Неожиданно он побледнел и сказал с волнением:
   – Вы начали о разногласиях. Давайте договоримся сразу. Вы мне доверяете или нет? Если нет, то не теряйте времени – вам нужен другой командир.
   – Я вам доверяю, – спокойно ответил Кирилл.
   – Вполне?
   – Вполне.
   – Благодарю. Тогда ещё вопрос. Кто из нас будет командовать?
   – Вы.
   – Я хочу знать – не кто будет поднимать цепь в атаку, а кто будет определять тактику боя, я или вы?
   – Мы вместе.
   – Это значит, что я обязан присоединяться к тому, как вы решите, да?
   – Нет. Это значит, что мы оба будем вникать в убеждения друг друга и находить согласие. Притом я потребую к себе такого же полного доверия, какого вы требуете к себе.
   – А в случае расхождений?
   Дибич глядел на Кирилла разожжёнными нетерпением глазами, все ещё бледный, и Кирилл вспомнил, каким увидел его в этом кабинете первый раз – больного, измотанного судьбой и противящегося ей изо всех своих остаточных сил.
   – Вы в Красной Армии, – ответил он, – устав её не тайна. Но вряд ли между нами возможны расхождения. Во-первых, я не сомневаюсь в превосходстве ваших военных познаний и буду полагаться на них. А во-вторых, у вас ведь одинаковые со мной цели.
   Кирилл подвинулся к нему и тепло досказал:
   – Вы меня простите, я никогда не заставлю страдать ваше самолюбие.
   Дибич, вспыхнув, махнул рукой.
   – Я заговорил не потому… Просто чтобы раз навсегда… И чтобы к этому не возвращаться. Чтобы вы знали, что я ставлю на карту жизнь.
   – На карту? – воскликнул Кирилл. – Зачем? Мы не игроки. Ваша жизнь нужна для славных дел.
   – Я понимаю, понимаю! – отозвался Дибич с таким же порывом. – Я хотел, чтобы вы знали, что я во всем буду действовать только по убеждению, и никогда из самолюбия или ещё почему… Так что если я с вами разойдусь в чём, то…
   – Но зачем, зачем же расходиться? – сказал Кирилл, поднявшись и вплотную приближаясь к Дибичу. – Давайте идти в ногу.
   – Давайте, – повторил за ним Дибич, – давайте в ногу.
   Они улыбались, чувствуя новый приток расположения друг к другу и радуясь ему, как всякому вновь открытому хорошему чувству.
   – Я вот ещё что придумал, – сказал Кирилл. – Ежели какая непредвиденная задержка в наших сборах, то вы отправляетесь с эшелоном, а я доделываю здесь необходимое и нагоняю роту в Вольске, на автомобиле.
   – Откуда же автомобиль?
   – А это я тоже беру на себя.
   – Ну, я вижу, с таким снабженцем, как вы, не пропадёшь! – засмеялся Дибич.
   Уже когда он уходил, Извеков задержал его на минуту.
   – Я хотел спросить, что это за человек – Зубинский, вы не знаете? Военком даёт нам его для связи.
   – Бывший полковой адъютант. Форсун. Но исполнительный, по крайней мере – в тылу.
   – Ты, говорит военком, будешь за ним, как за каменной стеной.
   – Ну, если уж прятаться за каменную стену… – развёл руками Дибич.
   – Так как же, брать?
   – Людей нет. По-моему – надо взять.
   С этого момента начались стремительные сборы в поход. Это были ночи без сна и день, казавшийся ночью, как сон – когда спешишь с нарастающей боязнью опоздать и все собираешь, собираешь вещи, а вещей, которые надо собрать, остаётся все больше я больше, словно делаешь задачу по вычитанию, а уменьшаемое растёт и растёт.
   Зубинский носился по улицам на отличном вороном жеребце, в английском, палевой кожи, седле. Он был прирождённым адъютантом, любил выслушивать приказания, выполнял их точно и с упоением, доходившим до жестокости. Он покрикивал на всех, на кого мог крикнуть, сажал под арест, кого мог посадить, действовал именем старших с необычайной лёгкостью, как будто все, у кого он был под началом, в действительности ему подчинялись или состояли у него в закадычных приятелях. Перехваченный щегольской портупеей, в широком, как подпруга, поясе, со скрипучей кобурой маузера на бедре, он был под стать своему жеребцу. Не зная ни секунды передышки от трудов, он не уставал холить свою будто нарисованную внешность: разговаривая, он чистил ногти; на полном скаку лошади сдёргивал фуражку и поправлял напомаженный пробор; расписываясь в бумагах, проверял свободной рукой пуговицы френча и пряжки своей гладко пригнанной сбруи. И походя он все чистился, отряхивался, одергивался, точно перед смотром.
   – Да, молодой человек, – внушал он каптенармусу, который был по меньшей мере старше его в полтора раза, – если цейхгауз не отгрузит мне пятьдесят подсумков к тринадцати часам ноль-ноль, то вы через ноль-ноль минут сядете за решётку на сорок восемь часов ноль-ноль! Это так же точно, как то, что мы живём при Советской власти.
   Свои угрозы он с удовольствием приводил в действие, его с этой стороны знали, и он достигал успехов. Полезность такого человека в определённых обстоятельствах была очевидна.
   В канун выступления роты Извеков решил навестить мать, чтобы проститься. Он велел ехать по улице, где жили Парабукины. Он думал только взглянуть на ту дорогу, которой недавно прошёл под руку с Аночкой.
   Машина гнала перед собой белый свет, засекая в воздухе неровную волну дорожных выбоин, и полнолунно озаряла палисадники. Деревья словно менялись наскоро местами. Кирилл не узнавал, но угадывал очертания кварталов. Вдруг он тронул за локоть шофёра и сказал – «стоп».
   Один миг он будто колебался, потом распахнул дверцу и выпрыгнул на тротуар.
   – Подождите, я сейчас.
   После блеска фар на дворе показалось непроницаемо темно, так же темно, как было, когда он вошёл сюда с Аночкой, и так же скоро, как с нею, он различил в глубине освещённое окно. Прежде чем подойти к нему, он подумал, что это нехорошо, что этого нельзя делать, но не мог перебороть желания с точностью повторить недавно пережитые минуты. Он медленно приблизился к стеклу и заглянул через короткую занавеску.
   Аночка была одна, и маленькая комната почудилась Кириллу обширнее той, которую отчётливо запечатлела его память.
   Аночка стояла у кровати. В слабом мигании лампы бледность её лица то притухала, то странно усиливалась, как будто кровь все время живо бросалась к её щекам и тотчас снова отливала. Губы её дрожали. Она что-то шептала. Худоба высокой её шеи стала очень заметной, и какое-то болевое напряжение, как у певца, который берет едва доступную ему верхнюю ноту, крылось в тёмной жилке, проступившей у неё от ключицы кверху. Казалось, вот-вот вырвется у Аночки еле удерживаемый крик.
   Она и правда вдруг закричала. Руки её вскинулись, и – словно кто-то безжалостно потащил её за эти вытянутые в надежде тонкие руки – она ринулась через всю комнату и с разбега упала на колени.
   Она упала на колени перед накрытым плетёной скатертью круглым столиком, на котором высилась швейная машинка в деревянном колпаке. Она протянула к этому колпаку руки, скрестив их в мольбе, и начала мучительно выталкивать из себя перегонявшие друг друга беспамятные восклицанья. Она явно потеряла рассудок, и видеть её отчаяние было невыносимо.
   Кирилл с силой ухватил жиденькую раму окна, готовый вырвать её и влететь в комнату. Но странное движение Аночки остановило его: она обернула лицо к окну, не спеша всмотрелась в пустоту комнаты, спокойно поправила причёску жестом, похожим на мальчишеский – запустив пальцы в свои короткие волосы, – и опять повернулась к столу.
   Почти сейчас же она зажала лицо ладонями, потом снова простёрла руки, до непонятности быстро поднялась и пошла к окну скованным шагом разбитого несчастьем человека. Страдание придавило её жалкие девичьи плечи, оцепенение ужаса глядело из немигавших глаз. Никогда Кирилл не мог бы вообразить, что у Аночки такие огромные страшные глаза.
   Она все шла, точно эта убогая комната была бесконечной, все тянулась к окну трепещущими бессильными пальцами. Он сделал шаг в сторону от света. Он увидел, как шевельнулась занавеска: Аночка тронула её кончиками пальцев. Он расслышал стон: «Останься! Останься! Куда ты! Батюшка! Матушка! В эту страшную минуту он нас покидает…»
   Кирилл крепко провёл ладонью по лбу.
   «Бог ты мой! – вздохнул он освобожденно. – Ведь она играет! Играет, наверно, свою Луизу!»
   Он не мог удержать неожиданный смех и громко постучал в дверь.
   Тотчас послышался голос:
   – Это ты, Павлик?
   – Это я, я! – крикнул он.
   Она впустила его молча. Он смотрел на её изумление, вызвавшее краску к её щекам, и вдруг всем телом почувствовал счастье, что его приход поднял в ней смятение.
   – Какой вы хороший, что пришли, – словно укрепила она его в этом ощущении.
   – Я должен был прийти.
   – Когда я получила вашу записку, я поняла, что вы не придёте. Отчего вы такой весёлый?
   – Весёлый? – спросил Кирилл.
   Он как вошёл смеясь, так с губ его все не исчезала улыбка.
   – Ну, скажем, потому, что я не хочу повторять мину, с какой обычно приходят прощаться. Перед расставаньем.
   – Прощаться? – сказала она с тревогой.
   – Да вы не пугайтесь. Ничего особенного. Я должен поехать по одному делу.
   – На фронт?
   – Нет. Так. На небольшую операцию.
   – Против этого самого Миронова, что ли?
   Он ничего не ответил от неожиданности.
   – Что же вы за друг, если у вас от меня тайны?
   – Почему – тайны?
   – Если вы верите в меня, не надо скрывать…
   Она сказала это с детским укором, ему стало неловко, он отошёл от неё, но сразу вернулся и взял её руку выше локтя. Тогда отошла она и села у того столика, накрытого плетёной скатертью, перед которым Кирилл видел её на коленях.
   – Значит, так и не посмотрите нашу репетицию, – с грустью выговорила она.
   – Я видел… как вы репетируете…
   Она тяжело подняла брови.
   – Только что, – договорил он, опять улыбаясь.
   – Вы шутите.
   – Нисколько. Хотите, повторю вашу реплику?
   Он попробовал, довольно неудачно, изобразить её стон: «Останься! Останься! Куда ты?..»
   Она мгновенно закрыла глаза руками и вскрикнула:
   – Вы подсматривали в окно!
   Он испугался её крика и стоял неподвижно. Она нагнула голову к столу.
   – Как вы могли! – пробормотала она в свои согнутые локти.
   – Честное слово, я только на минутку заглянул, – сказал он растерянно.
   Она распрямилась, опять своим спокойным, но словно мальчишеским жестом поправила волосы.
   – Ну хорошо. Если уж видели репетицию, то приходите на спектакль. Вы ведь вернётесь к спектаклю? Куда вы всё-таки уезжаете? Я угадала, да? Кем вы туда едете?
   Сам не зная зачем, он сказал:
   – Я буду председателем ревкома. Слышали, что это такое?
   Она всмотрелась в него изучающим взглядом чуть сощуренных глаз и спросила:
   – Вы больше всего любите власть?
   – Смертный грех властолюбия, да? – насмешливо сказал Кирилл.
   – Нет, это не грех, если… на пользу человечеству.
   – Так вот наша власть на пользу человечеству. Согласны вы с этим?
   – Да.
   – Значит, можно любить власть?
   – Разумеется. Я спросила не об этом… вы не поняли. Я спросила – вы любите власть больше всего?
   Он глядел на неё сначала строго, затем черты его, будто в накаливающемся луче света, смягчились и приобрели несвойственную им наивность. Не догадка ума, а волнение сердца подсказало ему, что Аночке совсем не важно в этот миг существо разговора и что только еле угадываемые оттенки слов доходили до её внутреннего слуха.
   – Нет, – проговорил он, уже всецело отдаваясь своему волнению, – я вас понял.
   Она резко отвернулась, потом ещё быстрее обратила к нему удивительно лёгкое лицо – свободное от недоумений, и он, подойдя, просто и сильно замкнул её в свои руки, как в подкову. Короткий момент они оба пробыли без движения. Затем она с настойчивостью отстранила его, и он, как будто издали, услышал повторяющиеся упрямые слова:
   – Когда вернётесь… когда вернётесь… не сейчас…
   Он увидел её первую улыбку в эту встречу – её обычную, немного озорную, но вдруг словно и печальную улыбку.
   – Я могла бы, и правда, повторить, что вы слышали через окошко: «Останься! Останься!..»
   Она сама приблизилась к нему, в его неопущенные руки, и он услышал жаркое, незнакомо пахучее её лицо.
   Она проводила его спустя недолго до ворот. Шофёр завёл мотор, который поднял всполох в беззвучии вечера. Взрыв этого шума полон был предупреждающего, грозного беспокойства. Аночка сказала Кириллу, мягко касаясь губами его уха:
   – Я жду непременно на первый спектакль.
   Он ответил неожиданным вопросом:
   – А почему Цветухин выбрал эту пьесу?
   – Как – почему? Это же поймёт каждый человек – как люди страдали под гнётом знати!
   – Ах да! – шутливо спохватился он, но сразу, точно учитель, поощряющий ученика, одобрил серьёзно: – Совершенно верно, поймёт каждый человек.
   Он сжал на прощанье её пальцы.
   В машине он не мог отделаться от назойливой мысли: вот он уезжает в то время, как Аночка остаётся с Цветухиным. Опять возникло в нем раздражение против этого человека, и опять он убеждал себя, что нет оснований раздражаться. Самое тягостное заключалось в том, что жизнь повторяла один раз испытанное положение, в котором преимущество снова было на стороне все того же Цветухина. Тот оставался, Кирилл должен был уезжать, когда ему ужасно хотелось жить, ужасно хотелось – потому что душу его осветила торжествующая ясность: он любит и любим! Неужели и правда пустозвону Цветухину суждено омрачать Кирилла в самые счастливые мгновенья жизни?
   – Да никогда! Да ни за что!
   – Что вы говорите? – спросил шофёр.
   – Давно работаете за рулём, говорю я, а?
   – А что? Разве недовольны, как веду?
   – Нет, ничего… Мотор знаете хорошо?
   – Не могу похвалиться, чтобы очень. Справляюсь.
   – Так, так…
   Дома Кирилл не застал Веры Никандровны – она отлучилась на какое-то собрание и скоро должна была вернуться.
   Кирилл решил приготовиться к отъезду. Он долго искал чемодан и наконец обнаружил его под кроватью матери. Он принялся вынимать из него вещи сначала поспешно, потом все медленнее, пока вовсе не остановился на предметах, которые увели его воображение далеко в прошлое.
   Сложенный любовно чертёж речного парохода, в продольном и поперечном разрезах белыми линиями по выгоревшему, некогда синему фону; портрет Пржевальского и портрет Льва Толстого, два таких разных и таких схожих мудреца, изведывающих своими взорами землю и человека, – эти трогательные бумажные листы заставили Кирилла переселиться в жилище своей юности. Он вспомнил, как мальчиком строил корабли и судёнышки фантазий и плавал в неизвестные земли будущего. Вспомнил, как потом попробовал найти к этим землям дорогу в действительности и как пресекли его поиски на первых шагах. Вспомнил домашний обыск, жандарма, который сорвал со стены и швырнул на пол Пржевальского: верхние уголки портрета были надорваны с тех пор, и Кирилл неторопливо расправил их ногтем. Он вспомнил, что этот вечер ареста был вечером последнего свидания с Лизой. И хотя он знал, что весь путь с того вечера и всю дорогу от фантазий к действительности он прошёл в твёрдом согласии со своими желаниями и не хотел бы пройти иначе, ему стало больно, что он так много и так часто в жизни оставался один на один с собой.
   На дне чемодана он нашёл полотняный конверт с фотографиями. Здесь были спрятаны старые снимки. Он увидел себя крошечного – не старше чем полуторалетнего – в длинном платьице с кружевным воротником. Это было едва ли не первым живым воспоминанием Кирилла – как он очутился у чернобородого дяденьки, который сперва дал ему лошадку с мочальным хвостом, сказал «ку-ку» и спрятался под чёрным одеялом, а потом вылез из-под одеяла и отнял лошадку, и он изо всей мочи кричал, ни за что не соглашаясь с ней расстаться. На карточке он сидел, крепко вцепившись в эту лошадку, и лицо его было смешно сердито.
   Вдруг Кирилл услыхал шаги на лестнице. Он быстро вышел в другую комнату. Только тут, остановившись и прислушиваясь, он заметил, что дышит часто и громко.
   Он справился с собой и вернулся в комнату, где разбирал чемодан.
   Вера Никандровна стояла неподвижно около вороха выложенных на стол вещей. Он подошёл к ней, молча обнял её. Они долго не говорили, остановив глаза на этой беспорядочной куче предметов, которые будто участвовали в их бессловесной беседе. Потом Кирилл поцеловал мать в холодный и немного влажный висок.
   – Что же ты не говоришь – когда? – спросила она, с трудом произнося непослушные слова.
   – Сегодня ночью. Времени ещё не знаю.
   Она отвела его в сторону, к окну, и, внезапно потеряв голос, шёпотом сказала:
   – Ну, посиди… посиди со мной…
   Было очень тихо, и ясно слышался со стола запах лежалых вещей и тепло большой, ровно горевшей лампы. Её отсветы кое-где на мебели казались тоже тёплыми и наделяли всю комнату спокойной прелестью обжитого дома.
   Так мать и сын просидели в безмолвии несколько минут. Потом Вера Никандровна помогла Кириллу собраться в дорогу, и они вместе вышли на улицу. Уже прощаясь, Вера Никандровна призналась, что все время ждала этой минуты и всё-таки застигнута ею врасплох. Кирилл и без такого признания видел, что это так, и спешил скорее уехать, чтобы излишне не испытывать самообладание матери. Она смотрела вслед убегавшим по дороге огням автомобиля и, когда они исчезли, долго ещё стояла, не шелохнувшись, в полной темноте.
   На рассвете Извеков провожал свою роту. Она отправлялась эшелоном во главе с Дибичем. Кирилл должен был выехать в течение дня, как условились, на автомобиле и присоединиться к роте в Вольске. Ему предстояло забрать с собой медикаменты, бинокли, запас револьверных патронов – то, что не успели получить за слишком короткое время сборов. С ним отправлялись Зубинский и один доброволец-большевик, которого Кирилл прочил себе в помощники.
   Совсем незадолго до выезда Зубинский отрапортовал, что все готово, но автомобиль капризничает, и ехать на неопределённо долгий срок с малоопытном шофёром рискованно.
   – «Бенц» в неумелых руках – дело опасное. Что, если сядем на полдороге?
   – Какой же выход? – спросил Кирилл.
   – Если вы похлопочете, вам, наверно, не откажут дать шофёра-механика.
   – Есть такой?
   – Есть. Механик вашего же гаража Шубников. И водитель великолепный. Спортсмен.
   Кирилл выдержал долгую паузу, прежде чем что-нибудь сказать. Вечерний разговор с шофёром сейчас же пришёл на память: ехать с человеком, который сам говорит, что не может похвастать знанием мотора, ехать не на прогулку, а в поход, было бы по меньшей мере глупостью. Но имя Шубникова вызвало в Кирилле протестующую неприязнь. Он пристально вгляделся в Зубинского. Тот стоял навытяжку, ожидая приказания, и глаза его высекали преданную решимость служаки.
   – Хорошо, я сейчас позвоню, – сказал Кирилл и добавил про себя: «Черт с ним, если это необходимо!»
   Через полчаса машинистке был продиктован приказ об откомандировании Виктора Семёновича Шубникова в личное распоряжение товарища Извекова в качестве шофёра-механика.



24


   В биографии Шубникова, как она сложилась после его женитьбы на Лизе, отыщется немало драгоценных подробностей. Мерцалов, например, считал его фигурой, достойной отражения в хронике русских нравов на рубеже революции. А среди газетчиков помельче Мерцалов слыл за человека, у которого есть что прибавить к подобного рода описательным сочинениям, все ещё недостающим нашей литературе. Однако даже краткое изложение жизни Шубникова составило бы особую главу. Здесь достаточно привести две-три черты деятельности одного из представителей теперь вымершего или переродившегося типа не слишком крупных, но полных беспокойства дельцов, к каким принадлежал Виктор Семёнович.
   Он был из самых ранних автомобилистов в городе. Машиной, по виду близкой к фаэтону, он пугал лошадей и приводил в шумный восторг мальчишек. Бездельники на всю улицу подражали пронзительному рожку с чёрной каучуковой грушей, приделанному снаружи кузова вместе с рычагами тормоза и скоростей, которые напоминали механизм железнодорожной стрелки. Когда появились более удобные автомобили, Шубников приобрёл новый, а старый пустил в прокат.
   Рядом с биржей лихачей на дутых шинах, у подножия памятника «царю-освободителю», прокатный самоход часами ожидал любителей острых ощущений. Извозчики, не предчувствуя судьбы, ожидавшей их сословие в жестокий век двигателя внутреннего сгорания, смеялись над картонкой с обозначением таксы, которую шофёр вывешивал на автомобиле. Они держались кучкой в той стороне, где высился бронзовый крестьянин-сеятель, предназначенный иллюстрировать царское обращение манифеста: «Осени себя крёстным знамением, православный русский народ…» Шофёр, со своей таксой, стоял в надменном одиночестве по другую сторону памятника, близ Фемиды. Она символизировала в данном случае не столько правосудие, сколько бесстрастие истории, и не желала смотреть из-под своей повязки на конкуренцию двух эпох. Победителями вышли извозчики. Витенька Шубников, со свойственным ему нетерпением, очевидно, переоценил завоевательную способность недоразвитой техники. Любители обгонять трамвай по асфальтовой мостовой остались верны лихачам, и прокат такси прогорел.
   Войну Шубников отбывал дома. Призывная комиссия выдала ему белый билет ввиду эпилепсии. Припадки с ним на самом деле бывали, но только из озорства и лишь в той мере, в какой он считал нужным помучить ими Лизу либо разжалобить тётушку Дарью Антоновну. Он хороводил с военными чиновниками и врачами в кабинетах зимнего сада Очкина и дружил с интендантами.
   На второй год войны Дарья Антоновна скончалась, и её богатство нераздельно перешло к Витеньке. Это очень ослабило на нём поясок – не на кого стало оглядываться. Он все больше погуливал с барыньками и уже совсем не давал покоя Лизе наигранной ревностью. Впрочем, как случается с избалованными, себялюбивыми существами, он и правда мог ревновать Лизу к чему угодно, даже до настоящего страдания, до плача с истериками.
   Наконец Лиза ушла от него. Он сразу кинулся под сень закона, стал гулять с консисторскими писарями, с адвокатами, и дело совсем было наладилось – он уже ожидал привода жены с сыном и возмещения урона мужниной чести. Но пришёл февраль, дело замялось, потом – Октябрь, и все расходы на восстановление домостроя пошли прахом.
   Надо сказать, после смерти тётушки Витенька не только гулял и занимался семейными страданиями. Наоборот, предприимчивая натура ощутила острый вкус к размаху. Он привёз из Москвы великолепного «мерседес-бенца», повергшего в конфуз богачей мукомолов, не говоря о всяческих властях, ездивших если не на лошадках, то на машинах глубокой довоенной давности. Потом он отстроил конюшню, продал иноходца и купил пару рысаков-фаворитов, один из которых тут же взял первый приз на бегах. Затем он продал коллекции почтовых марок, медалей, монет, продал яхту и купил сильную моторную лодку. На Зеленом острове, во время пикника, он договорился войти в компанию, которая собиралась строить сарпинковую фабрику. С серьёзным лицом он заседал на учредительских собраниях будущего акционерного общества.
   Но вдруг, под весёлую руку, он поспорил с каким-то загульным фельетонистом московского «Раннего утра», что берётся основать копеечную газету, которая через два месяца забьёт в губернии всех конкурентов. Взявшись за это заманчивое дело, он ушёл в него с головой.
   Он набрал живописный штат репортёров с красными носами, удивительно знавших мрачный и темпераментный быт гор, бараков, пристаней, базаров, ночлежек. Фельетонист, рассчитав, что ему выгоднее проиграть пари, чем выиграть, подрядился писать для газеты сыщицкий роман приключений. Легендарный орехово-зуевский атаман-разбойник Василий Чуркин стал в газете чем-то вроде героя на жалованье. О нем собирались песни, анекдоты, ему посвящено было наукообразное описание вариантов народных драм и представлений театра-петрушки, воспевающих чуркинскую славу.
   Сам Витенька литературных склонностей в себе не замечал. Он не собирался также хвастать своей образованностью. Ему ничто не стоило спутать Фермопилы с Филиппинами, и он это помнил. Но он давал газетке направление, названное им «мимополитическим», и у него был свой девиз: «Народ любит скандал». Поэтому все поножовщины, банкроты, пожары, громкие бракоразводы, схождение трамваев с рельсов ярко освещались уверенными перьями. Театр для газетки почти не существовал, но личная жизнь артисток считалась негаснущей злобой хроник. Успех цирковых борцов или кинофильмов, которые именовались «лентами», быстро подпал под зависимость от Витенькиного издания. Дешёвое для читателей, оно скоро стало дорогим для всех, кто жил процентами с человеческого любопытства.
   Гонорар своему штату Витенька нередко выплачивал водочкой в «Приволжском вокзале». Речной трактир настолько пробуждал поэтическое чувство, что лучше всего именно здесь придумывались похождения провинциальных шерлок-холмсов на потребу подписчикам, и фантазия издателя участвовала в общем деле наравне с тружениками изящной литературы. Даже менее заносчивый характер, нежели Шубников, убедился бы на этом сочинительстве, что воистину горшки обжигают не боги. Витенька же спьяна так воспарил, что уверял, будто не пишет романов и стихов единственно за отсутствием свободного времени, и когда кто-то попробовал восстать в защиту Аполлона, он блеснул единственным своим произведением лирического жанра, подписав его псевдонимом Убикон. Стишок начинался так: