Холодной ночью, затерявшись во тьме, мальчик стучал в незнакомые дома, выспрашивая, где живёт Ознобишин, и если ему не отвечало мёртвое молчание, то раздавался бранчливый окрик либо подозрительный опрос – а кем он будет или что ему надо? Никто не знал такого человека: Анатолий Михайлович поселился в этом квартале недавно.
   Витя бежал и бежал от двери к двери, от одной оконной ставни к другой, ощупью отыскивая на косяках звонки или барабаня пятками в запертые калитки. У него не было ни капли страха или, вернее, страх оставался позади и гнал его вперёд. Страхом было то, что мама лежала на постели и у ней изо рта текла кровь, и раз она не побоялась послать ночью Витю на розыски Ознобишина, значит, только Ознобишин мог остановить кровь. Он прибежал домой, взмокнув от пота и в таком ужасе от своей неудачи, что мама испугалась и попросила у него прощения.
   На другой день она послала Витю в контору нотариуса, где служила вместе с Анатолием Михайловичем. Но Ознобишин на службу не являлся. Она послала Витю второй раз, чтобы он с точностью узнал адрес Ознобишина и прямо из конторы пошёл бы по этому адресу. Но Витя принёс ещё более странную весть: Анатолий Михайлович дома не ночевал. Она велела сыну отнести записку, в которой упрашивала одну сослуживицу разузнать у родственников Ознобишина – что с ним? Но пришёл ответ, что о родных Анатолия Михайловича никто не слышал.
   Ко всем этим розыскам Меркурий Авдеевич относился неприязненно и с тревогой. Он придумывал разные доводы несостоятельности такой спешки: время тяжёлое, мало ли что случается. Зачем попусту гонять по городу мальчика? То Лиза запрещает послать его на базар, а то вытуривает ночью, сама не зная куда. Да и что дался этот Ознобишин? Кто он, в самом деле, Лизе? Муж? Жених? Кавалер какой или, может… Но тут Меркурий Авдеевич не договорил. Лиза перебила настойчиво:
   – Это касается одной меня. Он мой друг.
   – А коли друг, сам придёт. Вот ты его дружбу и проверишь.
   – Я прошу тебя, помоги его разыскать!
   Он понял, что перечить бесполезно.
   Но едва он признался, что видел, как Ознобишина ночью забрал патруль, ему стало ясно, что лучше было бы это скрыть. Лизу обуяло смятение, она заявила, что теперь сама пойдёт на розыски, что раз отказываются ей помочь, значит, её хотят замучить – и правда, видно было, что она скорее замучит себя, чем отступится от требования, чтобы Ознобишин был найден.
   С великой робостью Мешков принялся разузнавать по участкам милиции, где мог обретаться задержанный Анатолий Михайлович. Наконец он осторожно доложил дочери, что Ознобишин – в домзаке. Что такое домзак? Дом заключения. Тюрьма. Лиза была и потрясена и обрадована известием – неведение для неё было тяжелее печальной действительности. Она сказала отцу, что расцеловала бы его, если бы теперь имела право целовать: в признании этом скрывалась вся грусть её положения тяжелобольной.
   Но тогда у ней появилась новая мания – непременно поддержать Ознобишина в тюрьме. Оказалось, что нет никакой беды, если Витя сбегает на базар – продать какие-нибудь обноски и взамен купить сала и сахара. Если потом он постоит в очереди у тюремных ворот, чтобы передать посылку заключённому. Если вообще будет стараться утешить Анатолия Михайловича в его горькой доле: Витя – мальчик уже большой и должен понимать, что делать добро – его долг.
   Мешков поворчал про себя, что, мол, для отца каждый пустяк в тягость, а ради какого-то друга Ознобишина не жалко и родного ребёнка. Но ведь молился же он о «плавающих, путешествующих, недугующих и пленённых»? Случай был явно неоспоримым: дочь заботилась о пленённом, и Меркурий Авдеевич смирился.
   Только теперь, глядя на растроганного Анатолия Михайловича, Лиза в полную меру могла оценить своё благодеяние. Он признался, что заплакал, когда ему в камеру принесли с воли гостинец, и ему вдруг стало очевидно, что тот последний памятный вечер с Лизой не был случайностью для них обоих.
   – Что же там происходило с вами? Что? – допытывалась Лиза, стараясь угадать сокрытые чувства Ознобишина.
   – Ах, Лиза! – вздыхал он, покачивая своё нескладное, широковатое книзу туловище, будто томясь расспросами.
   – Страшно, да?
   – Ах, Лиза! Слава богу, все позади.
   – Но что, что? Почему вы не хотите сказать? Нельзя?
   – Нет. Вам я всё равно рассказал бы, что бы там ни было. Но не будем, не будем сейчас говорить!
   – Бедный, как вам тяжело!
   – Тяжело за вас.
   – Нет, нет, я – что!.. А вы…
   – Со мной все хорошо, очень хорошо обошлось. Мне помог один трезвый и, наверно, умный человек. Но всё-таки… ужасно было каждую секунду ждать, что тебя обвинят, засудят, когда ни в чём не виновен. Ни в чём! Можете мне поверить?
   – Что вы невиновны? Перед кем? Конечно, нет! – сказала Лиза, отводя взгляд с чувством неловкости, что мысль её не полностью участвует в разговоре.
   – Что это был за человек? Большевик? – спросила она.
   – Наверное. Один из той комиссии, которая разбирала дело. Не знаю, как его по фамилии. Мне обещали узнать. Он как следует разобрался и, разумеется, ничего не мог найти.
   – А что же искал?
   – Ну, вы понимаете – следствие о бывшем царском чиновнике! Будто я умышленно родился и вырос при царе, – усмехнулся Ознобишин. – В конце концов убедились, что я – мелкая рыбка. Они ставят сети на леща. А я – густёрка.
   Лиза посмотрела на него озадаченно, потом чуть улыбнулась.
   – Сети могут поставить и на густёрку.
   – Печально. Придётся доказывать, что я уклейка.
   Она стала серьёзной. Неожиданно захотелось лучше распознать его. Оттого, что она с увлечением давала жить новорождённому своему чувству, ей казалось, она хорошо знает Ознобишина и смотрит на многое так же, как он.
   История их отношений мысленно делилась ею на две неравные части. Одна была долгой и довольно бесцветной, другая быстро, почти внезапно привела к тому шагу, который – по виду – бесповоротно предрешал будущее.
   Лиза в прошлом встречала Ознобишина редко – раз-другой в год, где-нибудь в магазине, на бульваре или на благотворительном вечере. Обычно он только раскланивался, правда, с необыкновенной приветливостью. Раз, в Липках, она заметила, что он пристально следит за ней. Это не понравилось ей, и, вероятно, он уловил её неудовольствие, потому что в другой раз поздоровался до спесивости официально. Это тоже пришлось ей не по вкусу, она посмеялась в душе: «Подумаешь, какая чувствительность!» Потом он надолго исчез.
   Уже после ухода Лизы от мужа Анатолий Михайлович встретился ей на улице. Произошло это при комическом обстоятельстве: она вышла из аптекарского магазина, и у неё развязалась покупка – пузырьки, коробочки, пакетики высыпались на тротуар. Стояла весенняя оттепель, все это перепачкалось в слякоти, и Лиза, с другими покупками в руках, неловко пыталась справиться с бедой. На помощь ей и подоспел Ознобишин. Купив в киоске газету, он все упаковал и предложил проводить Лизу до дома. Он был весел, дорогой пошучивал насчёт того, что узнал секреты Лизиной косметики, её женские пристрастия и будет иметь в виду её любимый запах: флакон с одеколоном, вывалившись на тротуар, треснул, и газета быстро пропахла экстрактом резеды. Может быть, потому, что слепило мартовское солнце и ветер нёс с собою приятно утомляющую влажность талых снегов, Анатолий Михайлович понравился Лизе забавной простотой речи и даже странностью своей фигуры, напоминавшей кенгуру: с маленькими руками, веским корпусом и как бы мешавшими переступать тяжёлыми ногами.
   Они расстались дружески. Потом она увидела его перед самой революцией. Уже давно тянулось дело о её разводе с Шубниковым, и она просила Ознобишина рекомендовать умелого адвоката, так как Виктор Семёнович чинил всякие препятствия расторжению супружества, ловко предупреждая все её шаги в консистории и в суде. Ознобишин назвал несколько адвокатов и сам дал кое-какие советы, с деловым и очень тактичным участием. После революции в таких советах отпала надобность: браки расторгались по заявлению одной стороны, женщина была провозглашена свободной, наравне с мужчиной, невиданный новый закон говорил, что он не вмешивается в желание мужа и жены жить совместно или разойтись, и любому из этих состояний он тотчас придавал юридическую силу, как только супруги этого хотели.
   Когда наступили трудные годы гражданской войны и Лизе наряду со всеми пришлось искать службу, она – опять случайно встретив Ознобишина – сказала ему, что нуждается в работе. Он давно снял форму чиновника и мечтал устроиться поотдаленнее от тех мест, где могли помнить его сюртук судейского ведомства. В виде переходного этапа он занимал должность помощника нотариуса и предложил Лизе поступить в его контору. Занятие, конечно, ничуть не поэтичное, но незаметное, по смыслу своему совершенно бюрократическое и, стало быть, безопасное – никаких выспренних требований к нему не предъявишь: сиди, составляй купчие на окраинные и слободские домишки не выше установленной властями для частной собственности предельной суммы или регистрируй мужнины доверенности жёнам – и всё. Меркурий Авдеевич тоже нашёл службу у нотариуса всесторонне безвредной, и Лиза начала ходить в контору.
   Здесь встречи её с Анатолием Михайловичем стали ежедневными. Он проявлял к ней невинные знаки внимания, которые так легко будят в женщине симпатию. Иногда они вместе уходили после службы и брели грустными улицами на Волгу. Со смертью матери Лиза сильнее чувствовала своё одиночество. Во всем свете только сын был ей близок, но в душе оставалось так много простора для неизведанных желаний, что заполнить его не могла даже непрерывно растущая материнская любовь.
   Пожалуй, ничто быстрее не объединяет людей, как одинаковые переживания. Анатолий Михайлович был холостяк, одиночество стало его привычкой, но в самой привычке этой он постоянно слышал горклость скучновато сложившейся жизни. Он не считал себя несчастливым, но, когда Лиза спросила его, бывал ли он счастлив, он с полной искренностью ответил, что нет, он не счастлив. Доброе десятилетие он стремился наладить свою карьеру, полагал, что, сделав её, получит счастье в придачу. Но карьера требовала таких кропотливых усилий, что до счастья он уже и не думал дотянуться. Его признание толкнуло Лизу к откровенности. Она высказала убеждение, что счастье никогда не приходит само по себе, его, наверно, надо приводить насильно, добиваться, брать. Вот она однажды не взяла своего счастья, упустила какой-то секрет – и уже не знает, как надо строить личную судьбу. Они оба были одиноки, хотя по-разному, оба несчастливы, хотя каждый на свой лад. Это сблизило их. Однако ни он, ни она не испытывали полной слитности своего чувства. Они увлекались взаимным тяготением и заманчивым любопытством друг к другу.
   Болезнь Лизы все переменила.
   Ещё ранней весной Меркурий Авдеевич стал замечать её похудание, кашель, чередующиеся возбуждение и усталость. Она сама ощущала непреходящую потребность отдыха, покоя. Отец настаивал, чтобы она показалась врачу. Ознобишин добыл адрес университетского клинициста и все не мог взять в толк – почему Лиза медлит. Однажды она созналась ему, что давным-давно была у врача и то, что ей стало известно, так устрашило её, что она не может сказать дома о своей болезни. Ей казалось, прежняя жизнь кончилась безвозвратно. Безжалостной печатью, которую недуг накладывал на неё, она отвергалась от прочих людей. Больше всего она боялась за Витю: она обязана была отдалить его от себя, а как этого можно достичь? Вообще ведь известно, что роскошь успешной борьбы с чахоткой доступна богатым, а бедняки – это мыши, с которыми болезнь играет по-кошачьи. Лизе остаётся поднять руки.
   Анатолий Михайлович с ожесточённым упорством запротивился такому упадку духа. Если Лиза не способна взять над собою власть, то он берётся руководить её лечением. Это все закоснелые предрассудки – будто бы на такую распространённую, превосходно изученную болезнь нет управы. Миллионы людей болеют, и миллионы поправляются. Слава богу, Лиза живёт в университетском городе, к её услугам самая просвещённая медицина. Надо только проявить твёрдость. Если Лизе тяжело сказать дома о характере заболевания, пусть до поры до времени болезнь называется как-нибудь по-другому. А лечиться Лиза будет, и Анатолий Михайлович руку даёт на отсечение, что она вылечится!
   Конечно, произнести горячую речь Ознобишину было несравненно проще, чем способствовать лечению. Как юрист, искусству красноречия он учился, а искусству медицины верил едва ли больше, чем красноречию. Поэтому, разведав, сколько можно было, о замечательных докторах, он стал прислушиваться ко всяким живучим поверьям о борьбе с туберкулёзом и требовать, чтобы Лиза не пренебрегала народной мудростью. Что ни день, он приносил ей новые рецепты, доставал горшки с бабушником, свиной жир, коровье масло и пристально следил за исполнением всех предписаний и советов. На службе в его письменном столе образовалась коллекция склянок, а на окне растопырились колючие кинжаловидные голубоватые листья алоэ.
   Лиза слушалась его в полушутку. То, что болезнь не отпугнула, а приблизила его, удивляло Лизу. Заботы его не только возрастали, они менялись в своей сущности, пока не превратились в обожание. Лиза становилась особым, единственным делом его сердца. Он думал больше всего о ней, и она поняла, что если бы он вдруг ушёл, она лишилась бы вернейшей своей опоры.
   В тот вечер, когда он явился к ней с потешным и трогательным снопом тополиных веток и они пошли гулять, беседа их приняла окраску воспоминательную: у них уже было нечто вместе пережитое. Им хотелось быть совершенно откровенными.
   Они сидели в том саду, где играл оркестр, музыка то поддерживала их разговор, то пререкалась с ним. Люди, бродившие по аллеям, были сосредоточены на себе и внушали, что на свете живётся беспечно и увлекательно. Было холодно, Лиза испытывала удовольствие, ощущая неизменное соседство ознобишинской руки. Они ушли из сада и долго бродили по улицам, которые медленно засыпали, пока весь город не окунулся в полуночное безмолвие. Они спохватились, что можно простудиться. Анатолий Михайлович накинул на спину Лизе один борт своего пальто, обняв её плечо. Почти у самого дома он сказал:
   – Если мы переживём вместе трудное время, то лёгкое нам будет очень легко.
   – Сейчас, в иную короткую минуту, мне и трудное кажется лёгким.
   Он вдруг спросил:
   – Ты согласишься быть моей женой?
   Она не ждала этого «ты» и этого слова – «жена», с которым у неё соединена была прошедшая и уже чуждая пора жизни. Она не отвечала долго, потом выговорила первые слова, поддавшиеся связной мысли:
   – Надо было подумать о таком предложении.
   – У меня было время.
   – Нет, правда, – сказала она с горькой весёлостью, – ведь меня и целовать нельзя: я заразная.
   Он сразу остановился, повернул её к себе лицом и поцеловал, не выпуская из своего пальто. Они сделали несколько тихих шагов. Он туго держал её. У ворот он высвободил её из пальто. Она ощутила своё лицо стиснутым его ладонями, и он опять надолго закрыл её рот своим. Ей стало страшно холодно, она растворила калитку, хлопнула ею и побежала непроглядно тёмным двором к дому…
   Как все больные, Лиза заполняла бессчётные часы лежания раздумьями. Это были медленные облака, проплывавшие перед взором из конца в конец прожитых лет. Она сравнивала облака по цвету, разглядывала их прихотливые очертания. Она видела среди них себя. Насмотревшись, она заставляла плыть их в другом порядке, перевёртывая на разные лады, как это делает ветер с настоящими облаками. Так не осталось в её прошлом ни одного шага, о котором она не передумала бы десять раз.
   Когда Ознобишин находился в тюрьме, Лизу удивила пришедшая на ум своенравная игра случая: вот так же когда-то Кирилл Извеков был отнят у неё тюрьмой. Что сделала в то время Лиза для Кирилла? Ничего. Неужели она полюбила Ознобишина сильнее, чем любила Кирилла? О нет, насколько же тогда она была беспомощнее! Сейчас она прикована к постели, но никогда прежде её слово не имело такой власти: даже отец уступает ей во всем. А в те далёкие дни она была бессильна, несмотря на благодатное здоровье. К кому могла бы она пойти за поддержкой? В подругах ей не посчастливилось. Если же и нашлись бы подруги, то что она получила бы от них, кроме девичьего любопытства? Вера Никандровна относилась к ней, как к девочке. Да и правда, не слишком ли детским было это первое чувство Лизы?
   Конечно, конечно, оно было прекрасно! Ещё сейчас, вспомнив вдруг, как Кирилл неподвижно держал в своей жестковатой руке её пальцы и за непреодолимой робостью его она слышала упрямую силу и тоже не могла шевельнуться от страха и непонятного наслаждения, – ещё сейчас Лиза испытывает медленный прилив крови к лицу. Ни с кем, никогда она не будет так мечтать, как мечтала с Кириллом! Она один раз сказала ему:
   – Мы с тобой непременно будем читать вслух. Самых, самых любимых писателей! И если будем читать про несчастных героев, то будем ещё счастливее. Потому что мы будем про них читать и думать: какие мы счастливые, что не несчастны, как эти герои!
   Тогда Кирилл ответил:
   – Нет. Мы будем читать и придумывать с тобой, как бы сделать несчастных героев счастливыми героями. И от этого мы будем с тобой самыми счастливыми.
   До сих пор помнит Лиза, как ответил Кирилл и как поглядел на неё будто подожжёнными изнутри глазами. Ей тогда очень понравилось, как он это сказал и как посмотрел. А хорошо ли теперь помнит Лиза его глаза? Они жёлтые. Темно-жёлтые. Почти карие. Но всё-таки какого оттенка? Вот у Павлика Парабукина тоже жёлтые глаза. Но ведь ничего похожего на глаза Кирилла! У Кирилла они быстро менялись: то вдруг тяжело блеснут матовым отливом старой меди, то посветлеют, как табак. А вечером они чернели, и однажды Лиза засмеялась: «Не гляди на меня, как цыган».
   Что, если бы Кирилл был отцом Вити?
   Может быть, теперь перед Лизой всегда находился бы любимый взор, и она не позабыла бы его поглощённых далью оттенков? А у Вити глаза матери, глаза Лизы. Он вообще почти ничего не перенял от Шубникова. Он – её сын, и только. Скорее, в нём что-то напоминает Кирилла, как ни странно. Хотя почему – странно? Когда мальчик ещё не появился на свет, когда Лиза носила его, она гораздо больше думала об Извекове, чем об отце ребёнка. Такие вещи не могут не сказаться – все женщины верят в это.
   Она и сейчас думает об Извекове. Правда, все реже, все созерцательнее. Раньше, перебирая свои заветные памятки и вынув из-под спуда записную книжку с буквами «Е» и «К», она подолгу сидела, держа её в опущенных на колени руках. Ничуть не поблекла надпись, сделанная на первой странице Кириллом: «Свобода. Независимость». Эти два слова говорили сначала о том, что Лизу могло ожидать в будущем, потом стали напоминать, что ею утрачено. Не раз над этой книжкой у неё текли слезы. Как-то она решила записать в ней лермонтовское «Прощанье». Она заполнила всю вторую страничку и перешла на третью.

 
Прости, прости!
О, сколько мук
Произвести
Сей может звук.
В далёкий край
Уносишь ты
Мой ад, мой рай,
Мои мечты.
Твоя рука
От уст моих
Так далека,
О, лишь на миг,
Прошу, приди
И оживи
В моей груди
Огонь —

 
   Тут у Лизы получилась вместо слова неровная чёрточка: она оборвала записыванье, потому что услышала шаги Виктора Семёновича. Он был в духе, вошёл шумно, от него веяло парикмахерской и ноябрьским ветром, он сказал обрадованно:
   – Скорей, скорей собирайся! Мы едем смотреть этот самый заграничный синемаскоп с акустическими эффектами. Говорят – здорово! На экране бьют тарелки – и за полотном звенят черепки! Или вдруг мчится автомобиль, и ты слышишь рожок – гу-гу! Как на улице! Живей, а то опоздаем! Внизу ждёт самовар! («Самоваром» он называл свою гордость – недавно приобретённый автомобиль, один из первых во всем городе.)
   Так стихотворение и осталось недописанным, и Лиза больше никогда не могла что-нибудь добавить в книжку, а только едва вновь брала её, договаривала в душе слово, которого недоставало на месте испуганно неровной чёрточки:

 
И оживи
В моей груди
Огонь любви.

 
   Да, конечно, это была детская любовь. Сейчас Лиза уже не плачет, перебирая заветные памятки. Сейчас она грустит, задумчиво, почти светло. Совсем недавно она разглядывала большой картон с фотографиями гимназисток её выпуска. Центр картона занят портретом начальницы и педагогами, а вокруг них, разбегаясь по правильным овалам, наклеены глазастые девицы с бантами на груди и в высоких взбитых причёсках. Лиза Мешкова наклеена рядом с законоучителем – с грозным батюшкой, у которого смоляная борода росла больше в ширину и лежала на плечах. Не от этого ли неожиданного соседства у Лизы такой перепуганный вид? Нет, просто она ещё девочка и не знает, как быть, когда являешься к фотографу, и у тебя завиты щипцами волосы, и вся голова в шпильках.
   Да, да, это была детская любовь. Какими силами могла воспротивиться Лиза миру злобы и несчастья, приведшему Кирилла в тюрьму? Может быть, она должна была поехать за Извековым в ссылку? Но отец предупредил её, выдав замуж. Может быть, уйдя от мужа в первый раз, она должна была бежать не к отцу, а прямо в олонецкие дебри? Но замужество успело тоже предупредить: ей предстояло ждать ребёнка. Может быть, Лизе вовсе не приходила в голову такая дерзновенная мысль? Ах, сколько дерзновений приходит на ум в минуты отчаяния или несчастья! Много ли из всех дерзаний или хотя бы дерзостей покинуло пределы ума, которого они коснулись? Не покоятся ли они в нём тихо и мирно, подобно добрым намерениям, которые человек складывает в своём сердце, нисколько его не обременяя?
   Нет, Лиза не оправдывала своё прошлое. Она только видела себя в нем беспомощной. У ней не было своей воли. Свою волю она лишь начинала искать, когда Кирилл был для неё уже потерян.
   До тех пор, пока не узнаешь горя, не станешь взрослым. Но и сделавшись взрослым, не со всяким горем справишься. Шесть лет жизни с Виктором Семёновичем Лизе и теперь ещё кажутся наваждением. Несмотря на множество маленьких событий, составивших бойкую биографию Шубникова, все годы замужества слились в памяти Лизы в сплошную краску сумрака. Ребёнок держал Лизу в доме его отца, но ребёнок и вырвал её из этого дома. Она была пронизана долгом перед сыном – тем, что обязана вырастить сына. Но она убедилась, что вырастить его в доме Шубникова – это значит вырастить второго Шубникова: ребёнок не мог не повторить собою отца, впитывая каждую минуту его пример. И она бросила дом, чтобы выполнить материнский долг, как прежде оставалась в доме ради мнимого выполнения того же долга.
   Сыну исполнилось тогда пять лет. Она схватила его, спящего, на руки и чёрной лестницей, вечером, ушла в одном платье, так же как почти за шесть лет перед тем первый раз пробовала убежать от мужа. Слишком долго зрело её решение, чтобы слабость могла его пересилить. Слишком безответны стали её ожидания помощи, чтобы она не уверилась, что ей никто не поможет.
   Иногда жажда помощи так томила её, что она искала сочувствия даже там, где заведомо его не могло быть. Так, однажды она рассказала все о себе Цветухину, нечаянно и нелепо – в театре, во время антракта, прогуливаясь в фойе и крутя в пальцах программку.
   Не видя Егора Павловича годами, она после каждой встречи открывала в нём новые особенности. Но обаяние его, некогда почти ослепившее Лизу, все время тускнело. Она думала, что меняется он, а менялась она. Он как-то линял в её глазах, живописность его становилась похожей на рисовку, и вдруг, не веря себе, Лиза обнаружила в нём пошлость. Однако она по-прежнему волновалась, слыша его многотонно переливавшийся голос.
   Здесь, среди разодетых, чинных пар, мерно и серьёзно кружившихся по фойе и разглядывавших особенно разодетую, особенно чинную пару – известную Шубникову с известным Цветухиным, – Лиза, сама не зная почему, сказала Егору Павловичу, что жизнь не удалась, и все надо перестраивать, и она не в состоянии найти выход. Он слушал её с проникновением, и когда она выговорилась, ответил, что, вероятно, несчастье корнями своими уходит в тот дар, которым её наделила природа.
   – Что это за дар?
   – Чистота, – сказал он, будто с сожалением.
   Он даже назвал Лизу мадонной и процитировал: «чистейшей прелести чистейший образец». Это звучало шуткой, а Лизе хотелось говорить от всего сердца.
   – Вы когда-то предостерегали меня от моего купца.
   – Да, но вы не доверились мне. Теперь поздно предостерегать. Нужны иные советы.
   – Какие? У вас жизненный опыт, я готова довериться.
   – Вы требуете от всех слишком большой правдивости, – сказал он с видом вдумчивым и немного утомлённым. – А люди всегда двойственны, и даже нищий играет какую-нибудь роль, если он не наедине с самим собою. От этой бытовой мудрости не уйти. Она целительна.
   – Нельзя ли яснее? Как эту мудрость должна применить я?
   У него был слегка комичный, но хитрый взгляд картинного змия, когда он тихо выговорил оттолкнувшие её слова:
   – Аромат лжи утешительнее зловонной правды.
   Она прошла несколько шагов точно оглушённая, потом ответила: