– Я, кажется, всегда была старше себя. Но зачем это?
   – Я не имею права поступать только так, как мне приятно или как приятно кому-нибудь из близких. Я должен отвечать за свои поступки, понимаешь? – отвечать.
   – Понимаю. Это не трудно понять. Отвечать перед всеми. А передо мной?
   – Насколько могу, – ответил он и добродушно улыбнулся. – Знаешь, я, когда шёл сюда, вдруг пожалел, что не сказал тебе об отъезде раньше.
   Она стиснула ему пальцы.
   – Значит, раскаялся в своём поступке?
   – Я, наверно, недостаточно подумал о нем.
   – Но неужели вечно, вечно надо думать о всяком поступке?!
   Он ничего не ответил, а только нагнулся и приложил щеку к её ладони. Она другой рукой попробовала его жестковатые, давно не стриженные волосы. Он поднял голову и стал опять смотреть на неё.
   – Ах, ты, ты, – сказала она шёпотом.
   Он поцеловал её. Она долго молчала, потом у неё появилась рассеянная и совсем новая улыбка.
   – Ты подумал, как поступаешь? – спросила она чуть погромче, скосив на него большой потемневший глаз.
   Он ещё сильнее поцеловал её. Отодвигаясь, она вытянула свой лёгкий, чуткий подбородок, глядя на окна.
   Он вскочил, шагнул к столу и, наклонившись, одним шумным дуновением загасил лампу.



38


   За ночь вьюга улеглась.
   Едва начался декабрьский рассвет, Аночка вышла на улицу. Было странно тихо. Вдоль тротуаров лежали снежные волны, на которых застыла рябая зыбь, как на песках дюн. Мостовые посредине были голы, только кое-где по краям кособочились сугробы с острыми рёбрами сверкающих верхушек. Вороны молча сидели на чёрных деревьях.
   Спокойствие отдыхавшего после метели города не только не усмиряло волнения Аночки, но все больше бередило его. Она очень торопилась.
   На вокзале недоспавшие, нетерпеливые люди неизвестно откуда появлялись, неизвестно куда исчезали, вдруг снова кучились и снова рассасывались. Двери маячили качелями, дребезжа и хлопая. То вдалеке, то где-то рядом, словно грозя ворваться в здание, шипели паровозы.
   Аночка остановилась в главном зале, у дальнего окна на платформу, – как накануне условилась с Кириллом. Его долго не было, так что она устала глядеть в толпу, роями качавшуюся от выхода к выходу.
   Когда он показался, она не сразу узнала его. На нем был овчинный полушубок по колено, белые валенки, короткошёрстая рыжая папаха. Он стал неуклюжим и не подходил к Аночке, а будто подкатывался.
   – Ты не замёрзнешь, – сказала она с улыбкой.
   Он снял меховые варежки, на солдатский манер заложил их под мышку.
   – Если бы ты заранее сказал, когда уезжаешь, я не пришла бы с пустыми руками.
   Он взял её руки, погладил каждый палец в отдельности, сказал:
   – Они для меня никогда не пустые.
   Минуту они глядели друг другу в глаза.
   – Эшелон погрузился. Поезд у платформы. Нас сейчас отправляют.
   – Уже? – проговорила она тихо, и взгляд её сурово опустился.
   – Пойдём, – сказал он.
   Он вывел её, держа за локоть, на перрон, и они пошли вдоль поезда. Из дверей катился пар, ледяные сосульки свисали с крыш, от товарных вагонов пахло лошадьми.
   – Далеко? – спросила Аночка.
   – Последний вагон.
   – Идём тише.
   Они не слышали ни криков, ни песен, упрямо споривших между собой на протяжении всего поезда, ни лихих переборов гармошки-саратовки. Они шли, шли, и шаг все замедлялся, помимо их воли.
   Наконец они увидели Рагозина и возле него Веру Никандровну. Они постояли вчетвером, говоря о самых обычных вещах. Паровоз начал гудеть. Сильнее, гулче, перекатистее нёсся его бесстрашный голос, насыщая и содрогая пространство.
   – Ну вот, – неслышно сказал Кирилл, глядя на мать, и обнял её.
   Потом он всмотрелся в Аночку, обхватил её обеими руками и вдруг несколько раз кряду, до боли сильно поцеловал в губы.
   Оторвавшись от неё, он опять поглядел на мать. Вера Никандровна улыбалась и кивала ему. Он шагнул к ней. Она прижала к себе его голову и – в то время, как оборвался гудок, – сказала шёпотом заговорщицы:
   – Я её поберегу. Поберегу!
   Она продолжала кивать. Её пожилые годы резче проступили на лице после этой ночи сборов. Вдруг сделалось видно, как она старится.
   Кирилл круто повернулся к Рагозину. Поезд уже шёл. Они оба побежали за площадкой вагона, обвешанной бойцами. Кирилл вскочил на приступку.
   – Я скоро за тобой следом! – крикнул Рагозин и снял шапку.
   – Лечись сначала, Пётр Петрович! Выздоравливай! И – до свиданья, – успел ответить Кирилл и глянул поверх рагозинской лысины назад.
   Аночка стояла с высоко поднятой неподвижной рукой. Кирилл стал махать своими варежками. Только тут и он и она заметили, какая толпа провожала поезд: почти мгновенно они потеряли друг друга из вида за мельканьем рук, шапок, платков.
   Людские голоса, сначала заглушив собой шум поезда, быстро упали, и уже издалека долетел до Аночки рокот колёс, учащаясь и затихая.
   Проводы близкого человека в неизвестность тяжелы особенно в эту секунду ухода поезда, в секунду исчезновения последнего вагона, когда вдруг пронизывает чувство физической утраты принадлежащего тебе существа, которого миг назад можно было коснуться и которое сразу стало недосягаемо.
   Рагозин и Вера Никандровна заметили остроту этой секунды друг на друге, заметили на Аночке. Но, кроме того, им бросилась в глаза особая сполошная мысль на лице Аночки, как будто она не только была подавлена разлукой, но боролась ещё с другим труднейшим испытанием. Она была бледна, и казалось, вот-вот упадёт.
   – А ну-ка, пожалуйте сюда, – сказал Рагозин, подставляя Аночке руку подчёркнуто бодро и с нарочитым шиком.
   – Может, мы посидим, – предложила озабоченная Вера Никандровна, – а потом поедем все ко мне.
   – Я не могу, спасибо, – сказала Аночка, – мне надо ещё съездить… вот если бы вы могли со мной съездить, Вера Никандровна!
   – Конечно, голубушка, если надо. Но куда же ты вдруг?
   – В больницу.
   – В больницу? Да ты не расхворалась ли?
   – Нет, нет! К отцу. Отец попал в больницу. Ещё вчера.
   – Как так попал? Что с ним?
   Они остановились посреди перрона, уже наполовину опустевшего, и Аночка наспех рассказала, что стало ей известно с вечера о Тихоне Платоновиче.
   Вскоре после ухода от неё Кирилла возвратился домой Павлик. Пришёл он не один, а со знакомым сослуживцем Парабукина. Этот сослуживец по дороге из утильотдела, где оставался работать весь вечер, нарочно, несмотря на вьюгу, разыскивал квартиру Тихона Платоновича и встретился с Павликом на дворе. Шёл же он затем, чтобы сообщить, что с Тихоном Платоновичем случилось недоброе.
   Выяснилось, что Парабукин, вернувшись с похорон Дорогомилова, заперся в своей каморе и вместе с другом Мефодием устроил поминки. Вышли они из каморы навеселе, ещё не поздно, и Мефодий заявил, что поминки не пропорциональны прискорбию, которое оба друга испытывают с утратой такого праведника, как Арсений Романович Дорогомилов. После чего оба ушли, очевидно – в поисках этой недостигнутой пропорции. А часа три спустя, когда свидетель окончил свою работу и собрался тоже уходить, в утиль-отдел позвонили по телефону из больницы. Оказалось, Тихон Платонович и Мефодий подобраны на улице и доставлены в приёмный покой с признаками отравления.
   Было уже слишком поздно, чтобы в метель добираться до больницы. Поэтому Аночка решила ожидать утра.
   Она остановила свой рассказ на том, что не могла заснуть всю ночь. Никому, разумеется, не надо было знать, что к мучительному страху за отца прибавлялось все пережитое в этот короткий, полный противоречивых событий вечер – от терзаний одиночества до объяснения с Егором Павловичем, от поразившего известия об отъезде Кирилла до тех минут наедине с ним, которые сделали Аночку и Кирилла счастливым достоянием друг друга навсегда.
   Рагозин решил:
   – У меня лошадь. Садитесь и езжайте. Если нужно будет в чём помочь, сообщите мне.
   Обе женщины тотчас отправились в больницу. По дороге Вера Никандровна задала всего один вопрос – сказала ли Аночка о несчастье с отцом Кириллу?
   – Зачем? Он ничего не успел бы сделать, и это отяготило бы его ещё одной заботой.
   Вера Никандровна, держа Аночку по-мужски, за талию, плотнее приблизила её к себе, и так они проехали весь долгий неудобный путь – пролётка то увязала в сугробы, то ныряла на выбоинах голого булыжника.
   Аночка владела собой, черпая силы в упорстве молчания. Все хождения по больнице она выдержала с напряжённой собранностью всего тела и с бледным недвижным лицом.
   Везде надо было подолгу ждать, потому что каждый, к кому Извекова и Аночка обращались, был занят сразу многими делами. Всюду бродили туда и сюда сестры, сиделки, врачи. Их останавливали по дороге, либо они останавливались сами и толковали о своих неотложных житейских вопросах. Для этих постоянно работавших в больнице людей пребывание здесь было профессией, службой, производством, которыми они занимались всю свою жизнь, день и ночь. Для тех же, кто сюда приходил из-за болезни или смерти близких, пребывание здесь было из ряда вон выделяющимся событием, испытанием судьбы и часто неизгладимым горем. Те, кто работал в больнице, считали, что для больных всегда сделано все возможное, и волнение посетителей им казалось чрезмерным и обременительным. Посетители же были твёрдо убеждены, что для больных непременно что-нибудь не сделано, и спокойствие людей больничной службы их тревожило и раздражало. Как в камере судьи, здесь слишком наглядна была разница в отношении человека к участи своей и чужой.
   В приёмном покое барышня в белой косынке, исследовав запись соответствующего дежурства, подтвердила, что Тихон Платонович и Мефодий Силыч действительно поступили и направлены из сортировочной в палату номер такой-то. О состоянии больных следовало узнать в справочном бюро посетительской приёмной. Справочная, после розысков по журналу ночного дежурства, установила, что оба больных приняты указанной палатой и что состояние их тяжёлое, а температура такая-то. Утренних сведений ещё не было, и следовало вызвать из палаты няню и попросить её, чтобы она узнала у ординатора, в каком положении находятся больные. Няни добрых полчаса не могли разыскать. Придя, она сообщила, что, когда поутру сменяла дежурство, ей никаких новых больных палатная не передавала. Она взялась справиться у сестры или в ординаторской – может, кто знает, но по пути очень долго простояла в дверях справочного бюро, на виду у Аночки и Веры Никандровны, разговаривая с другой няней и показывая ей у себя на ноге прохудившуюся войлочную туфлю. Спустя ещё добрых полчаса явилась сестра с игрушечным красным крестиком на переднике и сказала, что оба больных ещё ночью переведены из общей палаты номер такой-то в отдельную палату номер такой-то и что допуска к ним нет. До того, как утренние сведения будет давать справочная, о состоянии больных можно узнать с разрешения заведующего отделением, но сейчас этого сделать нельзя, потому что у него начался обход. Мог ещё дать разрешение главный врач, во он сейчас в операционной.
   Сестра пошла назад к той двери, откуда все время выходили и куда входили белые халаты, но, не дойдя, вернулась и указала на тощего человека с запавшими бритыми щеками:
   – Вот Игнатий Иванович, попросите его. Заведующий отделением.
   Она сама подошла к нему и что-то сказала. Он поглядел на Веру Никандровну и Аночку, качнул головой и продолжал свой разговор с женщиной, которая перебивала его вопросами и крутила себе пальцы. Потом к нему подошла девушка из справочного и стала громко уверять, что ни от кого не получала какой-то книги. Они вместе удалились в бюро. Из окошечка, через которое давались справки, вылетали вперегонки их голоса, и было слышно, что спор идёт о той же книге, которой девушка ни от кого не получала.
   – Игнатий Иванович! – неслось через окошко, – неужели я позволю себе трепаться?
   Наконец Игнатий Иванович вновь появился в приёмной и пошёл прямо к двери, но заметил Аночку с Извековой и повернул к ним.
   – Вы насчёт Парабукина? – спросил он доверительным голосом. – Вы кем ему будете?.. Ах, ваш отец…
   Он медленно отвёл взгляд на дверь, в которую собирался пойти, и один миг подождал.
   – Да, да, – проговорил он таким тоном, будто Аночке и Вере Никандровне было уже известно, чему он поддакнул. – Да, в семь часов. Скончался.
   – Так… сразу? – словно ища смысл в этих своих словах, выговорила Вера Никандровна и взяла Аночку под руку нескладным движением, так что нельзя было понять, хочет ли поддержать её или сама ищет поддержки.
   – Ну, как сразу? Часов десять жил. Ещё здоровое сердце. Хотя он, видимо, давно употреблял? Сильного сложенья, да.
   – Он ведь не один? – все ещё отыскивала нужные слова Вера Никандровна.
   – Да, тот тоже. Послабее. Несколько астенический субъект. Часа на полтора раньше. Тоже ваш родственник? Нет?
   Он всмотрелся пристальнее в Аночку и сказал утешительно:
   – Вы не горюйте слишком. Это ведь много лучше. Если бы выжили, то ведь оба ослепли бы. Метиловый спирт, да.
   Он ещё раз покосился на дверь.
   – Где он? – беззвучно спросила Аночка.
   – После вскрытия вас допустят, – сказал доктор.
   Он стал завязывать тесёмки на обшлаге халата, прижимая запястье к животу.
   – Извините, у меня обход. Вы присели бы. Я скажу, чтобы с вами побыли.
   Он откланялся им порознь и двинулся немного приподнятой поступью поджарого легковеса к двери, все время его манившей.
   Аночка и Вера Никандровна сели на скамью. Они не смотрели друг на друга, но в том, как обе держались, тесно, плечом к плечу, было видно, что обоюдное ощущение близости для них спасительно и ничто не могло бы её сейчас заменить.
   К ним подошла та сестра с игрушечным крестиком, которая заявила им, что допуска в палату нет. Она протянула Аночке маленький тонкостенный стакан с отогнутыми краями и желтоватым пахучим снадобьем, налитым до половины.
   – Выпейте это. Вам надо выпить, – убедительно сказала она, и у ней был такой спокойный вид, будто между тем, что она говорила прежде и говорит сейчас, не существовало ни малейшего расхождения.
   Вера Никандровна взяла стакан и поднесла Аночке. Послушно и старательно Аночка проглотила лекарство.
   Лицо её как было, так и оставалось недвижным и бескровным. Не то чтобы она не воспринимала происходившего вокруг, но ей было безразлично, что воспринимать, точно для неё не стало никакой разницы между нужным и никчёмным, важным и пустячным. Она сосредоточенно поглядела на девушку из справочной, опять возбуждённо кому-то крикнувшую через окошко:
   – Я говорю, что в глаза не видала! Что я – треплюсь, что ли?
   И одинаково сосредоточенно Аночка слушала, как Вера Никандровна подбирала утешения, стараясь вызвать в ней живое желание сопротивляться горю и действовать:
   – Ты не бойся, я буду с тобой. И у нас есть друзья. Мы не одни.
   Но при всём очерствении к окружающему, при том безразличии, которое выражалось в эти минуты внешним существом Аночки, была одна черта, одна точечка, затаённая в глубине её взгляда, в зрачках, соединявшая в себе уже почти отсутствие рассудка с жадными поисками мысли, как бывает только у человека больной души. Аночка в эти минуты равно могла поддаться бессилию и заболеть, и могла найти такую опору в самосознании, что уверилась бы в своих силах на всю жизнь.
   Этой точечкой взгляда видела она острейшие миги промчавшихся суток, и ей казалось, что до неё доносится рокот колёс по рельсам, и она глядит на последний вагон поезда, ускользающего вдаль, и слышит голос – «будь немного старше себя», и другой голос – «ещё здоровое сердце». В бессвязности этой заключалось что-то цельное, и в то же время одно исключало другое. Как будто душа Аночки раздваивалась, и одна часть, уходя с последним вагоном поезда, оставалась надолго жить, а другая, оставаясь здесь, в больнице, уходила из жизни навсегда.
   В необычайной грусти Аночка улыбнулась. Как будто изумившись неожиданно сделанному открытию, она сказала:
   – А знаете, Вера Никандровна, Кирилл ведь очень любил моего папу!
   Вера Никандровна с материнской страстью прижала её руку к своей груди.
   – О, как ты права! Ты даже не знаешь, как ты права, моя умница!
   – Папа ведь был удивительно сердечный человек, – сказала Аночка все с той же грустью. – Он только был несчастный.
   – Ты, ты возьмёшь за него счастье, которое ему не далось!
   – Что же мы сидим? – сказала Аночка, всхлипывая, как после облегчающих слез, – надо ведь что-нибудь делать. Поедем к Рагозину. И потом к Егору Павловичу. Мефодий Силыч отнял у него сегодня полжизни.
   – Да, да. Поедем. Мы не одни, мы не одни, – повторяла Вера Никандровна.
   Они вышли на мороз, и это было словно телесным возвращением к действительности. Опять попеременно колёса пролётки то дребезжали по булыжнику, то скрипели в снегу. Город все ещё отдыхал, все не мог отдохнуть от вьюги. И с каждым новым домом, с каждым кварталом, отдалявшим пролётку от больницы, Аночке яснее виделся вагон, который плыл где-то среди безграничных белых полей и в котором она сама будто присутствовала, сидела против Кирилла, вычитывая его мысли в ровном взгляде табачных глаз.
   Мысли были, конечно, о ней, об Аночке. Он не мог оставить её одну, он взял её, он увозил её с собой в этом вагоне, в этом огромном поезде, пересекавшем равнину России.
   На каком-то далёком разъезде выйдя из вагона и щурясь на солнечное лучение заснеженной степи, Кирилл нечаянно вспомнил толстовское наблюдение о путешественниках: первую половину пути, заметил Толстой, человек думает о том, что им оставлено позади, откуда он едет, вторую половину пути – о том, что его ожидает впереди, куда он направляется.
   Чем дальше продвигался поезд, тем разнообразнее становились связи Кирилла со множеством его спутников. Это был не рядовой поезд, пассажиры которого случайно соединились и тотчас разрознятся, как только доедут до места.
   Эшелон был подобен маленькому шумному городу на колёсах. И как жителей города связывают в целое одни дороги, одни источники, одна плодоносящая земля, так спутников эшелона роднила одна общая цель, лежавшая за пределами движения поезда. Интересы их объединялись не только ежечасной заботой о фураже, провианте, не только закрытым семафором на разъезде, или игрой в шашки и карты, или табачком и гармошкой, но теснее всего – предстоявшей им борьбой за своё будущее.
   И Кирилл все больше чувствовал свою принадлежность этому городу на колёсах, все чаще задумывался, как сложится ожидавшая его на фронте работа, все реже возвращался мыслью к оставленному Саратову. Поэтому и пришло ему на ум толстовское наблюдение, и он проверил его на себе и удивился, что – правда – за последний день даже Аночка вспоминалась гораздо меньше, чем в начале пути. Но это не беспокоило его. Аночка только отступила в сокрытую глубину его сердца, и он знал, что она будет там жить, пока живо само сердце.
   Эшелон следовал через Балашов – Поворино с задержками, простоями, неизбежными в прифронтовой полосе. Лишь на третьи сутки прошли места недавних великих сражений – Воронеж, Касторную. Зима везде установилась, все время было вьюжно, снегом прикрыло следы истребительных полевых боев, и только в сёлах, при дорогах, на станциях траурно чернели пожарища да громоздились обломки взорванных сооружений.
   Отряд был наконец влит в кавалерийскую бригаду, которая формировалась из пополнений, и на этом кончилась основная часть задания Извекова – сопроводить и передать эшелон по месту назначения. Он распрощался с земляками и двинулся дальше на юг, в район действий Первой Конной армии.
   В тот день, когда он приехал в Новый Оскол, все вокруг было бурно оживлено: над обывательскими домиками трепыхали флаги, по дороге мчались всадники, через распахнутые ворота дворов виднелись осёдланные кони и кучки спешившихся бойцов. Укутанные в тёплые одёжки дети выводками бежали по улицам, и взрослые тянулись следом за ними – все в одном направлении – за город.
   После неудачных расспросов – куда идти – Кирилл натолкнулся на молодого командира, распоряжавшегося красноармейцами, которые втаскивали в дом большой неуклюжий стол. Двери были узки, стол то клали и заносили ножками вперёд, то протискивали стоймя.
   – Давай выворачивай ножки, – крикнул один из красноармейцев. – В горнице сколотим.
   – Вали, – безнадёжно махнул рукой командир и отвернулся.
   Он недовольно поглядел на Кирилла, как будто тот виноват был, что стол не пролезает в дверь.
   – Вы что здесь, товарищ?
   Кирилл ответил, что ему надо, и это вызвало ещё большее неудовольствие командира.
   – А ну, документы!
   По самому тону Кирилл понял, что если и не напал на верный адрес, то находится от него неподалёку. Он достал свои бумаги. Не снимая толстых перчаток, командир зажал документы в горсти и – пока стол хрустел, точно раскалываемый гигантский орех, – читал углублённо и строго. Потом он обернулся, увидел, что ни стола, ни красноармейцев уже не было на улице, и сразу радушно возвратил бумаги.
   – Значит, из Саратова? В Саратове не бывал. А вот в Царицыне доводилось. С товарищем Ворошиловым тоже… Зайдём в горницу.
   Он оказался из ординарцев Ворошилова и послан был в Новый Оскол с квартирьерским поручением. От него Кирилл узнал, что в соседнем селе состоялось объединённое заседание Революционных Военных советов Южного фронта и Первой Конной армии. Прибывший из Серпухова (где стоял штаб фронта) Сталин выступил на заседании с речью о задачах Первой Конной в дальнейшем осуществлении плана разгрома Деникина. В район были стянуты соединения Конной армии, и под Новым Осколом предстоял большой смотр (на фронте продолжали биться по одной бригаде от каждой дивизии).
   – Хотите поехать? Через час у меня будут санки, – предложил ординарец.
   Он чем дальше разговаривал, тем словно гостеприимнее становился. Вероятно, его на самом деле рассердила незадача со столом; теперь, когда все налаживалось и он распоряжался расстановкой мебели в мещанской гостиной и куда-то уносил цветочные горшки и перевешивал картинки, – хозяйственная стихия делала его, видно, сообщительнее.
   – Поедем! Все равно ваше назначение мимо товарища Ворошилова не пройдёт. И рапорт ваш об отряде тоже. Значит, время есть. Увидите, что у нас нынче за дивизии. Дух замирает!
   Он призадумался.
   – Как по-вашему – оставить? Или лучше убрать?
   Он с сомнением мотнул головой на закопчённую олеографию, изображавшую боярышню в кокошнике.
   – А что вас смущает?
   – Да тут командиров с комиссарами будут Реввоенсовету представлять.
   – Ну и что же? Ведь это – Маковский.
   – Черт его – с этим искусством! Никогда наперёд не знаешь.
   Они оба засмеялись, каждый своим мыслям. Уже входила в права та короткость отношений, которая особенно быстро завязывается на фронте, нередко столь же быстро позабывается, а то вдруг переходит в солдатскую дружбу до скончания дней.
   На смотр Кирилл и ординарец ехали приятелями. Подрезанные полозья санок выпевали неустанную скрипучую нотку, легко ныряя в ямы и медленно вылезая из них, причём седоки дёргались к передку, а потом откидывались на спинку, и в это время разговор их сначала убыстрялся, затем растягивался.
   Сразу за городом открылась нескончаемая степь, кое-где в холмистых грядах, и стало видно, как её сахарную гладь лизала длинными языками позёмка. Был самый светлый зимний час, но свинцовая навись снежных туч низко спускалась с неба.
   Ещё издалека Кирилл увидел тёмные расчленённые линии построенных конных войск. Они занимали огромное пространство своими, похожими на шпалы, разделеньями. Ближе чернела сплошная полоса народа, вытянутая по нитке, и, подъезжая к ней, санки все больше обгоняли запоздавших и торопящихся людей.
   Когда приблизились к толпе и вылезли из санок, было уже невозможно пробраться вперёд в той центральной части зрителей, где виднелись красные знамёна и отведено было место для тех, кто должен был принять парад. Кирилл с ординарцем опять забрались в санки и поехали позади толпы, выискивая удобный, не очень плотно занятый народом участок.
   Слышны были перекаты «ура», ветер то доносил музыку, то заглатывал её. Смотр уже начался – члены Революционных Военных советов, объезжая построенные дивизии, здоровались с частями.
   Отыскав наконец подходящее место и протиснувшись в передний ряд, Кирилл окинул взором степь. Прямо перед ним и справа она уходила к небу, и не было видно на ней почти ни пятнышка, только далеко-далеко телеграфные столбушки, в карандаш высотой, неясно проглядывали сквозь рябизну позёмки. Слева виднелась кавалерия, и можно было, всмотревшись, отделить глазом на передней линии строя полосу коней и узенькую полосу всадников над ними и кое-где – знамёна, вдруг вырастающие на ветру.
   Музыка и крики кончились, стали перебегать линейные, появились санитары с повязками на рукавах и сумками на бёдрах. Когда это мгновенное нервное оживление улеглось, Кирилл увидел, как слева приближается вдоль толпы к центру горстка верховых, и с ними санная упряжка.
   – Едут, едут, – сказал ординарец, подталкивая Кирилла в бок.
   Но почти сейчас же вся эта группа скачущих людей настолько приблизилась к переднему ряду толпы, что почти слилась с ним, и Кирилл ничего не мог различить впереди, хотя и выступил за край толпы на полный шаг.
   Вслед за тем пронёсся позывной медью сигнал фанфар и отдалённо запели чуть слышные голоса команды. Но все это неслось влево, почти поглощалось степью, и тут Кирилл понял, как далеко он стоит от того места, где сосредоточилось самое ядро происходящего события. Ему было досадно, что он затерялся где-то в стороне, и хотелось быть в центре, но, несмотря на досаду, в нём все росло настроение праздничности, создаваемое зрелищем далёкой неподвижной стены войск, которая напряжённо ждала призыва к движению, и особенно – зрелищем снежного пространства, словно подчинённого общему строю людских масс.