Голоса команды совсем замерли, и в степной тишине стало слышно, как припадал на землю ветер и шуршала снегом жёсткая позёмка.
   И вот загремела где-то близко музыка. Это был возбуждающий кавалерийский марш, в котором сплетаются голоса отваги и игривости и ритм которого рождён гарцеваньем вышколенного коня. И медленно, после того как заиграл оркестр, в музыку вступил глухой гул, накатом близившийся под землёй: конница двинулась, торжественный марш начался.
   Но это было особое, вряд ли когда бывалое движение, так же мало похожее на марш, как полет голубиной стаи мало похож на шаг человека.
   Дивизии шли по номерам, и парад открывала Четвёртая. Головной эскадрон, снявшись и пойдя с места рысью, почти сразу затем поскакал. Бойцы вскинули над головами шашки. Знамёнщик, пригнувшись к седлу, охваченный, как языком огня, красным полотнищем знамени, и – как пику – устремивший вперёд древко, взрезывал собой, точно клином, ледяной воздух, и следом, в распахнутые ворота простора, летел неудержимый эскадрон.
   К тяжёлому гулу прибавилось звонкое пение мёрзлой земли – подковы пробивали снежный покров, и почва звенела, словно тысяча бубён. Конники грянули «ура». Эскадрон перешёл на полный карьер. Снег крутым паром заклубился под копытами и каскадами ударил по сторонам.
   С подавляющей быстротой передний этот вал нахлынул к тому месту, откуда ещё минуту назад слышался марш музыкантов. В гудении земли, в крике бойцов, в барабанном топоте сотен копыт музыка бесследно исчезла. Народ, в первый миг оглушённый низвергшимся обвалом лавины, вдруг ответил встречной волной криков, и все слилось в нераздельный громокипящий стон.
   Кирилл едва успел выхватить взглядом из промчавшегося эскадрона какой-то восторженный бронзово-красный лик со сверкающим оскалом длинных зубов; какую-то пламенно-жёлтую папаху; какую-то закинутую морду вороной лошади, перекошенным ртом ожесточённо жевавшей удила; и потом – сверкание размахиваемых клинков; и вдруг – огромный чёрный сапог, бьющий шпорой по животу коня; и так же вдруг – припавшее к рыжей гриве бледное лицо юноши, – едва все это взгляд Кирилла выхватил из белокипенной клубящейся тучи, как уже эскадрон умелькнул далеко вправо, а слева налетел другой, с гиком и неистовым «ура», в топоте и храпе обезумевших коней.
   Так рушился на Кирилла эскадрон за эскадроном, в перемешанных одеждах – в полушубках, в шинелях, в казацких поддёвках и бурках, в рабочих стёганых куртках, в отвоёванной у белых английской форме, за плечами – винтовки, на головах – папахи да шапки, фуражки да треухи, под сёдлами – разномастные, разнопородные кони. И только клинки отточенных шашек зияли в воздухе одинаково горячим блеском да нет-нет одинаково дзинькали певучей русской сталью.
   – Шестая! Пошла дивизия Шестая! – закричал над ухом Извекова его новый товарищ.
   И Кирилл уже перевёл глаза на знамёнщика, пронзавшего остриём древка встречный ветер, когда внезапно оторвался от последнего эскадрона Четвёртой тёмный комок и закрутился в снежной пыли.
   – Упал, упал! – раздались рядом с Кириллом возгласы. – Сомнут! Затопчут!
   Свалившийся конник лежал на спине, шагах в десяти от края толпы, и чуть подальше била копытами воздух, стараясь повернуться с бока и вскочить на ноги, упавшая лошадь.
   Кирилл вырвался из линии, в три прыжка очутился над бойцом и, схватив его за руку, начал тянуть по снегу. Но другая рука бойца была продета в темляк шашки, которая воткнулась в землю и точно не желала пускать от себя своего обладателя. Кирилл вырвал шашку из земли и снова потащил бойца. Он слышал, как пронёсся мимо знамёнщик и уже наваливался топот головного эскадрона Шестой. В этот миг подоспевший санитар перехватил вместе с ним тяжёлую ношу, и вдвоём они вынесли её за линию. Испуганная лошадь уже поднялась, к ней бросился линейный, рванул под уздцы и отбежал с ней в последнее мгновенье, когда эскадрон был тут как тут. Конь правофлангового ударил перебегавшую дорогу лошадь грудью в круп с такой силой, что она опять чуть не повалилась и не смяла собой людей.
   Все это отняло несколько секунд, и так как очень торопились, то бойца, как только вытащили из предела опасности, бросили на снег.
   От толчка он пришёл в себя. Это был плотный мужичок в казачьей форме, какую носили в Конной «иногородние» с Дона и казаки червонных частей. На голове его торчмя вилась природная шапка русых кудрей, а то, что их покрывало, осталось на попрание эскадронам. Приподнявшись и мутным взором глянув на народ, он быстро нащупал эфес шашки (Кирилл успел вложить её в ножны), как пружина вспрыгнул на ноги, запустил руки в кудри и провопил изо всей мочи:
   – Машка! Где Машка, стерва?!
   Тотчас разглядев за плечами людей свою кобылу, взволнованно мотавшую мордой с пегим пятном на храпе, он кинулся к ней, размашисто свистнул её ребром ладони между глаз и, вцепившись в поводья, дёргая их из стороны в сторону, закричал:
   – Подвела! Язви тя в сердце! Позарился я на твою белогвардейскую стать, пострели тя зараза!
   На него скоро перестали смотреть, потому что сотни и эскадроны продолжали и продолжали нестись со своими штандартами на пиках.
   – Одиннадцатая! – с упоением крикнул ординарец, когда появились буйные всадники, как на подбор, до одного, в шишаках-будёновках. Азарт их карьера казался ещё разительнее из-за однородности невиданной этой формы, ещё отчаяннее был их напор, ещё беспощаднее крик – они словно шли в смертельную атаку.
   С момента, когда Кирилл бросился на помощь упавшему с лошадью кавалеристу, его праздничное возбуждение превратилось в острое чувство участника этого марша в карьер. Он как будто не смотрел на мелькание эскадронов, а сам летел на незримом взмыленном коне в гуще армии. Разница была разве в том, что любой из бойцов проносился перед народом только один раз в строю своего эскадрона, а Кирилл нёсся своим сердцем в каждом эскадроне и чуть не в каждом бойце. Ему было жарко, он горел и задыхался.
   Весь марш прошёл молниеносно быстро. Едва ли не две трети всего состава сабель Первой Конной пролетели перед своими вождями, принимавшими парад, в какую-нибудь четверть часа.
   Народ немедленно сломал порядок и бросился к центру линии. Опять стала слышна музыка. Заколыхались знамёна. В толпе задвигались в разные стороны отдельные всадники.
   – Смотрите прямо, – сказал не отступавший от Кирилла спутник. – Конь белой масти. Вот группа верховых едет на нас. Видите?
   Кириллу мешали толпившиеся перед глазами люди. Потом пронесли мимо стяг, за ним – другой.
   – Направо, глядите направо! Скорей!
   Кирилл увидел верховых, рысью отъезжавших в ту сторону, куда умчались дивизии. Он старался разглядеть всадников, но они ехали кучно и закрывали друг друга. Он услышал голоса в народе:
   – Будённый, Будённый!
   Ординарец потянул Кирилла в сторону.
   – Санки видите? Сталин! В санках – Сталин.
   На секунду Кирилл отчётливо увидел седока в шинели солдатского сукна, в меховой шапке, похожей на шлем. Опущенные наушники скрывали лицо.
   Упряжка быстро исчезала на повороте, и только мелькнул ковровый задок лёгких русских санок, вроде тех, на которых приехал сюда Кирилл.
   Он ещё глядел вслед этой санной упряжке, в то время как ему опять что-то сказал ординарец. Когда Кирилл оглянулся, не было уже ни ординарца, ни его саней с лошадью – он вдруг ещё легче бросил Кирилла в поле, чем взял его с собой на смотр.
   Кирилл засмеялся и с удовольствием зашагал вместе с народом в город.
   Как всегда в минуты душевного подъёма, работа мысли была одновременно ощущением. Телесное чувство жизни сливалось с тем неустанным ходом картин и рассуждений, который занимал собою мозг. Степное однообразие и беспрепятственная мерность шага только упрочивали это единство дум и чувств. Идти становилось наслажденьем.
   Кирилл не отбирал в мыслях отдельных черт поразившего переживания. Он нёс в себе это переживание неизменным, во всей полноте.
   Но за этот лёгкий путь в степи память несколько раз повторила последнее сохранившееся впечатление. Оно было как будто очень скромно: мелькнувшие на повороте ковровые санки, седок в них, его плечо в солдатской шинели, его наглухо закрытая сзади шапка.
   Кирилл вошёл в город, когда смеркалось. Он не знал, где придётся заночевать. Но забота о ночлеге не смущала его. В нем появилось чувство военного, подсказывающее, что если он в армии, то все непременно устроится.
   На перекрёстке его окликнул громкий голос. Разбежавшуюся лошадь осадили посередине дороги. На маленьких санях сидели четверо командиров, друг у друга на коленях. Один из них соскочил. Кирилл узнал ординарца.
   – Вы ступайте прямо к дому, где мы с вами были! – кричал он, подбегая. – Только вас не пустят в этот дом. А там подальше, ещё через дом, есть флигелёк… Да я вас сейчас догоню!
   Он не добежал до Кирилла, повернулся назад и прыгнул на колени товарищу, когда уже дёрнула и пошла лошадь.
   Вскоре Кирилл добрался до знакомого дома. Потемнело. Светились жёлтыми огнями узкие оконца. У палисада стояли на привязях осёдланные кони. У дверей Кирилл заметил пику со штандартом – матерчатым, наверно алым, но в темноте почерневшим флажком. Бывалый кавалерист понял бы, что здесь – специальная сотня штаба. Двое караульных охраняли вход. Кругом, скрипя по снегу, двигались одинаковые в темноте фигуры.
   Пройдя шагов полсотню, Кирилл увидел такие же огни в маленьком флигеле. Из дверей выходили, шумно разговаривая, красноармейцы. Он только что хотел к ним обратиться, как сзади подлетели сани.
   – Вы уже здесь? Пошли закусывать! – воскликнул ординарец, выпрыгивая из саней и подхватывая Кирилла под руку.
   В горнице толпились командиры. На круглом столе резали ситный, украинское сало в четыре пальца толщиной, говядину. В россыпь лежали солёные огурцы, разворошённый вилок розоватой квашеной капусты. По рукам ходил стакан. Широкоплечий усач в распахнутой овчинной бекеше разливал из четверти густую, как варенье, чернильно-лиловую наливку.
   – А ну, тесней, товарищи! Дайте-ка перехватить волжанину, – сказал ординарец.
   Кириллу налили вина. Дохнув пахучей снеди, он почувствовал голод. Ему дали увесистый охотничий ножик. Он отрезал горбушку хлеба. Его спросили, из каких он мест. Кирилл выпил залпом полный стакан и, отдышавшись, ответил. Начался разговор.
   После еды Кирилл обошёл комнатки флигеля. Ординарец, перед тем как снова скрыться, сказал ему, что здесь можно переночевать, а поутру все разберётся и станет на место. Но несколько кроватей и сплочённые кухонные лавки были уже заняты спящими людьми.
   Кирилл вернулся в горницу, где у стола, точно на вокзале, все появлялись и исчезали новые едоки. В переднем углу он обнаружил кривоногое кресло с промятыми пружинами. Он расстегнул полушубок и уселся. Тепло и усталость быстро нагнали дремоту.
   Закрыв глаза, Кирилл думал, что непременно, как только отдохнёт, напишет письмо. Он выбирал то самое существенное из своих мыслей, что надо было лучше запомнить и для этого записать, чтобы новые переживания не оттеснили первых впечатлений. Сначала он писал в уме одной Аночке. Потом прибавилось письмо к матери. Он несколько раз начинал с того, что ему сейчас очень хорошо и что он даже не может объяснить какими-нибудь словами – почему так хорошо. Он просто хотел, чтобы ему поверили без всяких слов, как ему хорошо. Но он всё-таки искал объяснения – почему же ему хорошо? И он думал написать, как оглушил его и унёс с собою гул земли, раздавшийся из-под копыт эскадронов в степи. Что этот гул слышен на весь мир. Что это – шаг истории. И что ему, Кириллу Извекову, так хорошо сейчас, потому что он к удару громового этого шага присоединил свой маленький, но верный шаг. Сказав себе это слово – шаг истории, – Кирилл понял, что пишет не Аночке и не матери, а пишет Рагозину. Все три письма тут же слились в его мыслях в одно. Но он с усилием, которым человек борет сон, отделил от письма всем троим письмо Аночке. И тогда он решил, что напомнит Аночке давнишний разговор с ней, когда они впервые встретились у матери. И он ясно-ясно увидел эту встречу, когда мать пригладила на голове Аночки торчащий вихор и улыбнулась ей. Кирилл напомнит в письме Аночке свой разговор с ней об искусстве, о том, что он любит искусство. И он напишет, что ему хорошо, потому что только здесь, где он сейчас находится, с полной силой звучит для него поэтическое содержание земли, только здесь и в эту минуту – нигде больше. Что-то туманное начало затем являться его представлениям, и ему все казалось, что он глубоко и плодотворно думает, и все пишет письмо, и только одного не мог он подумать: что это уже наступил крепкий миротворный сон.
   Кирилл очнулся, наверно, от тишины. В горнице за столом сидел в папахе боец и мерно жевал сало. Другой боец спал на полу, положив голову на предплечье далеко протянутой вперёд руки. Лампа потрескивала, догорая.
   Застегнувшись, Кирилл вышел на улицу. Ветер улёгся, мороз сильно набавил, очищенное небо было светло – луна, на второй четверти, забралась высоко. Снег трепетал в ночном блеске, и улица, словно убегая кверху, звала идти по белой своей целине.
   Два-три человека, выйдя на волю, так же как Кирилл, неподвижно залюбовались зимней ночью. Безмолвие было почти совершённым, лишь изредка раздавался где-нибудь спросонок бурный храп коня.
   Красноармеец выскочил из дома, который охранялся караулом, и побежал. Снег пел под его валенками хрустящую плясовую. Скрывшись во флигеле, красноармеец через минуту опять показался на улице.
   – Эй, товарищи! – голосисто позвал он. – Нет издесь с вами такого Извекова?
   Кирилл откликнулся.
   – Идите со мной, вас требовают!
   Он провёл Кирилла мимо караульных.
   В той большой комнате, где Кирилл пробыл дневной час с ординарцем, было людно. Командиры, комиссары стояли у стен, сидели на подоконниках и вокруг стола. Кирилл остановился в дверях. Несколько разнообразных ламп многотонно освещали всю картину. Бросалась в глаза большая карта юга России на стене, позади стола. Флажки на карте и зримо нанесённые красные, синие скобки, овалы, стрелы показывали, чему она была посвящена. Стол украшался самоваром и такой же простой народной снедью, какую Кирилл застал по соседству, во флигеле. Вино уже не просвечивало в разноцветных бутылках. Сборная посуда была перепутана по краям стола. Ужин, как видно, кончился.
   У окон и стен вполголоса разговаривали, а те, кто обступил стол, вслушивались в общую, тоже негромкую беседу маленькой группы, рассмотреть которую Кириллу мешала лампа. Было накурено, ламповые стекла окружались голубыми мячами дыма.
   Кирилл продвинулся от двери, чтобы разглядеть беседующих за столом. В это время ординарец вдруг оказался рядом с ним и достаточно слышно, но почему-то над самым ухом сказал:
   – Пошли представляться.
   Едва подойдя к углу стола, он одёрнул Кирилла за рукав и проговорил, обращаясь к спине военного, накрест перетянутой портупеями:
   – Товарищ Ворошилов, по вашему приказанию – тот саратовец, о котором я вам докладывал.
   Ворошилов повернулся, быстро оглядел Извекова, сказал:
   – Здравствуйте, товарищ комиссар.
   – Я, товарищ Ворошилов, не комиссар, – ответил Кирилл.
   – Как не комиссар? А мне про вас такого насказали, что хоть сейчас вам бригаду давай!
   Кирилл промолчал. Отвечая на приветствие, он энергично сдвинул вместе подошвы и забыл при этом, что на ногах – валенки: получилось что-то развалистое, и он немножко смешался.
   – Ну, а в седле-то вы когда-нибудь сидели? – спросил Ворошилов.
   – Сидел.
   – И ничего? Держались?
   – Держался.
   Ворошилов улыбнулся, слегка кивнул.
   – Ну, пойдёмте.
   Они подошли к той группе за столом, где велась беседа. Тут плотно друг к другу жались командиры, и кто-то неторопливо говорил. Ворошилов развёл рукой кольцо стоявших. Кирилл продвинулся за ним.
   В центре кружка сидели Сталин и Будённый. Рассказчик чуть нагнулся к ним, опираясь локтями в колени, и держал речь без всякой жестикуляции, с расстановкой, видимо привыкнув, чтобы его слушали.
   Сталин коротко и пристально взглядывал на него, пропуская папиросный дымок под тёмными усами.
   – Сейчас же после Воронежа, – говорил рассказчик, – посылаю я по пятам белых Мироненку. Он, знаете, из бывших унтер-офицеров. Донбасский шахтёр. Даю ему приказание разведать со своей бригадой наступлением – в каких деревнях белые стали, когда, в каком составе, ну и все прочее. По исполнении спешно доложить. Да. Жду час, другой, третий. Полночь. Ничего нет. Наконец, глухой ночью, влетает с пакетом вестовой. Вскрываю пакет, смотрю – всего две строчки: «Противник бежит в панике в направлении города Ростова». А до Ростова пятьсот вёрст!
   Сталин рассмеялся. Закуривая от одной папиросы другую, он сказал весело:
   – Когда спишь и видишь Ростов, тут уж не до тактической разведки!
   Несколько голосов живо подхватили этот разговор. Один сказал:
   – Устав-то все труднее соблюдать. Недавно назначаю положенную днёвку. Вдруг мне докладывают: бойцы обижаются – на днёвку уходит время, а надо наступать!
   Другой заметил:
   – На родину торопятся.
   – На родину? – словно мимоходом спросил Сталин.
   – В моей части больше донцы да кубанцы. Скорее бы на Дон, на Кубань.
   Сталин медленно, с лукавой усмешкой осмотрел собеседников.
   – Я в общем за соблюдение устава. Но, откровенно говоря, я против того, чтобы днёвки чересчур затягивались. Мы, товарищи, кажется, немного засиделись?
   Он поднялся. Все, кто сидел, принялись быстро вставать, вынимая из карманов часы. Сталин ещё раз, уже серьёзно, обвёл взглядом окружавшие его лица и проговорил по-прежнему тихим голосом:
   – Повторяю: нам надо поспешить. Ещё раз, товарищи комиссары и командиры, желаю вам успеха. Успеха, который будет полным уничтожением деникинских армий. Нынешний смотр буденновской конницы показал, что мы можем в этом не сомневаться.
   Сталин пожал руку Будённому и повернулся, чтобы идти. Ворошилов шагнул к нему.
   – Я вам хочу, товарищ Сталин, представить саратовского товарища. Он прибыл с отрядом конников для наших новых формирований.
   Сталин поздоровался с Кириллом и вдруг начал задавать ему вопрос за вопросом: велик ли отряд, каков в нём народ, хорошо ли обучен, сколько дней был в дороге, где выгрузился, и затем – как Кирилла по фамилии, служил ли в царской армии, где работал, каково настроение в Саратове.
   – Продолжается набор добровольцев в кавалерию, люди идут с охотой, – ответил Кирилл, припоминая митинг в Военном городке.
   – Это хорошо. Волжане народ горячий, а в коннице горячих ценят, – сказал Сталин. – Я полагаю, если саратовцы помогут разгромить Деникина в Донбассе, они тем самым наверняка устранят угрозу своей Волге.
   Он взглянул на Ворошилова.
   – Ну, что же, дело за назначением товарища в Первую Конную.
   – Да я уж думаю для него о бригаде, – сказал Ворошилов.
   – Не маловато? По виду человек молодой, но, как мне кажется, бывалый. К тому же волжане себе цену знают.
   Сталин улыбнулся Кириллу и протянул руку.
   Все направились к выходу. Громче, полнозвучнее перемешались голоса. Старые половицы сеней заскрипели под тяжёлой поступью плотной массы людей.
   Ворошилов, оглянувшись и рассмотрев под мерклой настенной лампой лицо Кирилла, сказал:
   – Так ты, значит, поутру являйся ко мне! Да пораньше!
   Неожиданное, простое это «ты», вдруг изумив, напомнило Кириллу необычайное чувство, когда в юности, на саратовских горах, впервые в жизни старик-рабочий сказал ему ласково – «товарищ» и когда он побежал по горам, чтобы усмирить своё волненье.
   С клубом тепла, который катился через отворённые двери и таял на морозе, Кирилл вышел из дома. По прямой снежной улице, как будто поднимавшейся кверху, он двинулся в путь со своими новыми товарищами, на солдатский ночлег, чтобы, отдохнувши, встретить будущее утро.

 
   1945-1948



ПРИМЕЧАНИЯ


   Трилогия – «Первые радости», «Необыкновенное лето», «Костёр» (этот роман остался незаконченным, опубликованы первая его книга и некоторые главы второй) – занимает особое место в творчестве Конст. Федина…
   Заставляя героев романического цикла, основные из которых проходят через все повествование, действовать и мыслить в поворотные моменты более чем тридцатилетнего отрезка русской истории, писатель вглядывался вместе с тем и в разные периоды собственной биографии, выводил уроки из долгого по времени жизненного и творческого развития. Воистину читателю был предложен как бы цикл художественных итогов.
   Работа над трилогией, если вести счёт от возникновения замысла, продолжалась более сорока лет. После смерти К.А.Федина (июль 1977 г .) в его архивах и на рабочем столе осталось большое количество набросков, эпизодов и сцен второй книги «Костра», которые должны были открыть для нас окончательно взаимосвязь, соотнесённость и цельность многотомного ансамбля.
   Художественный цикл Федина построен своеобразно. Каждый из романов – относительно самостоятельное произведение со своим сюжетом, особенным жанровым рисунком и складом композиции, отличающимся от других. Каждый из них можно читать и отдельно, независимо от предыдущего и последующего. И вместе с тем романический цикл явно распадается как бы на две «серии», разграниченных между собой и более значительным промежутком по времени действия (двадцать два года!), и различием большинства персонажей.
   И если вторая «серия» художественного цикла (роман о начальном периоде Великой Отечественной войны «Костёр», в двух книгах) осталась незавершённой, то историко-революционная дилогия Федина «Первые радости» и «Необыкновенное лето», опубликованная в середине и конце 40-х годов, сразу привлекла к себе читателя и была удостоена Государственной премии первой степени.
   Широкая популярность в нашей стране, переводы на многочисленные языки мира, экранизации и театральные инсценировки на протяжении трех десятилетий уже сами по себе красноречиво свидетельствуют о независимой значимости, какую обрели романы «Первые радости» и «Необыкновенное лето» в читательском восприятии. (Кстати, по завершении тогдашней дилогии какое-то время Федин намеревался ограничить на ней свой замысел.) И, однако, зная все это, при чтении романов теперь уже нельзя полностью отвлечься от художественного контекста, который продолжением цикла придал им автор.
   Не только формальной общностью судьбы основных героев, но, что важнее, и смысловым развитием, и тональностью своей романы историко-революционной дилогии Федина составляют часть одного обширного архитектурного ансамбля, который строил и не достроил автор.
   Подобно тому, как первый катящийся камень влечёт за собой горный обвал, неторопливый, более других традиционный по жанру «семейно-бытовой» роман о 1910 годе «Первые радости» подготовляет напряжённую сумятицу исторических катаклизмов «Необыкновенного лета», а в событиях 1941 года, обрисованных в «Костре», порой неожиданно и странно прорывается как будто бы скрыто и мирно дремавшая до того энергия людских страстей и побуждений 1919 года… Когда Кирилл Извеков в «Костре», получив известие о нападении фашистской Германии на Советский Союз, извлекает из-под спуда старую комиссарскую форму времён гражданской войны, такое переодевание полно для него смысла. Оно отвечает в какой-то мере глубокому ходу раздумий Кирилла (а также романиста, добавим мы), для которого исход схватки с фашизмом связывается в первую очередь с судьбой революции. «Дело сего дня – судьба революции» – вот то силовое поле, преемственность проблематики, которые сплачивают и объединяют в целое три довольно непохожих произведения Федина – и книгу о заре революционного подъёма «Первые радости», и эпический роман о переломном годе гражданской войны «Необыкновенное лето», и последнее углублённо психологическое полотно о начале решающего противоборства с фашизмом «Костёр».
   В таком преломлении получают развитие почти все основные темы, которые волновали Федина на протяжении писательского пути и которые можно назвать сквозными в его творчестве. Попытаемся перечислить их тут: это – «судьбы людей в истории явлений», как выразился однажды сам автор, движение истории и частная жизнь человека, соотношение интересов отдельной личности и общества, гуманизм истинный и мнимый, нравственные принципы старого и нового мира, рождение характера человека социалистической эпохи, судьбы людей искусства в революции.
   Примечательна история художественного замысла трилогии.
   6 мая 1938 года в газете «Красная Карелия», наряду с заметками Вс.Иванова и А.Макаренко, под общей рубрикой «Над чем работают советские писатели», было опубликовано выступление К.Федина, озаглавленное «Роман нравов». Это первое печатное свидетельство о возникновении замысла будущей трилогии.
   «Главная моя работа в этом году, – писал Федин, – новый роман, замысел которого возник сравнительно давно.