таких прогулок, сопровождающихся подергиванием плеча и рта, он диктовал свои самые замечательные приказы. В походе, в армии, верхом на коне он был неутомим и почти столь же неутомим в мирное время; он мог прошагать пять-шесть часов подряд, сам того не замечая.
   Прогуливаясь с кем-нибудь из близких, он обычно опирался на руку своего собеседника.
   Хотя в описываемую нами эпоху он был худощавым и стройным, его уже беспокоило предстоящее ему в будущем ожирение, и он не раз делал своему секретарю такое признание:
   — Вы видите, Бурьенн, как я умерен в еде и какой я поджарый, а между тем у меня не выходит из головы мысль, что к сорока годам я стану прожорлив и растолстею. Да, я предвижу, что моя конституция изменится, хотя я постоянно нахожусь в движении. Но что поделаешь! У меня такое предчувствие, и оно непременно сбудется.
   Мы знаем, каким болезненным ожирением страдал пленник острова Святой Елены.
   Бонапарт до страсти любил принимать ванну, и, без сомнения, это содействовало его ожирению; у него была неодолимая потребность в купанье. Он принимал ванну через день и просиживал в ней добрых два часа. В это время он заставлял читать себе вслух различные газеты или брошюры, причем то и дело открывал кран и пускал горячую воду. Под конец вода в ванне становилась до того обжигающей, что чтец начинал задыхаться и пар застилал ему глаза.
   Только тогда Бонапарт разрешал открыть дверь.
   Немало говорилось о приступах эпилепсии, которым он якобы стал подвержен начиная с первой Итальянской кампании. Однако Бурьенн пробыл при нем безотлучно одиннадцать лет и не наблюдал ни одного приступа этой болезни! Хотя днем Бонапарт был поистине неутомим, по ночам он испытывал властную потребность в сне, особенно в изображаемый нами период. Бонапарт-генерал или первый консул заставлял других бодрствовать по ночам, но сам крепко спал. Как мы уже сказали, он ложился в полночь, порой даже раньше, и когда в семь часов утра Бурьенн входил в его комнату, то заставал его спящим. Чаще всего он поднимался при первом же зове, но иногда бормотал спросонья:
   — Бурьенн, пожалуйста, дай мне еще минутку поспать.
   Если не было срочных дел, Бурьенн возвращался в восемь часов, в противном случае он продолжал будить Бонапарта, и, поворчав, тот наконец вставал.
   Он спал семь часов в сутки, порой восемь, когда позволял себе краткий отдых после обеда.
   Относительно ночи он давал особые наставления.
   — Ночью, — говорил он, — как можно реже входите ко мне в спальню. Не вздумайте меня будить, если намерены сообщить мне хорошую новость, — в таком случае можно не спешить. Но если вы приносите дурные известия, то сразу же будите меня: тут нельзя терять ни минуты, надо действовать!
   Поднявшись, Бонапарт весьма тщательно совершал свой туалет; потом к нему входил камердинер, брил его и причесывал. Во время бритья секретарь или адъютант читал ему газеты, всякий раз начиная с «Монитёра», но Бонапарт уделял внимание только английским или немецким газетам.