Страница:
Александр Дюма
Соратники Иегу
ОБРАЩЕНИЕ К ЧИТАТЕЛЮ
Около года тому назад старинный мой приятель Жюль Симон, автор «Долга», явился ко мне и попросил написать роман для «Журнала для всех». Я рассказал ему сюжет, который еще обдумывал. Сюжет ему подходил. Мы тут же заключили договор.
Действие развертывалось между 1791-1793 годами, завязка намечалась в Варение, вечером того дня, когда был взят под стражу король.
Хотя «Журнал для всех» очень спешил, я попросил Жюля Симона о небольшой отсрочке, так как мог приступить к роману только через две недели.
Мне хотелось поехать в Варенн: город был мне совсем незнаком.
Для меня невозможно создать роман или драму, не побывав в описываемой там местности.
Прежде чем написать «Христину», я посетил Фонтенбло; чтобы написать «Генриха Третьего», побывал в Блуа; чтобы создать «Мушкетеров», съездил в Булонь и в Бетюн; чтобы написать «Монте-Кристо», посетил Каталаны и замок Иф; для создания «Исаака Лакедема» поехал в Рим и, разумеется, потерял гораздо больше времени, изучая на расстоянии Иерусалим и Коринф, чем если бы побывал там.
Все это сообщает особую правдивость моим сочинениям, и созданные моим воображением герои так неразрывны с местностью, где я их поселил, что иные читатели начинают верить, будто они действительно существовали. Даже встречаются люди, которые были лично с ними знакомы.
Так вот, я кое-что скажу вам по секрету, любезные читатели, только никому не передавайте моих слов! Я вовсе не хочу причинять ущерба почтенным отцам семейств, которые зарабатывают, выступая в роли чичероне, но, поверьте мне, если вы поедете в Марсель, вам непременно покажут дом Морреля на улице Кур, дом Мерседес в Каталанах, а в замке Иф — камеры, где томились Дантес и Фариа.
Когда я ставил «Монте-Кристо» в Историческом театре, я написал в Марсель, чтобы мне сделали и прислали изображение замка Иф. Этот рисунок предназначался для декоратора. Художник, к которому я обратился, исполнил мою просьбу. Однако он перестарался и превзошел мои ожидания; подпись под рисунком гласила: «Замок Иф, место, откуда был сброшен Дантес».
Впоследствии я узнал, что один славный чичероне, показывавший посетителям замок Иф, продавал им перья из рыбьих хрящей, вырезанные самолично аббатом Фариа. Но ведь Дантес и аббат Фариа существовали только в моем воображении; разумеется, Дантеса не сбрасывали с высоких стен замка Иф, и аббат Фариа не вырезывал перьев.
Вот что значит для писателя посещать ту или иную местность!
Итак, я задумал побывать в Варение, прежде чем приступить к роману, действие первой главы которого происходит в этом городе.
Вдобавок меня беспокоил Варенн и с исторической точки зрения: чем больше я читал исторических трудов о нем, тем загадочнее становились для меня обстоятельства, связанные с арестом короля: мне не удавалось их объяснить, исходя из топографии города.
Тогда я предложил своему молодому другу Полю Бокажу поехать вместе со мной в Варенн. Я был заранее уверен, что он согласится. Стоит предложить подобное путешествие человеку с богатым воображением и чарующим умом, как он тут же вскочит со стула и мигом очутится на вокзале.
Мы сели в поезд и отправились в Шалон.
В Шалоне мы сторговались с человеком, сдававшим внаймы экипажи: за десять франков в день он предоставил нам лошадь с двуколкой. Наша поездка длилась ровно одну неделю: три дня мы ехали из Шалона в Варенн, три дня — обратно и один день потратили на розыски материалов.
С вполне понятным чувством удовлетворения я пришел к выводу, что еще ни один историк не считался по-настоящему с историей, но особенно я порадовался, убедившись, что г-н Тьер считался с историей меньше всех остальных ученых.
Я и раньше подозревал, что дело обстоит именно так, но еще не был в этом уверен.
Только Виктор Гюго в своей книге, озаглавленной «Рейн», проявил незаурядную точность. Да, но ведь Виктор Гюго — поэт, а не историк.
Какими замечательными историками стали бы поэты, пожелай они сделаться учеными!
Однажды Ламартин спросил меня, чем я объясняю огромный успех его «Истории жирондистов».
— Я объясняю его тем, что вы оказались настоящим писателем-романистом, — отвечал я.
Он погрузился в раздумье и под конец будто бы согласился со мной.
Итак, я провел целый день в Варенне и посетил все места, имевшие отношение к роману, который решил озаглавить «Рене из Аргонна».
Потом я возвратился в Париж. Мой сын в это время находился за городом, в Сент-Ассизе, близ Мелёна; там для меня была приготовлена комната, и я решил там писать свой роман.
Я еще не встречал двух людей, со столь противоположными и в то же время столь сочетающимися характерами, как я и Александр. Конечно, мы проводим немало счастливых часов друг без друга, но мне думается, что самые лучшие часы мы проводим с ним вместе.
Между тем уже четвертый день я сидел за письменным столом, пытаясь приступить к «Рене из Аргонна», но стоило мне взяться за перо, как оно выпадало у меня из рук.
Дело не спорилось.
Чтобы утешить себя, я принялся рассказывать сыну всякие истории. Случайно я вспомнил историю, которую мне в свое время поведал Нодье.
Там шла речь о четырех молодых людях, причастных к Соратникам Иегу и казненных в Буркан-Бресе при самых драматических обстоятельствах.
Одному из них, которому оказалось труднее всех умереть, вернее, которого стоило наибольших трудов умертвить, было всего девятнадцать с половиной лет.
Александр с большим вниманием выслушал мой рассказ.
Когда я кончил, он сказал:
— Знаешь, как я поступил бы на твоем месте?
— Как?
— Я бросил бы «Рене из Аргонна», который никак не клеится, и вместо него написал бы роман «Соратники Иегу».
— Но подумать только, ведь «Рене» уже больше года у меня в голове и почти закончен.
— Ты никогда его не завершишь, раз до сих пор не кончил.
— Может быть, ты и прав, но мне придется затратить добрых полгода, чтобы новый замысел созрел до такой степени.
— Обещаю, что через три дня ты напишешь полтома.
— Значит, ты готов мне помочь?
— Да, я дам тебе двух персонажей.
— И это все?..
— Ты многого хочешь! Дальше действуй уж как знаешь: я занят своим «Денежным вопросом».
— Ну так что же это за персонажи?
— Английский джентльмен и французский офицер.
— Посмотрим сначала англичанина.
— Идет!
И Александр нарисовал мне портрет лорда Тенли.
— Твой английский джентльмен мне подходит, — заметил я. — Теперь обратимся к французскому офицеру.
— Офицер — фигура загадочная, он изо всех сил рвется к смерти, но ему никак не удается умереть; и вот всякий раз, как он хочет быть убитым, он совершает новый блестящий подвиг и получает более высокий чин.
— Но почему он так жаждет смерти?
— Потому что ему опротивела жизнь.
— А почему ему надоело жить?
— Вот в этом-то и секрет романа!
— Но ведь в конце концов придется его раскрыть.
— На твоем месте я не стал бы этого делать.
— Читатели все равно потребуют.
— Ты скажешь им, чтобы сами доискивались; оставь какой-то труд на их долю.
— Милый друг, меня засыплют письмами.
— А тебе незачем на них отвечать.
— Конечно, но для душевного спокойствия мне необходимо знать, почему мой герой так рвется к смерти.
— О, я не прочь сказать об этом!
— Посмотрим.
— Так вот, представь себе, что Абеляр был не преподавателем диалектики, а солдатом…
— А дальше?
— Вообрази, что шальная пуля…
— Превосходно!
— Ясное дело, он не удалился бы в Параклет, но изо всех сил старался бы расстаться с жизнью.
— Гм…
— Что?
— Трудновато…
— Что же здесь трудного?
— Публика не сможет проглотить.
— Да ведь ты не скажешь об этом публике.
— Честное слово, мне думается, ты прав… Подожди…
— Я жду.
— Есть у тебя «Воспоминания о Революции» Нодье?
— У меня весь Нодье.
— Пойди разыщи «Воспоминания о Революции». Помнится, он посвятил несколько страниц Гюйону, Лепретру, Амье и Иверу.
— Ну, тогда скажут, что ты обокрал Нодье.
— О! Он при жизни так любил меня, — неужели он после своей смерти не уступит то, что мне требуется!.. Найди «Воспоминания о Революции».
Александр принес нужную книгу. Я открыл ее, начал перелистывать и быстро отыскал интересующее меня место.
Вот отрывок из Нодье. Любезные читатели, вам будет небесполезно его прочесть. Привожу дословно.
«Грабителей дилижансов, о которых идет речь в главе, именуемой „Амье“, недавно мной упомянутой, звали Лепретр, Ивер, Гюйон и Амье.
Лепретру уже минуло сорок восемь лет. Это был отставной драгунский капитан, кавалер ордена Святого Людовика, обладавший благородной наружностью, внушительной осанкой и весьма утонченными манерами. Настоящие имена Гюйона и Амье так и не удалось установить. Этим они обязаны неизменной любезности торговцев паспортами. Представьте себе двух ветрогонов в возрасте от двадцати до тридцати лет, связанных друг с другом каким-то темным прошлым, быть может, даже неблаговидным поступком или чем-то более тонким и благородным, хотя бы боязнью запятнать свою фамилию, — и вам станет известно о Гюйоне и Амье все, что я могу о них припомнить. Последний отличался мрачной внешностью, и, возможно, именно своей отталкивающей наружности обязан дурной репутацией, каковой его наделили биографы.
Ивер был сын богатого лионского коммерсанта; отец предложил унтер-офицеру, который конвоировал юношу, шестьдесят тысяч франков, чтобы тот устроил ему побег. В этой банде Ивер был одновременно Ахиллом и Парисом. Он был среднего роста, превосходного сложен, изящен, строен, ловок. Его взор неизменно пылал огнем, уста не покидала улыбка — такое невозможно забыть: бросалось в глаза сложное, непередаваемое выражение, сочетание кротости и силы, нежности и мужества. Когда им овладевало вдохновение, он говорил с пламенным красноречием и возвышенным энтузиазмом. Его беседа изобличала начатки превосходного образования, в ней сквозил незаурядный природный ум. Но было в нем нечто устрашающее — разительный контраст между выражением беззаботной веселости и трагичностью его положения. Впрочем, все признавали в нем доброту, великодушие, человечность, склонность заступаться за слабых. Он любил щеголять своей поистине богатырской силой, о которой трудно было догадаться, глядя на его несколько женственные черты. Он имел обыкновение хвалиться тем, что никогда не испытывал недостатка в деньгах и никогда не имел врагов. Это был его единственный ответ на обвинение в грабежах и убийствах. Ему было двадцать два года.
Этих четверых обвиняли в нападении на дилижанс, перевозивший сорок тысяч франков, предназначенных на государственные нужды. Подобные налеты осуществлялись среди бела дня, едва ли не полюбовно и обычно производили мало впечатления на путешественников, чьих карманов это не затрагивало. Но на сей раз один из пассажиров, десятилетний мальчик, являя безумную отвагу, выхватил у кондуктора пистолет и выстрелил в нападающих. К счастью, это не боевое оружие, по обыкновению, было заряжено только порохом и никто не пострадал, но пассажиры не без оснований стали опасаться возмездия. С матерью мальчугана приключился сильный нервный припадок, который вызвал переполох и всецело поглотил внимание разбойников. Один из них бросился к даме, стал ее успокаивать, выказывая удивительную сердечность; он хвалил мужество ее юного сына и предлагал ей нюхательную соль и духи, которые эти господа обычно имели при себе для личного пользования. Между тем дама пришла в себя. Ее спутники по дилижансу обратили внимание, что в этот волнующий момент с лица грабителя упала маска, однако они не успели разглядеть его.
Полиция того времени, ограниченная в своих возможностях, была вынуждена лишь наблюдать за событиями; будучи не в силах пресечь грабежи, она все же могла выслеживать преступников. Их пароль передавался где-нибудь в кафе, и во время игры на бильярде обсуждалось деяние, заслуживающее смертной казни.
Вот так относились ко всему этому обвиняемые и общество. Эти люди, запятнанные кровью и сеявшие ужас, вечерами встречались в высшем свете и говорили о своих ночных подвигах как об очередном развлечении.
Лепретр, Ивер, Гюйон, Амье предстали перед трибуналом соседнего департамента. От грабежа никто не пострадал, кроме казны, о которой не беспокоилась ни одна душа, поскольку не было уже известно, кто ее хозяин. Никто не мог опознать грабителей, за исключением прелестной дамы, которая и не подумала этого делать. Все четверо были единогласно оправданы.
Между тем общественное мнение было так глубоко убеждено в виновности этих людей, что прокуратуре пришлось снова привлечь их к суду. Приговор был отменен. Но в ту пору власть чувствовала себя столь неуверенно, что чуть ли не опасалась карать бесчинства, которые на следующий день могли быть оценены как заслуга. Обвиняемых направили в суд департамента Эн, в город Бурк, где было немало их друзей, родных, пособников, соучастников. Думали удовлетворить притязания одной партии, бросая ей в жертву обвиняемых, но при этом хотели угодить и другой партии, обеспечивая преступников весьма надежным поручительством. И действительно, день, когда их посадили в тюрьму, был днем их триумфа.
Следствие возобновилось, и на первых порах оно привело все к тем же результатам. Четверо обвиняемых находились под защитой фальшивого алиби, скрепленного сотней подписей, но им ничего бы не стоило добыть и десять тысяч. Эти подписи имели такой вес, что перед ними должна была спасовать всеобщая убежденность. Казалось, оправдательный приговор неизбежен, когда один вопрос председателя суда, быть может неумышленно коварный, придал процессу новый оборот.
— Сударыня, — спросил он особу, которой один из грабителей оказал столько внимания, — кто именно из обвиняемых проявил такую заботу о вас?
Этот вопрос, заданный в столь неожиданной форме, вызвал путаницу У нее в мыслях. Возможно, ей померещилось, что суду уже все известно и что председатель спрашивает ее с целью облегчить участь симпатичного ей человека.
— Вот этот господин, — проговорила она, указывая на Лепретра. Обвиняемым, неразрывно связанным узами алиби, с этой минуты грозила смертная казнь. Они встали и с улыбкой поклонились даме.
— Черт возьми! — воскликнул сквозь взрывы хохота Ивер, опускаясь на скамью. — Теперь, капитан, вы будете знать, что значит быть галантным!
Мне передавали, что в скором времени злополучная дама скончалась от горя.
Как обычно, приговор был подан на обжалование, но надежды оставалось очень мало. Революционная партия, которую месяц спустя должен был раздавить Наполеон, в данное время взяла верх. Контрреволюция проявила себя чудовищными действиями. Нужно было карать для назидания, и принимались меры, к каким обычно прибегают в затруднительных случаях, ибо иной раз правительства можно уподобить простым смертным: самые слабые оказываются наиболее жестокими. Впрочем, группы Соратников Негу уже начали распадаться. Люди, возглавлявшие эти удалые банды, — Дебос, Астье, Бари, Ле Кок, Дабри, Дельбульб, Сторкенфельд — сложили головы на эшафоте или в стычках. Осужденные не могли надеяться, что их выручит какой-нибудь дерзкий налет; обескураженные безумцы в ту пору даже не способны были бороться за свою жизнь и равнодушно кончали с собой, как это сделал Пиар в конце веселой пирушки, избавляя от трудов правосудие или мстителей. Наших грабителей ожидала смерть.
Их кассация была отвергнута; но представители правосудия отнюдь не первыми узнали об этом. Три ружейных выстрела у стен тюрьмы предупредили осужденных. Комиссар Директории, представитель прокуратуры в суде, испугался, убедившись, что население поддерживает осужденных, и вызвал наряд жандармов, которыми в то время командовал мой дядя. В шесть часов утра шестьдесят всадников выстроились перед воротами тюремного двора.
Тюремщики надежно вооружились, прежде чем войти в камеру, где находились эти четверо несчастных. Накануне вечером они покинули преступников со скрученными руками и ногами и скованными тяжелыми цепями; но теперь тюремщики не могли с ними справиться. Заключенные оказались свободными от цепей и вооруженными до зубов. Они беспрепятственно вышли из камеры, заперев своих стражей на все замки и засовы. Завладев всеми ключами, они быстро прошли по тюрьме до самого двора. Народ, столпившийся перед воротами, с ужасом взирал на них. Они были обнажены до пояса, чтобы обеспечить себе свободу движений или чтобы иметь устрашающий вид, подтверждая свою репутацию отчаянных храбрецов; но, может быть, они просто не хотели, чтобы кровь бросалась в глаза на белом полотне, выдавая судорожные движения смертельно раненного человека. Лямки, перекрещенные на груди, ножи и пистолеты за широкими красными поясами, яростные крики, с которыми они шли в бой, — все это казалось чем-то фантастическим. Выйдя во двор, они увидели неподвижный развернутый строй жандармов, который немыслимо было прорвать. На минуту они остановились и, казалось, совещались между собой. Лепретр, который, как я уже упоминал, был старшим и главенствовал над ними, движением руки приветствовал пикет и проговорил со свойственным ему благородным изяществом:
— Браво, господа жандармы!
Затем он подошел к товарищам, горячо простился с ними навеки и выстрелил себе в висок. Гюйон, Амье и Ивер заняли оборонительную позицию, наведя свои двуствольные пистолеты на боевой отряд. Они не стреляли, но жандармы восприняли эту демонстрацию как враждебный акт. Раздался залп. Гюйон упал, сраженный насмерть, на неподвижное тело Лепретра. У Амье было перебито бедро около самого паха. В «Биографии современников» сообщается, что он был казнен. Многие мне рассказывали, что он испустил свой последний вздох у подножия эшафота. Оставался один Ивер. Его отвага и самообладание, пылающий гневом взор, пистолеты, которыми он умело и ловко орудовал, угрожая солдатам, — все это наводило на зрителей ужас. Но они с каким-то невольным отчаянием восхищались красивым юношей с развевающимися волосами, который, как было всем известно, никогда не проливал крови, но должен был по приговору правосудия искупить кровью свою вину. Он попирал ногами три окровавленных тела и напоминал волка, затравленного охотниками. Зрелище было так ужасно и необычно, что на минуту остановило яростный порыв солдат. Приметив это, он пошел на переговоры.
— Господа! — крикнул он. — Я иду на смерть! На смерть! Я жажду ее! Но пусть никто ко мне не приближается, а не то я вмиг уложу любого, если только это не будет вон тот господин, — добавил он, указывая на палача. — Это уже наше с ним дело, и мы знаем, как к нему приступить.
Согласие было нетрудно получить, ибо все присутствующие страдали от этой затянувшейся страшной трагедии, всякому хотелось, чтобы она поскорее пришла к концу. Увидев, что его условия приняты, Ивер взял в зубы один из пистолетов, выхватил из-за пояса кинжал и вонзил его в свою грудь по самую рукоятку. Он остался стоять и, казалось, был сам этим удивлен. Солдаты хотели было ринуться на него.
— Потише, господа! — крикнул он, снова схватив пистолеты и направляя их на жандармов. (Между тем кровь хлестала потоками из раны, где торчал кинжал.) — Вы знаете мои условия: или я умру один, или со мной умрут еще двое. Вперед!
Его никто не остановил. Он направился прямо к гильотине, поворачивая нож у себя в груди.
— Честное слово, — воскликнул он, — я живуч как кошка! Никак не могу умереть. Выходите уж сами из положения!
Эти слова были обращены к палачам.
Через минуту упала его голова. Благодаря чистой случайности или в силу поразительной живучести юноши она подпрыгнула, откатилась далеко от гильотины, и вам еще сейчас расскажут в Бурке, что голова Ивера что-то произнесла».
Не успел я прочитать этот отрывок, как у меня уже созрело решение бросить «Рене из Аргонна» и заняться «Соратниками Иегу».
На следующее утро я спускался по лестнице с саквояжем в руке.
— Ты уезжаешь? — спросил Александр.
— Да.
— Куда же?
— В Буркан-Брес.
— Зачем?
— Познакомиться с местностью и выслушать воспоминания свидетелей казни Лепретра, Амье, Гюйона и Ивера.
Я колебался, не зная, что предпочесть, но спутник по вагону вывел меня из затруднения. Он направлялся в Бурк, где, по его словам, у него имелись дела; он ехал через Лион, значит, дорога через Лион была самой лучшей. Я решил ехать тем же путем, что и он.
Я переночевал в Лионе и на другой день в десять часов утра был уже в Бурке.
Там меня нагнал номер газеты, издававшейся во второй столице королевства. Я прочитал кисло-сладкую статью, посвященную мне. Лион никак не может мне простить: видите ли, еще в 1833 году, двадцать четыре года назад, я сказал, что он нелитературный город.
Увы! Я и сейчас, в 1857 году, придерживаюсь мнения, какое составил о нем в 1833 году. Я не так-то легко изменяю свои убеждения.
Есть во Франции и другой город, который имеет на меня зуб почти так же, как Лион: это Руан. Он освистал все мои пьесы, в том числе и «Графа Германа».
Как-то раз один неаполитанец хвастался передо мной, что он освистал Россини и знаменитую Малибран, «Цирюльника» и Дездемону.
— Это похоже на правду, — отвечал ему я, — потому что Россини и Малибран, в свою очередь, хвалятся тем, что они были освистаны неаполитанцами.
Итак, я хвастаюсь тем, что меня освистали руанцы.
Но вот однажды, когда мне подвернулся чистокровный руанец, я решил допытаться, почему меня освистывают в Руане. Что поделаешь! Я люблю доискиваться до правды даже в мелочах.
Руанец мне отвечал:
— Мы вас освистываем, потому что злы на вас.
Ну что ж, это неплохо! Ведь Руан обижался на Жанну д'Арк! Но, конечно, на сей раз их досада была вызвана другой причиной.
Я спросил руанца, почему он и его земляки так злобствуют на меня; я никогда не говорил ничего дурного об их яблочном сахаре; выказывал почтение г-ну Барбе все время, пока он был мэром; будучи направлен Обществом литераторов на открытие памятника великому Корнелю, я единственный из всех выступающих догадался отвесить поклон перед тем как произнести свою речь.
Казалось бы, здраво рассуждая, я не давал руанцам ни малейшего повода к ненависти.
Итак, выслушав гордый ответ: «Мы вас освистываем, потому что злы на вас» — я смиренно задал вопрос:
— Боже мой, за что же вы на меня злитесь?
— Вы сами знаете, — отозвался руанец.
— Я? — вырвалось у меня.
— Да, вы.
— Ну все равно, отвечайте мне, как если бы я ничего не знал.
— Вы помните обед, который вам дал город в связи с открытием памятника Корнелю?
— Как не помнить! Что же, Руан злится на меня за то, что я в свою очередь не дал ему обеда?
— Ничуть не бывало.
— В чем же дело?
— Так вот, на этом обеде было сказано: «Господин Дюма, вы должны были бы написать пьесу для города Руана на тему, заимствованную из его истории».
— На что я ответил: «Нет ничего проще; по первому же вашему требованию я приеду на полмесяца в Руан. Мне дадут тему, и за две недели я напишу пьесу, весь доход от которой поступит в пользу бедных».
— Правда, вы это сказали.
— Чем же я заслужил ненависть руанцев? Что же тут было оскорбительного?
— Ничего. Но вас спросили: «Вы напишете пьесу прозой?» — на что вы изволили ответить… Помните, что вы ответили?
— Честное слово, нет.
— Вы ответили: «Я напишу ее в стихах, так будет скорее».
— Да, в этом я весьма искусен.
— Ну так вот…
— Что же дальше?
— Дальше, — этим вы нанесли оскорбление Корнелю, господин Дюма! Вот почему руанцы злы на вас и еще долгое время будут сердиться.
Привожу разговор дословно.
О достойные руанцы! Надеюсь, что вы никогда не сыграете со мной злой шутки — не простите меня и не станете мне аплодировать.
В газетной статье было сказано, что, без сомнения, г-н Дюма провел только одну ночь в Лионе, потому что сей нелитературный город был недостоин видеть его в своих стенах более длительное время.
Но г-н Дюма даже отдаленно не помышлял об этом. Он провел только одну ночь в Лионе, потому что спешил в Бурк. Прибыв туда, он велел отвести себя в редакцию газеты департамента.
Я знал, что во главе редакции стоит известный археолог, который издал труд моего приятеля Бо, посвященный церкви в Бру.
Я сказал, что хочу видеть г-на Милье. Тот тут же прибежал.
Мы обменялись рукопожатиями, и я сообщил ему о цели своего путешествия.
— Я могу вам помочь, — сказал он, — отведу вас к одному нашему магистрату, который пишет историю провинции.
— До какого года он добрался?
— До тысяча восемьсот двадцать второго.
— Ну, тогда все хорошо. Я собираюсь рассказать о событиях, происходивших в тысяча семьсот девяносто девятом году, и о смертной казни моих героев в тысяча восьмисотом, значит, он уже занимался этой эпохой и сможет сообщить мне нужные сведения. Идемте к вашему магистрату.
По дороге г-н Милье рассказал мне, что историк-магистрат одновременно является выдающимся гастрономом.
Еще Брийа-Саварен ввел моду на магистратов-гастрономов. К сожалению, многие из них остаются только чревоугодниками, а это совсем не одно и то же.
Действие развертывалось между 1791-1793 годами, завязка намечалась в Варение, вечером того дня, когда был взят под стражу король.
Хотя «Журнал для всех» очень спешил, я попросил Жюля Симона о небольшой отсрочке, так как мог приступить к роману только через две недели.
Мне хотелось поехать в Варенн: город был мне совсем незнаком.
Для меня невозможно создать роман или драму, не побывав в описываемой там местности.
Прежде чем написать «Христину», я посетил Фонтенбло; чтобы написать «Генриха Третьего», побывал в Блуа; чтобы создать «Мушкетеров», съездил в Булонь и в Бетюн; чтобы написать «Монте-Кристо», посетил Каталаны и замок Иф; для создания «Исаака Лакедема» поехал в Рим и, разумеется, потерял гораздо больше времени, изучая на расстоянии Иерусалим и Коринф, чем если бы побывал там.
Все это сообщает особую правдивость моим сочинениям, и созданные моим воображением герои так неразрывны с местностью, где я их поселил, что иные читатели начинают верить, будто они действительно существовали. Даже встречаются люди, которые были лично с ними знакомы.
Так вот, я кое-что скажу вам по секрету, любезные читатели, только никому не передавайте моих слов! Я вовсе не хочу причинять ущерба почтенным отцам семейств, которые зарабатывают, выступая в роли чичероне, но, поверьте мне, если вы поедете в Марсель, вам непременно покажут дом Морреля на улице Кур, дом Мерседес в Каталанах, а в замке Иф — камеры, где томились Дантес и Фариа.
Когда я ставил «Монте-Кристо» в Историческом театре, я написал в Марсель, чтобы мне сделали и прислали изображение замка Иф. Этот рисунок предназначался для декоратора. Художник, к которому я обратился, исполнил мою просьбу. Однако он перестарался и превзошел мои ожидания; подпись под рисунком гласила: «Замок Иф, место, откуда был сброшен Дантес».
Впоследствии я узнал, что один славный чичероне, показывавший посетителям замок Иф, продавал им перья из рыбьих хрящей, вырезанные самолично аббатом Фариа. Но ведь Дантес и аббат Фариа существовали только в моем воображении; разумеется, Дантеса не сбрасывали с высоких стен замка Иф, и аббат Фариа не вырезывал перьев.
Вот что значит для писателя посещать ту или иную местность!
Итак, я задумал побывать в Варение, прежде чем приступить к роману, действие первой главы которого происходит в этом городе.
Вдобавок меня беспокоил Варенн и с исторической точки зрения: чем больше я читал исторических трудов о нем, тем загадочнее становились для меня обстоятельства, связанные с арестом короля: мне не удавалось их объяснить, исходя из топографии города.
Тогда я предложил своему молодому другу Полю Бокажу поехать вместе со мной в Варенн. Я был заранее уверен, что он согласится. Стоит предложить подобное путешествие человеку с богатым воображением и чарующим умом, как он тут же вскочит со стула и мигом очутится на вокзале.
Мы сели в поезд и отправились в Шалон.
В Шалоне мы сторговались с человеком, сдававшим внаймы экипажи: за десять франков в день он предоставил нам лошадь с двуколкой. Наша поездка длилась ровно одну неделю: три дня мы ехали из Шалона в Варенн, три дня — обратно и один день потратили на розыски материалов.
С вполне понятным чувством удовлетворения я пришел к выводу, что еще ни один историк не считался по-настоящему с историей, но особенно я порадовался, убедившись, что г-н Тьер считался с историей меньше всех остальных ученых.
Я и раньше подозревал, что дело обстоит именно так, но еще не был в этом уверен.
Только Виктор Гюго в своей книге, озаглавленной «Рейн», проявил незаурядную точность. Да, но ведь Виктор Гюго — поэт, а не историк.
Какими замечательными историками стали бы поэты, пожелай они сделаться учеными!
Однажды Ламартин спросил меня, чем я объясняю огромный успех его «Истории жирондистов».
— Я объясняю его тем, что вы оказались настоящим писателем-романистом, — отвечал я.
Он погрузился в раздумье и под конец будто бы согласился со мной.
Итак, я провел целый день в Варенне и посетил все места, имевшие отношение к роману, который решил озаглавить «Рене из Аргонна».
Потом я возвратился в Париж. Мой сын в это время находился за городом, в Сент-Ассизе, близ Мелёна; там для меня была приготовлена комната, и я решил там писать свой роман.
Я еще не встречал двух людей, со столь противоположными и в то же время столь сочетающимися характерами, как я и Александр. Конечно, мы проводим немало счастливых часов друг без друга, но мне думается, что самые лучшие часы мы проводим с ним вместе.
Между тем уже четвертый день я сидел за письменным столом, пытаясь приступить к «Рене из Аргонна», но стоило мне взяться за перо, как оно выпадало у меня из рук.
Дело не спорилось.
Чтобы утешить себя, я принялся рассказывать сыну всякие истории. Случайно я вспомнил историю, которую мне в свое время поведал Нодье.
Там шла речь о четырех молодых людях, причастных к Соратникам Иегу и казненных в Буркан-Бресе при самых драматических обстоятельствах.
Одному из них, которому оказалось труднее всех умереть, вернее, которого стоило наибольших трудов умертвить, было всего девятнадцать с половиной лет.
Александр с большим вниманием выслушал мой рассказ.
Когда я кончил, он сказал:
— Знаешь, как я поступил бы на твоем месте?
— Как?
— Я бросил бы «Рене из Аргонна», который никак не клеится, и вместо него написал бы роман «Соратники Иегу».
— Но подумать только, ведь «Рене» уже больше года у меня в голове и почти закончен.
— Ты никогда его не завершишь, раз до сих пор не кончил.
— Может быть, ты и прав, но мне придется затратить добрых полгода, чтобы новый замысел созрел до такой степени.
— Обещаю, что через три дня ты напишешь полтома.
— Значит, ты готов мне помочь?
— Да, я дам тебе двух персонажей.
— И это все?..
— Ты многого хочешь! Дальше действуй уж как знаешь: я занят своим «Денежным вопросом».
— Ну так что же это за персонажи?
— Английский джентльмен и французский офицер.
— Посмотрим сначала англичанина.
— Идет!
И Александр нарисовал мне портрет лорда Тенли.
— Твой английский джентльмен мне подходит, — заметил я. — Теперь обратимся к французскому офицеру.
— Офицер — фигура загадочная, он изо всех сил рвется к смерти, но ему никак не удается умереть; и вот всякий раз, как он хочет быть убитым, он совершает новый блестящий подвиг и получает более высокий чин.
— Но почему он так жаждет смерти?
— Потому что ему опротивела жизнь.
— А почему ему надоело жить?
— Вот в этом-то и секрет романа!
— Но ведь в конце концов придется его раскрыть.
— На твоем месте я не стал бы этого делать.
— Читатели все равно потребуют.
— Ты скажешь им, чтобы сами доискивались; оставь какой-то труд на их долю.
— Милый друг, меня засыплют письмами.
— А тебе незачем на них отвечать.
— Конечно, но для душевного спокойствия мне необходимо знать, почему мой герой так рвется к смерти.
— О, я не прочь сказать об этом!
— Посмотрим.
— Так вот, представь себе, что Абеляр был не преподавателем диалектики, а солдатом…
— А дальше?
— Вообрази, что шальная пуля…
— Превосходно!
— Ясное дело, он не удалился бы в Параклет, но изо всех сил старался бы расстаться с жизнью.
— Гм…
— Что?
— Трудновато…
— Что же здесь трудного?
— Публика не сможет проглотить.
— Да ведь ты не скажешь об этом публике.
— Честное слово, мне думается, ты прав… Подожди…
— Я жду.
— Есть у тебя «Воспоминания о Революции» Нодье?
— У меня весь Нодье.
— Пойди разыщи «Воспоминания о Революции». Помнится, он посвятил несколько страниц Гюйону, Лепретру, Амье и Иверу.
— Ну, тогда скажут, что ты обокрал Нодье.
— О! Он при жизни так любил меня, — неужели он после своей смерти не уступит то, что мне требуется!.. Найди «Воспоминания о Революции».
Александр принес нужную книгу. Я открыл ее, начал перелистывать и быстро отыскал интересующее меня место.
Вот отрывок из Нодье. Любезные читатели, вам будет небесполезно его прочесть. Привожу дословно.
«Грабителей дилижансов, о которых идет речь в главе, именуемой „Амье“, недавно мной упомянутой, звали Лепретр, Ивер, Гюйон и Амье.
Лепретру уже минуло сорок восемь лет. Это был отставной драгунский капитан, кавалер ордена Святого Людовика, обладавший благородной наружностью, внушительной осанкой и весьма утонченными манерами. Настоящие имена Гюйона и Амье так и не удалось установить. Этим они обязаны неизменной любезности торговцев паспортами. Представьте себе двух ветрогонов в возрасте от двадцати до тридцати лет, связанных друг с другом каким-то темным прошлым, быть может, даже неблаговидным поступком или чем-то более тонким и благородным, хотя бы боязнью запятнать свою фамилию, — и вам станет известно о Гюйоне и Амье все, что я могу о них припомнить. Последний отличался мрачной внешностью, и, возможно, именно своей отталкивающей наружности обязан дурной репутацией, каковой его наделили биографы.
Ивер был сын богатого лионского коммерсанта; отец предложил унтер-офицеру, который конвоировал юношу, шестьдесят тысяч франков, чтобы тот устроил ему побег. В этой банде Ивер был одновременно Ахиллом и Парисом. Он был среднего роста, превосходного сложен, изящен, строен, ловок. Его взор неизменно пылал огнем, уста не покидала улыбка — такое невозможно забыть: бросалось в глаза сложное, непередаваемое выражение, сочетание кротости и силы, нежности и мужества. Когда им овладевало вдохновение, он говорил с пламенным красноречием и возвышенным энтузиазмом. Его беседа изобличала начатки превосходного образования, в ней сквозил незаурядный природный ум. Но было в нем нечто устрашающее — разительный контраст между выражением беззаботной веселости и трагичностью его положения. Впрочем, все признавали в нем доброту, великодушие, человечность, склонность заступаться за слабых. Он любил щеголять своей поистине богатырской силой, о которой трудно было догадаться, глядя на его несколько женственные черты. Он имел обыкновение хвалиться тем, что никогда не испытывал недостатка в деньгах и никогда не имел врагов. Это был его единственный ответ на обвинение в грабежах и убийствах. Ему было двадцать два года.
Этих четверых обвиняли в нападении на дилижанс, перевозивший сорок тысяч франков, предназначенных на государственные нужды. Подобные налеты осуществлялись среди бела дня, едва ли не полюбовно и обычно производили мало впечатления на путешественников, чьих карманов это не затрагивало. Но на сей раз один из пассажиров, десятилетний мальчик, являя безумную отвагу, выхватил у кондуктора пистолет и выстрелил в нападающих. К счастью, это не боевое оружие, по обыкновению, было заряжено только порохом и никто не пострадал, но пассажиры не без оснований стали опасаться возмездия. С матерью мальчугана приключился сильный нервный припадок, который вызвал переполох и всецело поглотил внимание разбойников. Один из них бросился к даме, стал ее успокаивать, выказывая удивительную сердечность; он хвалил мужество ее юного сына и предлагал ей нюхательную соль и духи, которые эти господа обычно имели при себе для личного пользования. Между тем дама пришла в себя. Ее спутники по дилижансу обратили внимание, что в этот волнующий момент с лица грабителя упала маска, однако они не успели разглядеть его.
Полиция того времени, ограниченная в своих возможностях, была вынуждена лишь наблюдать за событиями; будучи не в силах пресечь грабежи, она все же могла выслеживать преступников. Их пароль передавался где-нибудь в кафе, и во время игры на бильярде обсуждалось деяние, заслуживающее смертной казни.
Вот так относились ко всему этому обвиняемые и общество. Эти люди, запятнанные кровью и сеявшие ужас, вечерами встречались в высшем свете и говорили о своих ночных подвигах как об очередном развлечении.
Лепретр, Ивер, Гюйон, Амье предстали перед трибуналом соседнего департамента. От грабежа никто не пострадал, кроме казны, о которой не беспокоилась ни одна душа, поскольку не было уже известно, кто ее хозяин. Никто не мог опознать грабителей, за исключением прелестной дамы, которая и не подумала этого делать. Все четверо были единогласно оправданы.
Между тем общественное мнение было так глубоко убеждено в виновности этих людей, что прокуратуре пришлось снова привлечь их к суду. Приговор был отменен. Но в ту пору власть чувствовала себя столь неуверенно, что чуть ли не опасалась карать бесчинства, которые на следующий день могли быть оценены как заслуга. Обвиняемых направили в суд департамента Эн, в город Бурк, где было немало их друзей, родных, пособников, соучастников. Думали удовлетворить притязания одной партии, бросая ей в жертву обвиняемых, но при этом хотели угодить и другой партии, обеспечивая преступников весьма надежным поручительством. И действительно, день, когда их посадили в тюрьму, был днем их триумфа.
Следствие возобновилось, и на первых порах оно привело все к тем же результатам. Четверо обвиняемых находились под защитой фальшивого алиби, скрепленного сотней подписей, но им ничего бы не стоило добыть и десять тысяч. Эти подписи имели такой вес, что перед ними должна была спасовать всеобщая убежденность. Казалось, оправдательный приговор неизбежен, когда один вопрос председателя суда, быть может неумышленно коварный, придал процессу новый оборот.
— Сударыня, — спросил он особу, которой один из грабителей оказал столько внимания, — кто именно из обвиняемых проявил такую заботу о вас?
Этот вопрос, заданный в столь неожиданной форме, вызвал путаницу У нее в мыслях. Возможно, ей померещилось, что суду уже все известно и что председатель спрашивает ее с целью облегчить участь симпатичного ей человека.
— Вот этот господин, — проговорила она, указывая на Лепретра. Обвиняемым, неразрывно связанным узами алиби, с этой минуты грозила смертная казнь. Они встали и с улыбкой поклонились даме.
— Черт возьми! — воскликнул сквозь взрывы хохота Ивер, опускаясь на скамью. — Теперь, капитан, вы будете знать, что значит быть галантным!
Мне передавали, что в скором времени злополучная дама скончалась от горя.
Как обычно, приговор был подан на обжалование, но надежды оставалось очень мало. Революционная партия, которую месяц спустя должен был раздавить Наполеон, в данное время взяла верх. Контрреволюция проявила себя чудовищными действиями. Нужно было карать для назидания, и принимались меры, к каким обычно прибегают в затруднительных случаях, ибо иной раз правительства можно уподобить простым смертным: самые слабые оказываются наиболее жестокими. Впрочем, группы Соратников Негу уже начали распадаться. Люди, возглавлявшие эти удалые банды, — Дебос, Астье, Бари, Ле Кок, Дабри, Дельбульб, Сторкенфельд — сложили головы на эшафоте или в стычках. Осужденные не могли надеяться, что их выручит какой-нибудь дерзкий налет; обескураженные безумцы в ту пору даже не способны были бороться за свою жизнь и равнодушно кончали с собой, как это сделал Пиар в конце веселой пирушки, избавляя от трудов правосудие или мстителей. Наших грабителей ожидала смерть.
Их кассация была отвергнута; но представители правосудия отнюдь не первыми узнали об этом. Три ружейных выстрела у стен тюрьмы предупредили осужденных. Комиссар Директории, представитель прокуратуры в суде, испугался, убедившись, что население поддерживает осужденных, и вызвал наряд жандармов, которыми в то время командовал мой дядя. В шесть часов утра шестьдесят всадников выстроились перед воротами тюремного двора.
Тюремщики надежно вооружились, прежде чем войти в камеру, где находились эти четверо несчастных. Накануне вечером они покинули преступников со скрученными руками и ногами и скованными тяжелыми цепями; но теперь тюремщики не могли с ними справиться. Заключенные оказались свободными от цепей и вооруженными до зубов. Они беспрепятственно вышли из камеры, заперев своих стражей на все замки и засовы. Завладев всеми ключами, они быстро прошли по тюрьме до самого двора. Народ, столпившийся перед воротами, с ужасом взирал на них. Они были обнажены до пояса, чтобы обеспечить себе свободу движений или чтобы иметь устрашающий вид, подтверждая свою репутацию отчаянных храбрецов; но, может быть, они просто не хотели, чтобы кровь бросалась в глаза на белом полотне, выдавая судорожные движения смертельно раненного человека. Лямки, перекрещенные на груди, ножи и пистолеты за широкими красными поясами, яростные крики, с которыми они шли в бой, — все это казалось чем-то фантастическим. Выйдя во двор, они увидели неподвижный развернутый строй жандармов, который немыслимо было прорвать. На минуту они остановились и, казалось, совещались между собой. Лепретр, который, как я уже упоминал, был старшим и главенствовал над ними, движением руки приветствовал пикет и проговорил со свойственным ему благородным изяществом:
— Браво, господа жандармы!
Затем он подошел к товарищам, горячо простился с ними навеки и выстрелил себе в висок. Гюйон, Амье и Ивер заняли оборонительную позицию, наведя свои двуствольные пистолеты на боевой отряд. Они не стреляли, но жандармы восприняли эту демонстрацию как враждебный акт. Раздался залп. Гюйон упал, сраженный насмерть, на неподвижное тело Лепретра. У Амье было перебито бедро около самого паха. В «Биографии современников» сообщается, что он был казнен. Многие мне рассказывали, что он испустил свой последний вздох у подножия эшафота. Оставался один Ивер. Его отвага и самообладание, пылающий гневом взор, пистолеты, которыми он умело и ловко орудовал, угрожая солдатам, — все это наводило на зрителей ужас. Но они с каким-то невольным отчаянием восхищались красивым юношей с развевающимися волосами, который, как было всем известно, никогда не проливал крови, но должен был по приговору правосудия искупить кровью свою вину. Он попирал ногами три окровавленных тела и напоминал волка, затравленного охотниками. Зрелище было так ужасно и необычно, что на минуту остановило яростный порыв солдат. Приметив это, он пошел на переговоры.
— Господа! — крикнул он. — Я иду на смерть! На смерть! Я жажду ее! Но пусть никто ко мне не приближается, а не то я вмиг уложу любого, если только это не будет вон тот господин, — добавил он, указывая на палача. — Это уже наше с ним дело, и мы знаем, как к нему приступить.
Согласие было нетрудно получить, ибо все присутствующие страдали от этой затянувшейся страшной трагедии, всякому хотелось, чтобы она поскорее пришла к концу. Увидев, что его условия приняты, Ивер взял в зубы один из пистолетов, выхватил из-за пояса кинжал и вонзил его в свою грудь по самую рукоятку. Он остался стоять и, казалось, был сам этим удивлен. Солдаты хотели было ринуться на него.
— Потише, господа! — крикнул он, снова схватив пистолеты и направляя их на жандармов. (Между тем кровь хлестала потоками из раны, где торчал кинжал.) — Вы знаете мои условия: или я умру один, или со мной умрут еще двое. Вперед!
Его никто не остановил. Он направился прямо к гильотине, поворачивая нож у себя в груди.
— Честное слово, — воскликнул он, — я живуч как кошка! Никак не могу умереть. Выходите уж сами из положения!
Эти слова были обращены к палачам.
Через минуту упала его голова. Благодаря чистой случайности или в силу поразительной живучести юноши она подпрыгнула, откатилась далеко от гильотины, и вам еще сейчас расскажут в Бурке, что голова Ивера что-то произнесла».
Не успел я прочитать этот отрывок, как у меня уже созрело решение бросить «Рене из Аргонна» и заняться «Соратниками Иегу».
На следующее утро я спускался по лестнице с саквояжем в руке.
— Ты уезжаешь? — спросил Александр.
— Да.
— Куда же?
— В Буркан-Брес.
— Зачем?
— Познакомиться с местностью и выслушать воспоминания свидетелей казни Лепретра, Амье, Гюйона и Ивера.
* * *
Два пути ведут в Бурк если, разумеется, вы направляетесь туда из Парижа: можно сойти с поезда в Маконе и сесть в дилижанс, который отвезет вас в Бурк, или проехать по железной дороге до Лиона и пересесть на поезд, циркулирующий между Бурком и Лионом.Я колебался, не зная, что предпочесть, но спутник по вагону вывел меня из затруднения. Он направлялся в Бурк, где, по его словам, у него имелись дела; он ехал через Лион, значит, дорога через Лион была самой лучшей. Я решил ехать тем же путем, что и он.
Я переночевал в Лионе и на другой день в десять часов утра был уже в Бурке.
Там меня нагнал номер газеты, издававшейся во второй столице королевства. Я прочитал кисло-сладкую статью, посвященную мне. Лион никак не может мне простить: видите ли, еще в 1833 году, двадцать четыре года назад, я сказал, что он нелитературный город.
Увы! Я и сейчас, в 1857 году, придерживаюсь мнения, какое составил о нем в 1833 году. Я не так-то легко изменяю свои убеждения.
Есть во Франции и другой город, который имеет на меня зуб почти так же, как Лион: это Руан. Он освистал все мои пьесы, в том числе и «Графа Германа».
Как-то раз один неаполитанец хвастался передо мной, что он освистал Россини и знаменитую Малибран, «Цирюльника» и Дездемону.
— Это похоже на правду, — отвечал ему я, — потому что Россини и Малибран, в свою очередь, хвалятся тем, что они были освистаны неаполитанцами.
Итак, я хвастаюсь тем, что меня освистали руанцы.
Но вот однажды, когда мне подвернулся чистокровный руанец, я решил допытаться, почему меня освистывают в Руане. Что поделаешь! Я люблю доискиваться до правды даже в мелочах.
Руанец мне отвечал:
— Мы вас освистываем, потому что злы на вас.
Ну что ж, это неплохо! Ведь Руан обижался на Жанну д'Арк! Но, конечно, на сей раз их досада была вызвана другой причиной.
Я спросил руанца, почему он и его земляки так злобствуют на меня; я никогда не говорил ничего дурного об их яблочном сахаре; выказывал почтение г-ну Барбе все время, пока он был мэром; будучи направлен Обществом литераторов на открытие памятника великому Корнелю, я единственный из всех выступающих догадался отвесить поклон перед тем как произнести свою речь.
Казалось бы, здраво рассуждая, я не давал руанцам ни малейшего повода к ненависти.
Итак, выслушав гордый ответ: «Мы вас освистываем, потому что злы на вас» — я смиренно задал вопрос:
— Боже мой, за что же вы на меня злитесь?
— Вы сами знаете, — отозвался руанец.
— Я? — вырвалось у меня.
— Да, вы.
— Ну все равно, отвечайте мне, как если бы я ничего не знал.
— Вы помните обед, который вам дал город в связи с открытием памятника Корнелю?
— Как не помнить! Что же, Руан злится на меня за то, что я в свою очередь не дал ему обеда?
— Ничуть не бывало.
— В чем же дело?
— Так вот, на этом обеде было сказано: «Господин Дюма, вы должны были бы написать пьесу для города Руана на тему, заимствованную из его истории».
— На что я ответил: «Нет ничего проще; по первому же вашему требованию я приеду на полмесяца в Руан. Мне дадут тему, и за две недели я напишу пьесу, весь доход от которой поступит в пользу бедных».
— Правда, вы это сказали.
— Чем же я заслужил ненависть руанцев? Что же тут было оскорбительного?
— Ничего. Но вас спросили: «Вы напишете пьесу прозой?» — на что вы изволили ответить… Помните, что вы ответили?
— Честное слово, нет.
— Вы ответили: «Я напишу ее в стихах, так будет скорее».
— Да, в этом я весьма искусен.
— Ну так вот…
— Что же дальше?
— Дальше, — этим вы нанесли оскорбление Корнелю, господин Дюма! Вот почему руанцы злы на вас и еще долгое время будут сердиться.
Привожу разговор дословно.
О достойные руанцы! Надеюсь, что вы никогда не сыграете со мной злой шутки — не простите меня и не станете мне аплодировать.
В газетной статье было сказано, что, без сомнения, г-н Дюма провел только одну ночь в Лионе, потому что сей нелитературный город был недостоин видеть его в своих стенах более длительное время.
Но г-н Дюма даже отдаленно не помышлял об этом. Он провел только одну ночь в Лионе, потому что спешил в Бурк. Прибыв туда, он велел отвести себя в редакцию газеты департамента.
Я знал, что во главе редакции стоит известный археолог, который издал труд моего приятеля Бо, посвященный церкви в Бру.
Я сказал, что хочу видеть г-на Милье. Тот тут же прибежал.
Мы обменялись рукопожатиями, и я сообщил ему о цели своего путешествия.
— Я могу вам помочь, — сказал он, — отведу вас к одному нашему магистрату, который пишет историю провинции.
— До какого года он добрался?
— До тысяча восемьсот двадцать второго.
— Ну, тогда все хорошо. Я собираюсь рассказать о событиях, происходивших в тысяча семьсот девяносто девятом году, и о смертной казни моих героев в тысяча восьмисотом, значит, он уже занимался этой эпохой и сможет сообщить мне нужные сведения. Идемте к вашему магистрату.
По дороге г-н Милье рассказал мне, что историк-магистрат одновременно является выдающимся гастрономом.
Еще Брийа-Саварен ввел моду на магистратов-гастрономов. К сожалению, многие из них остаются только чревоугодниками, а это совсем не одно и то же.