Он вышел из зарослей неклена, вскочил в седло и без оглядки миновал разбросанные кельи и притулившуюся в низине церковку скитов. На виду слободы он погнал лошадь под гору в карьер.
   В конце длинного порядка одинаковых тесовых флигелей с палисадниками высился серебристый тополь. По-прежнему вытянутым нижним суком он прикрывал конёк светло покрашенного дома.
   Дибич осадил лошадь. Сердце его больно стучало, будто он пробежал всю дорогу, не передохнув. Он решил не подъезжать к дому и привязал лошадь у соседнего палисадника.
   Калитка стояла настежь. Он ступил во двор. Виноград наглухо обвил террасу перед дверью, которая звалась парадной, и взобрался на крышу. Жидкий дым винтом подымался из трубы. Вишни разрослись на весь двор, их запущенные безлиственные ветки отвисали до земли. Деревянный настил дорожки прогнил и уже не скрипел, как прежде. Колодец припал набок. В собачьей будке валялась фарфоровая барыня с отбитыми руками.
   Дибич тихо вошёл в дом. В кухне на полу стоял самовар. В жестяной трубе, воткнутой в печную отдушину, свистел огонь разожжённой лучины, и сквозь прогоревшие дырки оранжевым кружевом высвечивало пламя. Все казалось уросшим, игрушечным под этой кровлей, и когда Дибич входил в комнату, которую – как помнил себя – именовал «залом», он пригнул голову. Вещи были знакомы и близки, но каждую приходилось узнавать вновь: налёт престарелости покрывал весь дом, как пепел – отгоревший костёр.
   На комоде зажжён был ночник. Раньше эту крошечную лампочку мать ставила у своей постели. Дибич заглянул в спальню. Старое плетёное покрывало отчётливо белело на кровати. Он вернулся в зал, подвинул ночник к фотографиям.
   Он увидел себя с необыкновенно гладким лицом, в студенческой форме, с папиросой между кончиков пальцев. В плену он отучился курить. Студенческая форма осталась у московской квартирохозяйки. Тысячелетия легли между нынешним Дибичем и мальчиком с папиросой. Напротив стояла неизвестная фотография сестры об руку с надутым человеком, чрезвычайно похожим на Пастухова.
   В кухне раздалось шарканье. Дибич обернулся. Грудь его была сжата никогда не испытанной болью. Через дверь, раздвинув бордовую занавеску с помпонами по бортам, на него смотрела очень маленькая женщина. Она не испугалась, а только удивлённо вытянула голову, и Дибич узнал в ней свою московскую домохозяйку, которой оставил студенческую форму, уходя в школу прапорщиков.
   – Никак, сынок вернулся. Васенька? – спросила женщина, все ещё держа раздвинутой занавеску, на которой дрожали помпоны.
   – Где же мама? – мучительно выговорил Дибич.
   – Ты разве не видался с ней, голубчик?
   – Где? Где я мог с ней видаться?
   – Она, как получила твоё письмо, что ты в лазарете, в Саратове, так и принялась к тебе собираться. Да все никак не могла попасть на пароход. Вот только неделя, как уехала с подводами.
   – Почему же она меня не дождалась?
   – Она, милый мой, устала тебя дожидаться.
   – А сестра?
   – Сестрица давно замужем.
   – За этим? – спросил Дибич, показывая на фотографию.
   – За этим. Пастуховы-то ведь тоже Хвалынские.
   Дибич увидел недовольного Пастухова, который высился во весь рост об руку с неповторимо прекрасной своей женой, улыбавшейся светло и чуть виновато.
   – Это не моя сестра. Это – Ася. Вы обманываете меня.
   – Зачем обманывать, родной мой? Вот и тужурка твоя студенческая, на-ка, примерь.
   – Вы лжёте, лжёте! – крикнул с невыносимой болью Дибич. – Мама! Где ты?!
   – А ты не кричи. Ты лучше скажи мне, а я передам твоей матушке, давно ль её Васенька пошёл служить в Красную Армию?
   Он хотел кинуться на женщину, чтобы столкнуть её с дороги, но она вдруг спряталась, сомкнув перед своим носом борты занавески. Притаившись, она выглядывала в щёлку одним глазом, и помпоны мелко тряслись от её неслышного хихиканья.
   Дибич выпрыгнул через окно на террасу, прорвал путаный переплёт винограда и бросился прочь со двора.
   Он отвязал коня и перекинул повод. Улица была тёмной, но прозрачной, точно отлитая из бутылочного стекла. Едва он вставил ногу в стремя, как лошадь рванулась и помчала. Он все не мог сесть и тщетно отталкивался правой ногой от земли и чувствовал, как немеют руки, и седло, в которое он вцепился, сползает на бок лошади, и огненный встречный ветер душит, душит нестерпимо.
   – Нет, нет, война не кончилась, Извеков ждёт. Я сейчас, сейчас! – шептал он сквозь зубы, в ужасе ожидая, что вот-вот расцепятся руки и он выпустит седло – тело его уже волочилось по земле.
   Потом пальцы слабо разжались, он оторвался, упал, и конь ударил его задними копытами по груди с такой чудовищной силой, что он пришёл в себя…
   Он лежал один на тропе, под густым прикрытием неклена. Лошади не было. Он вгляделся в просвет неба и подумал, что ястреб улетел. В тот же миг режущая боль словно расплющила его грудь, и он застонал:
   – О, бред… все бред… Бан-диты!..
   Он ощупал себя клейкой ладонью. Кобура револьвера была пуста. Он пополз, задыхаясь, по тропе и достиг склона. От бессилия он перевернулся, и голова его очутилась ниже ног. Мелкая галька, шурша, посыпалась из-под него по склону. Он увидел опрокинутый, словно в зеркальном отражении, огромный яблоневый сад с крошечными разбросанными избами и признал скит. В давние-давние годы ловил он где-то здесь с приятелями певчих птиц.
   – Мама! – успел он прохрипеть. – Боже мой, мама!
   Кровь хлынула у него горлом. Захлебнувшись, он опять потерял сознание.



29


   – Весьма благодарен за доверие и честь, – сказал Пастухов со своей гипсовой улыбкой, – но я в городе человек случайный, и моё участие в таком представительном деле будет мало уместно.
   – Помилуйте, Александр Владимирович, – на проникновенной ноте возразил человек, причёской и бородой напоминавший те светлые личности, некрологи которых печатала «Нива». – Помилуйте!
   Двое других лидеров общественности города Козлова, явившиеся к Пастухову с просьбой, чтобы он вошёл в депутацию к генералу Мамонтову, протестующе пожали плечами.
   – Вы, Александр Владимирович, не только для нашего города, вы для всей цивилизованной России человек не случайный.
   – Поверьте! – задушевно поддержал человек из некрологов. – Имя ваше знает и офицерство. Прогрессивный слой нашего офицерства безусловно! И, может быть, ваше имя в самом генерале пробудит лучшую часть души, которая у него, под давлением военных обстоятельств, если позволено выразиться, находится в дремотном виде.
   – Которую генерал в своём освободительном походе, во всяком случае, недостаточно обнаружил, – добавил другой лидер ядовито.
   – И на которую нам единственно остаётся уповать, – сказал третий со вздохом. – Так что мы вас просим и прямо-таки увещеваем не отказываться!
   Пастухов выжидательно помигал на Асю.
   Она сидела тут же, в этой комнате с балконом на пыльную площадь. Как всегда, когда она бывала сильно возбуждена, лицо её сделалось покоряюще красиво с его нарядным взором: приподнятые ресницы словно круче изогнулись, и веки были тоненько смочены кристальной слезой.
   Все четверо мужчин стояли, окружая её, в почтительном ожидании.
   – Я думаю, Саша, если можно принести пользу… хотя бы минимальную пользу! Ведь это же кошмар – что творят эти страшные люди! Пусть хоть генерал… хоть кто-нибудь остановит их!
   – Они вламываются в спальни, – вырвалось у светлой личности, – тащат даже просто… бельё!
   – Но только, господа! Возглавлять депутацию я ни в коем случае не могу согласиться, – сказал Пастухов с отклоняющим мановением рук.
   – Нет, нет! Александр Владимирович! Возглавлять будет известнейший у нас педагог. И тоже, обратите внимание, сперва не соглашался. Но – гражданские чувства! Вас же мы просим быть в числе депутации. Только в числе! Только поддержать!
   – В общей куче, хорошо, я согласен, – снисходительно пошутил Пастухов.
   Все улыбнулись ему благодарно, но он снова похолодел.
   – И потом, господа, никаких адресов. Я против. Ничего письменного. Без слезниц и восклицательных знаков.
   – Нет, нет! Исключительно на словах. Настойчивая… мы сказали бы – не правда ли, господа? – не просьба, а категорическое требование: оградить наш город и мирное население от разнузданных грабежей. Немедленно пресечь!
   – И потом, эти насилия! – брезгливо сказала Ася, приложив к виску руку с оттопыренным мизинчиком.
   – Я не возражаю, – повторил Пастухов.
   – Вы, Александр Владимирович, пожалуйста, будьте готовы. Сейчас же, как генерал согласится принять, мы вас известим.
   Визитёры стали раскланиваться, но самый молодой из них, тот, что ядовито заметил об освободительном походе генерала, задержался:
   – Позвольте, на минутку?.. по личному вопросу…
   – Я провожу, – сказала Ася, выходя в переднюю и оставляя мужа наедине с молодым человеком, который подождал, когда затворится дверь, и нервно помялся.
   – У вас, может быть… стихи? Вы сочиняете? – сочувственно спросил Пастухов.
   – Нисколько! Хотя вообще в газетной области – да. Меня тоже уговорили войти в состав депутации. Но, откровенно, хотелось бы знать ваше мнение насчёт того, как вы думаете поступить в случае… если они вернутся?
   – Большевики?
   – Именно.
   Пастухов наблюдал предусмотрительного человека беззастенчиво, как особь, подлежащую исследованию. У особи были разные уши, одно – маленькое, другое – огромное, с оттянутой книзу и приросшей мочкой, будто созданное нарочно, чтобы внимать, и Пастухову пришло на ум новое слово: «Ишь слухарь!»
   – Очень может произойти, что все это задержится у нас не дольше, чем в Тамбове. В виде набега. И кроме временного управления, не будет учреждено никакой власти. А потом придут они.
   – Вы допускаете?
   – Очень. Придут и узнают, что мы с вами ходили к генералу.
   – Но ведь это в интересах всей массы населения, – попробовал найти оправдание Пастухов, отвлекаясь от рассматривания особи.
   – Э, знаете, доказывай там! Масса!
   Пастухов утёр лицо ладонью, смывая печать озабоченности, и выпалил мгновенно осенившее его открытие.
   – Знаете, что очень было бы оригинально? Спрятаться в сумасшедший дом. Да! Купить себе мешок муки и спрятаться. Мешка хватит надолго. Непременно, непременно спрятаться у сумасшедших! – стал повторять он, будто и правда проникаясь верой в неотразимость своей идеи.
   – Вы это советуете мне или сделаете сами?
   Пастухов основательно потряс гостю руку, выпроводил его и неслышно засмеялся.
   – Какой подлец! – проговорил он тихо.
   Он вышел на балкон.
   По другой стороне площади вдоль кирпичного фасада былого коммерческого училища, поднимая пыль, цепью мчалась кавалькада казаков с тюками, перекинутыми позади сёдел. Верховые взмахивали плетьми, удальски свистели и гикали. Кое-кто из них бережно придерживал прыгающие на конских крупах узлы добычи. У одного раскатался кусок украденного ситца, и ярко-голубая длинная лента змеилась позади лошади.
   – Саша, Саша! Ты не в своём уме! – воскликнула Ася, вбегая и бросаясь затворять балконную дверь. – Ведь они могут выстрелить! На самом виду!
   – Черт знает на что это похоже! – с отвращением сказал Александр Владимирович, принимаясь ходить по комнате…
   С того часа, когда в город ворвались мамонтовцы и начались грабежи, ему было жутко и в то же время до странности любопытно – какая перемена предстоит для него с семьёй? Волнующее ожидание непредвосхитимого напоминало ему состояние детей в канун ёлки, но страх преобладал над любопытством, потому что Пастухов знал, что кровь льётся ручьём и ручей все ближе подбирается к его новому пристанищу.
   Дом, где Пастуховы проживали вторую неделю, принадлежал не слишком заметному торговому человеку, сын которого состоял директором городского театра. Мысль обратиться за помощью к театру принадлежала Анастасии Германовне и оправдала себя: директор знал драматурга по имени, его самолюбию было приятно сделать Пастуховым одолжение, и в результате они устроились в двух недурных комнатах неподалёку от главной улицы.
   Они начали привыкать к довольно размеренной жизни, понимая, что благополучие так же недолговечно, как нечаянно, и всё-таки с удовольствием пользуясь им и закрывая глаза на будущее. Пребывание здесь было столь же случайно, как в Саратове, но случайность тяготила теперь меньше в силу того, что одним этапом меньше оставалось до непременной окончательной развязки, в которую нельзя было не верить.
   Алёше на новом месте нравилось не так, как у Дорогомилова, и он скучал. Не чувствуя в установленном житейском порядке что-нибудь непреложное, Алёша, как все дети, принимал случайность за такую же закономерность, как порядок. Ему казалось, что папа и мама поехали на Волгу, в Саратов, потому что надо было пожить у Дорогомилова, а затем не сразу попали к дедушке с бабушкой, потому что сначала надо пожить в Козлове, у директора театра. Алёше интереснее было играть в саду у Арсения Романовича, чем на дворе у директора театра, но он воспринимал свою игру в Саратове и в Козлове, как нечто одинаково естественное, однородное с прежними его играми в Петербурге. С ним рядом находились Ольга Адамовна и папа с мамой, его кормили, мыли в тазу или в корыте, ему стригли ногти и делали замечания, – значит, жизнь, раз начавшись, продолжалась неизменно, иногда веселее, иногда скучнее, но никаких случайностей в себе не содержала, а являлась именно жизнью, установленной в меру своих законов.
   Для Александра Владимировича с Асей жизнь последних двух лет состояла исключительно из нарушений закономерности безостановочными отступлениями от порядка. Одну случайность они считали терпимой, другую принимали за муку. Но даже то, что Алёшу приходилось купать не в ванне, а в тазу или в корыте, являлось для них крушением непреложного порядка.
   Оба они хорошо знали, что для облегчения жизни полезно отыскивать в ней смешные стороны. И они старались шутить.
   Никто из них не живал прежде в этих краях. Тамбов знаком им был по лермонтовской «Казначейше», и они соединяли его с «Госпожой Курдюковой» Мятлева. Козлов, в их представлении, уже тем воспроизводил тамбовский колорит, что славился конскими ярмарками. Ася, обладая памятью на стихи, очень к месту прочитывала слабоумные излияния мадам Курдюковой, и Пастухов с хохотом повторял их:

 
Мне явились, как во сне,
Те боскеты, те приюты,
Роковые те минуты,
Где впервые Курдюков
Объявил мне про любовь.

 
   Раз, сидя на балконе и наслаждаясь мёртвым сном уездного города, они отдавались тому умиротворённому течению мыслей, какое приходит звёздной ночью, когда воспоминания сливаются с надеждами и неясно, надо ли строить расчёты на новое будущее или принять настоящее, как полное счастье.
   – Упала звезда, – сказала Ася. – Ты что-нибудь задумал?
   – Нет, ничего. А ты?
   – Я тоже ничего. Я всегда не успеваю.
   Они долго молчали.
   – Пыль наконец села, – сказал Пастухов. – Слышишь, что-то похожее на запах пионов? В народе их зовут – марьин корень. Неужели ещё доцветают где-нибудь?
   – Да, правда, – солгала Ася. – Хотя для пионов слишком поздно.
   – Странный аромат. Одновременно – розы и взмыленной лошади.
   – У тебя странное чутьё. Ты всегда разлагаешь запах на прекрасное и гадкое.
   – Беру в сочетании, а не разлагаю. Запах неразделен, как чувство. Кто хочет разделить чувство на составные части – либо теряет его, либо лишён его от природы. Чувство всегда – хорошее и плохое вместе. Отдели от пиона розу или взмыленную лошадь – и не будет пиона.
   – У меня нет ничего плохого в чувстве к тебе.
   Он погладил её колено.
   – Ты женщина физическая. Преимущественно. Тебе присущи раньше всего свойства. Как звёздам. У них нет качеств. Они ни плохие, ни хорошие.
   Он засмеялся.
   – Господи, какую я несу чушь!
   Потянувшись к ней, он сонливо поцеловал её в оба глаза.
   Они опять долго не шевелились, потом Ася сказала так, будто разговор не прекращался.
   – Знаешь, ведь это тоже – Мятлева: «Как хороши, как свежи были розы».
   – Подумать, что он соблазнил Тургенева! Как у него дальше?
   Она прочитала:

 
Как хороши, как свежи были розы
В моем саду. Как взор прельщали мой.
Как я молил осенние морозы
Не трогать их холодною рукой.

 
   – Что это была за жизнь? – изумилась она. – Как люди должны были жить и что были за люди, чтобы могло появиться такое стихотворение?
   – С такими рифмами! – сказал Пастухов. – Если бы эти розы всерьёз продекламировал конферансье Гибшман – «Бродячая собака» полегла бы костьми от хохота.
   – Нераздельное чувство! – вздохнула Ася. – Ваша «Собака» все рвёт на куски. И каждый озирается на неё из боязни быть высмеянным. Искусству не осталось ни одного цельного переживания. Для него смешно, что мы смотрим на звезды. Смешно, что вспоминаем стихи Мятлева. Смешно, что любим друг друга. Для него все смешно.
   Он усмехнулся, ничего не ответив. Барабаня ногтями по чугунной решётке балкона, он будто предлагал оставить разговор неоконченным. Но заговорил снова.
   – Мне ни разу не удалось додумать до конца – что же такое искусство? Всю жизнь им занимаюсь – и не знаю, что это такое. Ради удобства считаю, что мне все ясно. Иначе ничего не создашь. Поймёшь до конца – захочешь делать безупречно. Но безупречного искусства не бывало. Оно больше, чем наука, чем всякий иной идеальный мир, делает петли, ошибается.
   – Ошибайся, мой друг. Ты ошибаешься прекрасно…
   Они расслышали топот бегущего человека. Звук приближался издалека, от собора, высокой тенью раздвоившего небосклон, переместился на площадь, стал громче, и они одновременно различили в свете звёзд тёмную фигуру, стремившуюся прямо к дому.
   – Почему он бежит? Уйдём, – шёпотом сказала Ася.
   – Погоди. Может, его ограбили?
   Но они всё-таки ушли с балкона и продолжали слушать из комнаты. Взвизгнул блок калитки, застонала от стука дверь.
   – Где спички? Это к нам, – сказал Пастухов, обшаривая стол.
   Они не успели зажечь лампу.
   Прижимая руки к сердцу, к ним наверх взбежал их молодой покровитель – директор театра.
   – Идёмте вниз! К папаше! Скажу всем сразу!
   Он задыхался. На лестнице он не утерпел – новость распирала его и вырвалась одним паническим словом:
   – Белые!
   Александр Владимирович обжёг пальцы догоревшей спичкой. Остановились в темноте.
   – Идёмте, идёмте! – торопил директор.
   Внизу он прикрыл щели на окнах шторами, заставил всех сесть. Его мать – медлительная, глуховатая женщина – непонимающе беспокойно ждала, что же должно последовать. Папаша, в жилетке и с засученными манжетами, переплетя пальцы, водрузил руки на толстый том иллюстрированного журнала. Он смотрел картинки и остановился на изображении библиотеки румынской королевы Елизаветы – Кармен Сильвы.
   – В Тамбове донцы! Дорога перерезана! – возгласил мрачный вестник, найдя законченными несколько театральные приготовления.
   Он рассказал затем, что один актёр удрал из Тамбова на маневровом паровозе, которому удалось, рискуя столкновением, проскочить по левой колее, когда в городе уже хозяйничали кавалеристы корпуса Мамонтова. Перерезанный участок дороги беглец объехал на крестьянском возу, а потом сел на товарный поезд. Казаки с хода в карьер принялись за погромы. Большевиков ловят и вешают на телефонных столбах. По деревням крестьян истязают, как во времена Салтычихи. Всюду пожары, и мамонтовцы не дают тушить.
   – Да они кто? – спросила мамаша.
   – Белые.
   – Да им словно бы и неоткуда взяться.
   – Генерал привёл. Белогвардейский генерал!
   – Ах, генерал! – сказала мамаша и перекрестилась (Пастухов не понял – от испуга или с благодарностью). – И чего народ мечется, как флаг на бане? – посмотрела она на мужа.
   – Наше дело тихое. Мы в стороне, – сказал папаша, не поднимая глаз.
   – Они могут очутиться у нас завтра. Конница, – сказал сын.
   – Очень вероятно, что – конец? – несмело выговорила разрумянившаяся Анастасия Германовна.
   – Чему конец?.. Все через учёных! Вон сколько книг-то, – сказал папаша, мотнув головой на библиотеку Кармен Сильвы.
   Пастухов косвенно мог отнести этот жест на свой счёт. Осаниваясь и тоже опуская глаза, он ответил:
   – Не книги повинны в варварстве. Не учёные порют мужиков. Разум не отвечает за бессмыслие. Но вы правы в том отношении, что мы в стороне. Нам остаётся спокойно ждать событий.
   Он поднялся. Больше обычного проступившая в нём статность была даже величественной. Афоризмы понравились ему самому.
   – Если можно ждать спокойно, – дополнила их Ася и поднялась вслед за мужем.
   – Что ж не посидите? Я подогрею самоварчик, – сказала мамаша, утирая пальцами губы и медленно поворачиваясь на стуле (глухота облегчала ей вопросы жизни уже тем, что уменьшала их число).
   Но Пастуховы пошли к себе. До зари они не ложились в постель, рассуждая о предстоящем, поочерёдно успокаивая и волнуя друг друга. Только один раз Ася пошутила, выглянув на балкон, когда рассветало:
   – Запах, который ты принял за пионы, сложнее, чем тебе казалось, Саша. В нем есть что-то от пороха.
   – Ну, насчёт лошадей-то я, во всяком случае, прав: пахло казаками.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Если вглядеться, каким представлялся набег Мамонтова рядовому Козловскому обитателю, который сначала по слухам узнал о внезапном захвате Тамбова белыми, а потом воочию увидел захватчиков у себя на улицах, то раскроется необычная картина.
   Эти города с момента установления советского строя не знали никакой иной власти. Юг, изобиловавший сменами всевозможных мимолётных правителей, был отсюда далеко, фронт, казалось, обеспечивал прочность зачинавшейся новой жизни. Губерния коренная русская, притом не окраинная, а примыкающая к центральным, она – естественно – и в глазах своего населения составляла часть самой основы государства, его национально спаянного ядра, то есть именно России, установившей Советы и за них боровшейся.
   Весть о падении Тамбова свалилась как снег на голову. Первый момент в Козлове вообще никто ничего не понимал – ни гражданские власти, ни рабочий люд, ни обыватели. Как мог вдруг очутиться целый корпус белых за двести пятьдесят вёрст от фронта, отрезав одним махом дороги на Саратов и на Балашов? Был ли дан бой, и где, и когда, и почему он проигран?
   День спустя из Тамбова прорвался поток известий, но поток мутный: страшные новости по-прежнему ничего не объясняли, а только поражали.
   Штаб Тамбовского укреплённого района оказался первым распространителем слухов о безнадёжном положении города. Сам комендант открыто говорил, что на Тамбов наступают двадцать полков противника. Обороны на подступах к городу создано не было, подготовка к уличным боям не велась. Однако и приказа об отступлении не издали. Это внесло в части гарнизона расстройство и посеяло в умах чудовищную неразбериху.
   За день до прихода мамонтовцев ранним утром автомобили и телеги столпились у железнодорожных пакгаузов и на товарных дворах. Грузили всё, что нужно и что не нужно, вплоть до ломаных стульев и шкафов учреждений. Вскоре обозы потянулись в два ряда, и населению предстало зрелище бегства. В городе вспыхнула паника. Начальник броневого отряда, решив своим разумением, что паника должна быть подавлена, открыл пулемётную стрельбу по домам Советской улицы, а затем самовольно отошёл с броневиком из Тамбова на Моршанск.
   На станцию ворвались казаки. Курсанты пехотной школы начали с ними перестрелку. Она не могла принести ощутимого результата. Тамбов пал. Гибли отстреливавшиеся до последнего патрона не снятые с постов красноармейцы. Гибли в одиночку сопротивлявшиеся коммунисты.
   Не прекращая марша, корпус Мамонтова взял западное направление и пошёл на Козлов.
   Это – главное, что узнали козловцы в первое время после падения своего центра – своей «губернии».
   Городские власти Козлова пытались организовать сопротивление. Они заверяли, будто считают, что сил достаточно. Бригада большевиков с артиллерией была выслана на позиции верстах в тридцати от города. Около станции Никифоровка появились разъезды донцов. Бригада завязала перестрелку.
   Но в то же время власти колебались, ожидая указаний – «как поступить?». Сообщения их были полны противоречий, действия растерянны. Они эвакуировали в Москву банк, но не решались эвакуировать до сотни вагонов ценных грузов. Они запрашивали – «следует ли эвакуировать отделы Совета, куда и какие?». И в том же запросе утверждали: «Что же касается отделов и их служащих, то, разумеется, они будут работать до последнего момента». Они доносили, что «все коммунисты и местные силы мобилизованы и находятся на позиции». Но тут же автор этого донесения признавался, что никто, собственно, не знал, на каких позициях следовало находиться. «Говорить об устойчивости сейчас не приходится лишь потому, что, к несчастью, наша разведка не может точно установить, где, в каком количестве оперирует противник, с какой приблизительно силой он наступает на Козлов, все это у нас неизвестно… Прошу сообщить о положении Моршанска, так как мы имеем сведения, что противник часть своих сил направил на Моршанск и Ряжск».
   Устойчивости не было не только из-за негодной разведки. Тревогу вселял не только противник. Её причины лежали ещё и по эту сторону позиций.