– Но ведь это не утешение! Он совсем маленький и – конечно – не снесёт головы.
   – Вы что, серьёзно думаете, что таких вояк пропускают на фронт?
   – А как же, если он туда убежал?
   Она взялась за спинку стула и опустилась неожиданно тяжело для своего легковесного хрупкого тела.
   – Послушайте, Аночка, – начал Кирилл, но она не дала ему говорить.
   – Я знаю, что я, я виновата! При маме этого ни за что не случилось бы! Она так любила Павлика! А я совсем забросила его. Ведь он ребёнок, понимаете, он ещё совсем ребёнок!
   Она уткнула лицо в острый сгиб своего локтя, по-прежнему держась за спинку стула.
   – Вы сама ребёнок, – сказал Кирилл, подходя к ней ближе.
   Это будто разжалобило её, она обиженно пробормотала себе в руку, едва не всхлипывая:
   – Я хотела позвать вас на репетицию, у нас скоро генеральная репетиция, а теперь я знаю, что провалюсь, знаю, знаю, непременно провалюсь!
   Он договорил ещё суровее, боясь, что вдруг она расплачется:
   – Не выдумывайте. Какое событие – репетиция! Прекрасно сыграете свою Луизу, или кого там? И я ещё буду вам хлопать. Подумаешь! Невидаль какая – Луиза! Я хочу сказать – ничего не стоит сыграть вашу эту Луизу. А Павлика… Я должен был разыскивать одного, ну, буду разыскивать двоих. Уверен, его притащат к вам с милицией. Не первый такой герой.
   Аночка приподняла голову.
   – «Не первый такой герой! Разложить бы да всыпать пару горячих!» – сказала она, очень похоже подражая упрямому баску Кирилла, и он отвернулся, чтобы сохранить серьёзность.
   – Завтра с утра я подыму на ноги милицию, все будет сделано, – сказал он мягче.
   – Правда? – почти весело спросила она. – Правда, по-вашему, я должна хорошо сыграть свою роль?
   Он не ждал такого поворота.
   – Если играли до сих пор…
   – Откуда вам известно, что я играю Луизу?
   – Спрашивал у мамы.
   – Все-таки, значит, вспоминали обо мне?
   – Все-таки да.
   – И поэтому не видались со мной два месяца?
   – Не может быть!
   – Семь недель и три дня.
   – Вы считали? – ещё больше удивился Кирилл.
   – А вы потеряли счёт?
   Он с сожалением повёл рукой на бумаги и карты, из-под которых не видно было стола.
   – Понимаю, – сказала Аночка, – не до того…
   У неё медленно поднялись брови, и в этом невольном движении разочарования было столько горечи, что он смолчал.
   – Надо идти. Спасибо вам. Я очень, очень боюсь за Павлика!
   – Я провожу вас.
   – Что вы, разве можно? – возразила она и, совершенно повторяя его жест, показала на стол.
   – Постойте, постойте, – сказал он, разыскивая глазами и не находя свою кепку. – Я хочу пройтись так, как тогда, на бахчах.
   – И потом скрыться на два месяца?
   – Тем более хочу. Пошли!
   Так и не найдя кепки, он вышел с непокрытой головой.
   Прохладная тьма окутала их – вечера уже полнились предчувствием осени, их очарование казалось строгим и грустным. Воздух был крепок. Отчётливо наплывал прямой улицей долгий, зовущий гудок парохода.
   Кирилл взял Аночку под руку. Второй раз держал он тонкую кисть, в которой прощупывалась каждая косточка. Ему пришла мысль, что, вероятно, часто эта рука ищет опоры и опускается от усталости. Но в резких сгибах кисти он будто услышал скрытое упрямство.
   – Вам холодно… без фуражки?
   – Вы совсем не то хотели спросить, – сказал он.
   – Почему вы думаете? – тотчас возразила она, и запнулась, и прошла несколько шагов, ожидая – что он ответит.
   – Я почему-то должна придумывать, как с вами заговорить, – сказала она, не дождавшись. – Наверно потому, что вы не хотите говорить о самом важном. Погодите, погодите! Я знаю, вы непременно сейчас спросите: а что самое важное? Правда?
   Он усмехнулся и спросил:
   – В самом деле, что самое важное? Сейчас, например, разыскать Павлика, верно?
   – Да, конечно, – согласилась она чересчур поспешно. – Но вы не досказали мне тогда, в автомобиле, помните?.. Вы совсем не жалеете, что расстались с Лизой?
   – Ах, вот оно, самое важное!.. Я не люблю возвращаться к прошлому.
   – Она вышла второй раз замуж. Недавно. Когда вы уже вернулись в Саратов. Вы слышали? Это не прошлое, а настоящее.
   – Но это такое настоящее, которое не должно меня касаться.
   – Не должно? Или действительно не касается?
   – Вы только в этом случае придира или вообще?
   – Вообще! – безжалостно утвердила она.
   Он снова усмехнулся, но будто с неохотой, и долго молчал.
   – Чтобы с этим кончить, раз это вас занимает, – сказал он вполголоса, – я действительно перестал вспоминать о Лизе. Сначала себя заставлял, потом это вошло в привычку – не вспоминать.
   – Значит, вы ещё любите её? – с нетерпением спросила Аночка, дёрнув рукой, точно собравшись высвободить её, но тут же раздумав.
   – Откуда это значит? Той Лизы, которую я любил – сколько лет назад, я уж и счёт потерял, – той Лизы, может, и не было вовсе.
   – Но ведь это же чепуха, – даже с некоторой обидой сказала Аночка и на этот раз решительно вытянула руку из его пальцев.
   – Почему чепуха? Была наша с ней юность, наша надежда.
   – Конечно, чепуха. Если было, значит, есть. А если нет, значит, вы просто неустойчивый человек.
   – Вот верно! Неустойчивый!
   Ему стало очень весело, он громко рассмеялся, и Аночка вдруг мягко вложила свою кисть ему в ладонь, словно и не отнимала руку, и они шли дальше, уже ничего не говоря, но чутко слушая друг друга, хотя слышен был только мерный хруст пыли об асфальт под ногами.
   Когда они добрались до дома Аночки, она хотела проститься у калитки, но Кирилл сказал, что войдёт во двор. Она подошла к освещённому окну – постучать, и вскрикнула:
   – Господи! Смотрите!
   Кирилл шагнул к ней.
   На кровати сидел Павлик. Даже в тусклом свете видны были разводы на его щеках – он плакал и растёр слезы по грязному лицу. Рыжеватые волосы торчали, как перья потрёпанной птицы. Он быстро наматывал на палец обрывок бечёвки и сдёргивал его.
   Против него за столом восседал Парабукин с превосходным видом родителя, уличившего беспутное чадо в постыдстве. Он барабанил пальцами и метал гневные взоры на сына.
   Впустив Аночку, он сразу заговорил, не уделяя внимания Извекову.
   – Явился! Явился! Голод не матка. Кроме отца, никто этакому финтифлюю кофея не поднесёт. В кого пошёл, негодник, а? Мать была труженица, мыла его, поросёнка, чистила. Сестра – примерная девица, вот-вот ему кормилицей будет, заместо матери. Отец… ну, что ж отец?
   Тут Парабукин искоса глянул на дочь и её спутника, осанился, пригладил бодрым взмахом руки взъерошенную гриву и бороду, и в этот момент обнаружилось, что он несколько отступает от общепринятого равновесия и подплясывает против своей воли.
   – Отец тоже не какой-нибудь бессовестник, всю жизнь за семью горе мыкал…
   – Погоди, папа, – сказала Аночка. – Где ты пропадал, Павлик?
   Она, как вошла, смотрела на брата, не отрываясь, глазами, светящимися от любви и потрясения и выражавшими такой чистый, из души рвущийся упрёк, что Павлик низко пригнул голову и перестал крутить свою бечёвку.
   – Чего ж годить? Я его уже исповедовал, – проговорил Парабукин и, раскрыв бугристую длань, потряс рукою увесисто и гордо. – И он мне свою морскую фантазию выложил полностью. В военморы, говорит, захотелось! Я ему прописал военморов!
   Аночка бросилась к Павлику, прижала к себе его голову. Он с облегчением уткнул нос в её грудь. Вздрогнув, он затем притих, и пальцы его опять старательно завертели бечёвку.
   – Забрался в пароходный трюм, доплыл до Увека, там его, миленыша, выкатили с бочками на сушу. Зачем, спрашиваю, поехал? Думал, говорит, морское сражение посмотреть. На каком, спрашиваю, море или на озере? А он мне: это военная тайна!
   – Как мог ты, Павлик? – все ещё в неусмиримом волнении сказала Аночка, приглаживая его вихры.
   – Я, сознаётся под конец, решил с военморами жизнь положить за революцию. Вот шлюндрик! Что с ним делать, а?
   – Разве не прав я был? – сказал Извеков. – Зов времени. Дети слышат его лучше взрослых – на фронт, на фронт!
   Павлик оторвался от сестры на чужой голос, стремительно осмотрел и тотчас вспомнил Кирилла. Ободрённый его нежданной поддержкой, он с жалобой и вызовом стрельнул золочёным своим взглядом на отца.
   – Кабы я один – ещё так. А то все Ванька Красила-мученик. Небось сам увязался на катере, прямо во флотилию, на Коренную. А мне говорит: ты, Пашка, вали на каком ни на есть пароходе до Увека. Флотилия будет там мазут брать, я тебя подберу. Я прождал два дня, а флотилия и не думала на Увек заходить. Нужен ей Увек!
   – Ай-ай, какой тебе несолидный товарищ попался, – серьёзно сказал Извеков. – Уж не Ваня ли это Рагозин?
   – А кто же? Ему хорошо. Его все военморы знают!
   – Неужели ты ни капельки не раскаиваешься? – отшатнулась от брата Аночка.
   Он опять опустил голову: самой тяжкой укоризной было ему страдание сестры.
   Так просто отыскался один беглец и, словно по росе, проступил след другого. Кирилл мог быть доволен. Он уже решил прощаться, но Парабукин, сбитый со своей роли благородного отца, обратился к нему довольно высокомерно:
   – Извиняюсь, вы будете театральным сослуживцем моей дочери или что другое?
   – Это сын Веры Никандровны, – сказала Аночка, – ты ведь знаешь, папа.
   Парабукин сразу низвергся из-за облаков на трезвую землю, оправил мешковидную свою толстовку и отозвался с некоторым подобием изысканности:
   – Знаю более по служебному высокому положению. Насколько читаю вашу подпись под разными декретами. А также, как ваш подчинённый, являясь сотрудником утильотдела.
   – Да, я все не соберусь в этот ваш отдел, – сказал Кирилл. – Что там у вас происходит? Вы, говорят, книги уничтожаете?
   – Ни восьмушки листа без разрешения! Только согласно инструкции. Макулатуру церковных культов, своды царских законов – это да. Капитальную печать – скажем, отчёт акционерного общества или рекламу.
   – А будто пакеты из географии не клеили? – злорадно ввернул Павлик.
   – Молчи. Тебе ещё рано понимать. Не из географии, а из истории. Потому это бывшая история, которой больше не будет. Отменённая история. У нас в науке разбираются. Если что имеет значение – в сторону. Не имеет – в утилизацию. Корочки от книжек – на башмачную стельку. Испечатанные страницы – на пакет. Чистую бумагу – для письма.
   – Обязательно приду к вам. Очень меня занимает ваш отдел, – сказал Кирилл.
   – К нам самые сведущие люди заходят. И не обижаются. Настоящие библиотеки составляют из книг. (Парабукин сильно нажал на «о».)
   – Вот, вот, – улыбнулся Кирилл и протянул руку Павлику. – До свиданья, боевой товарищ. Мы с тобой, придёт время, повоюем, войны на наш век хватит. А пока всё-таки не огорчай Аночку, не надо, ладно?
   Павлик не сразу решился подать руку, потом опасливо приподнял её, не отнимая локтя от бока, и проворно отвернулся.
   Аночка вышла проводить гостя. Волнение её улеглось, она даже прихорошилась, успев причесать стриженую свою голову в то время, как Кирилл прощался с мальчиком.
   – Надолго? – спросила она лукаво, когда они задержались в темноте у растворённой двери.
   – До завтра. Хотите – завтра? – предложил он, будто вспомнив первую свою оплошность и решив не откладывать новую встречу в долгий ящик.
   Он опять удивился, – как хрупка и тонка была её кисть, и вдруг нагнулся к этой руке, не похожей ни на одну другую в целом свете, и дважды, торопливо и неловко, поцеловал её.
   – Что вы! – воскликнула она, отступая в сени, и уже из-за двери неожиданно прибавила: – Такой колючий!
   Он сейчас же пошёл прочь, некрупным, но сильным своим шагом. Он был рад и поражён, что так получилось, что он поцеловал её руку. Никогда прежде не мог бы он себе представить, что поцелует женщине руку: это было что-то либо светское, либо ничтожное, рабское и допускалось людьми, которые не имели с Извековым ничего общего. Чуждый этот жест (если случалось со стороны увидеть его где-нибудь на вокзале) отталкивал Кирилла, и он рассмеялся бы над собой, если бы вообразил, что когда-нибудь попробует подражать унизительному для женщины и прибедняющему мужчину обычаю. Особенную дикость приобретал в его глазах поцелуй руки теперь, когда с женщины спадали все путы принижения и предрассудков. Нет, уж если галантное целование руки вздумал бы кто отстаивать, то пусть женщина и здесь была бы совершенно равноправна и прикасалась бы губами к руке мужчины, выражая ему свою приязнь. Нет, нет, Кириллу было совершенно враждебно целование женской руки. Его только наполняло счастье, что он поцеловал руку Аночки – изумительную руку необыкновенной девушки! Его поцелуй не имел никакого подобия с пошлой манерой, принятой хлыщами. Он поцеловал не руку, а какую-то особую сущность Аночки, так притягательно скрытую в руке, он поцеловал Аночку, конечно, самое Аночку! – не всё ли одинаково в ней достойно поцелуя – лицо, шея, рот или рука? Он завтра скажет Аночке об этом чувстве равноценности для него каждой дольки её тела, завтра, завтра, – как хорошо, что уже завтра!
   Он шёл обратно той дорогой, где только что они проходили вместе, и в нём повторялось, шаг за шагом, пережитое ощущение близости Аночки, остро подсказываемое мерным хрустом пыли под ногами в темноте пустынных улиц. Вот так хрустело, когда они шли вместе. Так хрустело под её ногами. Он пел негромко и неразборчиво. У него не было слуха, но если он запевал для одного себя, ему нравилось, и он казался себе музыкальным. Завтра, завтра – означало его пение. Завтра, завтра – отвечал он мыслям о поцелуе. Завтра, завтра…
   Он застал в своём кабинете несколько товарищей. Одни курили, сидя на подоконниках, другие рассматривали карты, которые Кирилл показывал Аночке. Он всех знал и сразу понял, что их собрала неожиданность.
   – Куда запропастился? – спросил один из них.
   – Никуда особенно. Видишь, без кепки, – сказал он, заставляя себя обычным шагом пройти к своему месту и окидывая взглядом стол.
   Он тотчас заметил телеграмму, воткнутую стоймя за чернильницу. Пока он читал, все молчали. У него сжался и точно постарел рот. Он сложил телеграмму надвое, не торопясь опустился в кресло.
   – Ты не садись, – заметили ему, – нас ждёт председатель, он назначил совещание.
   – Так, так. Ну, пойдёмте, – сказал он с безусловной уверенностью, что все сразу за ним пойдут, будто это он сам назначил совещание, и быстро двинулся через кабинет в соседнюю комнату.



23


   Только в конце следующего дня Кирилл выбрал минуту, чтобы послать Аночке записку, в которой сообщил, что встречу приходится отложить дня на два. Когда он писал – дня на два, он не верил, что это так, и все же не мог написать ничего другого. Он, правда, добавил, что ужасно хочется увидеться, и решил, что такая приписка, ничего не объясняя, все искупит.
   Нельзя было загадать не только на двое суток вперёд, как сложатся события, но и на два часа. Ночь прошла в совещаниях, телефон и телеграф работали не переставая: городу угрожал новый мятеж – с севера – и перерыв последней железнодорожной связи с Москвой – через Пензу.
   Командир красной дивизии донцов, бывший казачий подполковник Миронов, формировавший в Саранске Пензенской губернии новый кавалерийский корпус, отказался подчиняться Революционному Военному совету. До этого он перестал считаться с политическим отделом дивизии, и на самовольно созванных митингах, внушая казакам и крестьянам, что он спасает революцию, натравливал их против Советов и большевиков. Вызванный от имени Реввоенсовета в Пензу, он ответил вооружением своих частей и ультиматумом, которым требовал, чтобы его беспрепятственно пропустили на фронт. Арестовав и посадив в тюрьму советских работников Саранска, Миронов во главе казачьих частей выступил на Пензу. По мере продвижения он рассылал по деревням своих агитаторов, подбивая крестьян на восстание, задерживаясь иногда в пути по многу часов.
   Такие задержки помогли верным революции войскам стянуть части Первого конного корпуса, чтобы помешать выходу мироновцев к прифронтовой полосе и покончить с ними в тылу.
   Пензенская губерния была объявлена на осадном положении, власть перешла к крепостному Военному совету, в уездах учреждались революционные комитеты. Деревенские коммунисты, вооружённые вилами и топорами, начали стекаться в уездные города, объединяясь для отпора изменившей дивизии. Налаживалась разведка, устраивались мастерские, где приводили в порядок неисправное оружие. Стали брать на учёт лошадей и седла. В Пензе вели запись добровольцев в рабочий полк. В самых глубоких и спокойных углах губернии происходила мобилизация большевиков, и сотни людей становились под ружьё.
   Спустя четыре дня после выхода Миронова из Саранска его отдельные отряды, при попытке переправиться через Суру, были взяты под пулемётный огонь и обращены в бегство. Ещё тремя днями позже около тысячи мироновцев выслали делегатов в Красную Армию и сложили оружие, заявив, что хотят вернуться в её ряды.
   Миронов с оставшейся частью мятежников продолжал марш к Южному фронту, оттеснённый от Пензы, обходя её, соприкасаясь с северными уездами Саратовской губернии и держа направление на Балашов. Силы его таяли, он шёл теперь осторожно, не решаясь заходить в города. В результате стычек или из нежелания сражаться, от него откалывались либо просто сбегали группы и кучки казаков, уходя в леса и рассеиваясь по деревням и сёлам. Эти шайки наводнили окрестные места его следования, сам же Миронов, с бандой в пятьсот человек, был окружён и взят в плен красной конницей в Балашовском уезде через три недели после измены[1], в середине сентября.
   В первые дни мятежа немыслимо было, конечно, предвидеть, насколько он разрастётся и скоро ли окончится. Своею вспышкой он угрожал Саратову не только потому, что потеря Пензы означала утрату кружного пути на Москву (в то время как прямой был перерезан находившимися в районе Козлова ордами Мамонтова), но и потому, что северные уезды Саратовской губернии прямо входили в орбиту мятежа. Красный петух мог забить крыльями в ближнем тылу, на севере, в то время как на юге алели пожары, зажжённые деникинский фронтом. Из пензенского события мятеж мог каждый час сделаться событием саратовским.
   Наступление на Южном фронте только словно бы начинало развёртываться. В день, когда вспыхнул мироновский мятеж, матросы Волжской флотилии ворвались в Николаевскую слободу, против Камышина, а на другой день красная пехота заняла Камышин. Тем ожесточённее встречал Кирилл известия об авантюре Миронова. Ещё больше, чем прорыв Мамонтова, ошеломила его внезапность угрозы с севера. Саратов в непрестанной череде потрясений напоминал Кириллу больного, который не успевал одолеть одну болезнь, как на него наваливалась другая. Не успевали миновать «окопные дни», когда горожане толпами ходили на рытьё траншей, как объявлялись «недели фронта» с их нескончаемыми мобилизациями. Это был кризис в кризисе.
   И все же надо было отыскивать силы там, где они, казалось, иссякли.
   Городской гарнизон, истощённый усилиями, которые понадобились на оборону от Врангеля и переход против него в наступление, мог выделить для борьбы с мироновцами лишь небольшие отряды.
   Один такой отряд отправлялся в Хвалынский уезд и был – как сказал о нем военный комиссар – может, и не плох: до полутора сотен добровольцев и мобилизованных последнего призыва, сведённых в роту. Предстояло решить вопрос о командире: измена Миронова снова поднимала споры об отношении к бывшим офицерам царской армии как военным специалистам. При обсуждении кандидатуры военком назвал Дибича, отличившегося по формированию, но служившего в Красной Армии недавно и в боях не проверенного.
   – Да что же я толкую, – добавил военком, – Дибича рекомендовал товарищ Извеков, он, наверно, скажет.
   Кто-то заметил полушутливо, что если, мол, Извеков рекомендовал, пусть он и проверит свою рекомендацию в деле: дать его к Дибичу комиссаром! Замечание так бы и осталось не слишком серьёзным, но общая мысль в эту минуту искала человека недюжинного и решительного, на которого можно было бы возложить полномочия более важные, чем комиссарство в роте, вплоть до права образовать на месте и возглавить революционный комитет, если бы обстоятельства потребовали. Назначением Извекова на маленький пост разрешилась бы большая задача, и полушутка прозвучала кстати.
   Кирилл сказал кратко:
   – Дибича я видел в боях с немцами. Командир мужественный и не аферист, пошёл служить к нам, а не к белым вполне сознательно. Я за него ручаюсь.
   На этом с вопросом о доверии Дибичу было кончено, – не потому, что не нашлось охотников перетряхнуть прошлое бывшего офицера, а потому, что сразу повели разговор об Извекове, тут же утвердили его комиссаром, и на него, в глазах всех, легла ответственность не только за Дибича или за роту, но будто и за события, которые могли произойти в Хвалынском уезде.
   Часом позже Василий Данилович – уже командир сводной роты – явился, чтобы договориться с Извековым о подготовке предстоящего похода.
   – Что значит человек на своём месте, – встретил его Кирилл, – даже румянец выступил! И ведь опять я с вами в одной части!
   – Только вы с повышением, а я не дотянул и до старого, – сказал Дибич.
   – Горюете? Вам на подносе счастье подаётся: не пройдёт недели, как вы у себя дома, в своём Хвалынске.
   – И как ещё почётно, – улыбнулся Дибич, – с оружием в руках! Вот только не пришлось бы дом-то с боем брать.
   – А что же особенного! И возьмём! – сказал Кирилл. – Вот вам карандаш, садитесь.
   Он развернул карту Волги, и тотчас с удивительной живостью увидел, как Аночка клонилась над этой картой, следя за его пальцем, и как он старался привлечь её внимание к действиям на юге, чтобы она не подняла голову на север. Теперь он подогнул южную половину вниз.
   Но начали не с карты. Дибич рассказал, чем была в действительности рота, аттестованная, как «может, и не плохая». Красноармейцы не закончили даже ускоренной подготовки, старых солдат среди добровольцев числилось меньше половины, люди нуждались в одежде, сапогах, винтовок не хватало. Стали составлять списки потребного оружия, снаряжения, обмундирования, провианта. Когда подсчитали, сколько времени нужно на сборы, и выяснилось, что не меньше трех суток, Кирилл сказал:
   – Плохо у нас получается. Мы должны это дело сократить вдвое.
   – То есть как?
   – А так, чтобы послезавтра на рассвете выступить.
   – Я готов хоть сейчас выступить, да с чем? Палок в лесу нарезать – и то время надо. А тут придётся каждую щель по цейхгаузам облазить.
   – Придётся проворнее лазить.
   – И так мы с вами чуть не на минуты все рассчитали.
   – Пересчитаем на секунды.
   – Легко сказать. Я не первую роту сколачиваю.
   – Наша рота особого назначения.
   – Тем основательнее её надо снабдить.
   Кирилл посмотрел на Дибича тяжёлым взглядом из-под осевших на переносье бровей.
   – Вот что, Василий Данилович. Условимся, что бой уже начался. А в бою ведь у нас разногласий не будет, правда?
   – Тут не разногласия, а простая арифметика.
   – Значит, простая непригодна. Пересчитаем по арифметике особого назначения. Я беру на себя самое трудное. Что, по-вашему, труднее всего получить?
   – Два пулемёта нужно? Связь нужна? А попробуйте раздобыть провод.
   – Хорошо. Попробую. Связь будет за мной. Срежу, на худой конец, вот этот аппарат, – сказал Кирилл, вдруг зачем-то стукнув ладонью по телефону.
   – Один аппарат – ещё не связь, – возразил Дибич.
   – Найдём сколько надо. Дальше что?
   Они перебрали и перечеркали свои списки, разделили между собой намеченную работу и взялись за карту.
   Роте предстояло идти по большаку на Вольск и оттуда на Хвалынск. Это составляло двести двадцать вёрст. Дибич клал на весь марш пятеро суток, с привалами и ночлегами. На хорошем пароходе передвижение отняло бы день. Но все суда были брошены на южную операцию и пароход мог подвернуться только случайно. Поэтому Извеков предложил следовать на Вольск поездом (что больше чем удваивало путь до этого города, но сокращало время), а остаток дороги до Хвалынска – маршем. Такой комбинированный переход занял бы трое суток.
   – Если не подведёт чугунка, – сказал Дибич. – Пары-то разводят дровишками.
   – Нарубим, – сказал Извеков.
   – И если Миронов не двинет от Пензы на юг и не перережет железную дорогу где-нибудь под Петровском.
   – А для чего нас посылают? Будем драться там, где встретим противника.
   – Нас посылают в Хвалынск. В Петровск пошлют других. Мы обязаны выполнить свою часть задачи.
   – Задача в том, чтобы переломать врагу ноги, а на какой станции мы их переломаем – не существенно.
   – Напрасно так думать. Большая разница – кто кому навяжет бой, кто выберет время и место боя. Мы имеем дело с конницей. И она уже выступила. А мы будем готовы к маршу только на третьи сутки. Нас легко предупредить.
   – Не на третьи, – поправил Кирилл, – а через полтора суток. И у нас больше шансов не быть предупреждёнными, а предупредить самим, если мы перебросим роту по железной дороге.
   – У меня нет возражений. Все равно неизвестно, что будет через трое или двое суток, – проговорил Дибич очень тихо и замолчал.