Ему показалось, что в этот момент аплодисменты накатились на сцену шумнее, и он подумал, что своим нежданным рукопожатием переключил внимание зала с известия о победе на актёров и что это недопустимая ошибка. Он решительно двинулся со сцены.
   Аночка догнала его за кулисами. Такая же смеющаяся, она громко спросила, торопясь за ним поспеть:
   – Вы теперь, наверно, не останетесь на спектакле, после такого известия!
   Он остановился и первый раз вблизи увидел её сверкающую пудрой шею и приоткрытую грудь, и словно лаковый рот, и темно-синюю краску глаз, которая будто растеклась и подсинила широкие веки. Но за всем этим на него с поразительной ясностью смотрела Аночка, какою она была всегда в его неустанном представлении о ней. Аночка, которую никакой грим не мог ни ухудшить, ни улучшить и которая с трепетом ждала – что он скажет.
   – Нет, я останусь до конца. Я только буду ходить к телефону. Тут, через две комнаты.
   Он подождал. Ему было жалко оторваться от того, что он разглядел за её гримом, как за стеклом, которое припорошено пылью.
   – Вы очень хороши, – сказал он.
   Она немного отодвинулась от него.
   – Посадите кого-нибудь на телефон, – сказала она.
   – Я должен сам.
   – Тогда посадите кого-нибудь вместо себя в зале, чтобы вам доложили, как я провалюсь.
   – Я буду уходить только в антракты, – улыбнулся он.
   В лице её не было ни тени каприза или кокетства – она просто не верила в серьёзность его обещания. На них глядели издали актёры, и плотник прогудел сердито: па-ста-ранись! Кирилл ободряюще качнул головой и ушёл.
   Цветухин сейчас же, на ходу, спросил у Аночки:
   – Что он сказал, а?
   – Ему нравится, – ответила она также мимоходом и безразлично.
   Во время действия она не могла видеть Кирилла (она вообще боялась глядеть в зал), а в антракты его место пустовало. Она так и не знала, сдержал ли он слово.
   Спектакль, раз выбравшись на гладкую дорогу, катился к концу без всяких злоключений. Наоборот, успех все время рос и рос. Может быть, повышенное настроение, созданное вестью о победе, сказалось на зрителях – они стали ещё добродушнее, чем вначале, и не щадили ладоней, но актёры относили расположение зала целиком на счёт своих талантов и делали своё дело уверенно и стройно.
   Вызовы с окончанием последнего акта были бурны и щедры. Все толпились у сцены. Труппа аплодировала Цветухину, он аплодировал труппе, брал Аночку за руку и выводил вперёд. Нельзя было счесть поклонов, отвешенных публике.
   Парабукин стоял гордый, ждал поздравлений. Арсений Романович первый с горячностью пожал ему руку.
   – Видите ли, какого типа, а? Надежда! Надежда, открытая на своей родине. Так сказать, самобытность, а? И ведь все Цветухин! Великий пример!
   Тихон Платонович, вытираясь давно развёрнутым и насквозь мокрым платком, кивал и покашливал многозначительно. Поймав за руку сына и подтягивая его к себе из толпы, он нагнулся к нему:
   – Теперь, Павел, мы с тобой Ротшильды! Егор Павлыч сестру-то твою озолотит!
   Лиза медленным взглядом встречала и провожала выходившую к рампе Аночку. И в эти минуты Лиза как будто не помнила ни об Ознобишине, который терпеливо её дожидался, ни даже о Вите. По-прежнему спрашивала она себя – откуда же эта девочка взяла силы отважиться на такой бой и выиграть его? – и по-прежнему не находила ответа. И тут она заметила почти рядом с собой Кирилла.
   Он, приподнявшись, глядел через плечо Веры Никандровны на сцену. Губы его вздрагивали, ему, видно, хотелось остаться строгим судьёй, а переживание увлекало его, и радость сквозила в этой явной борьбе. Он будто почувствовал, что на него смотрят, беспокойно обернулся, увидел Лизу и смутился. Протиснувшись к ней, он поздоровался.
   – Я вижу, вы тоже восхищены Аночкой? – спросила она.
   – По-моему, у нас новый готовый театр. Я не думал, что Цветухину так все удастся. Смотрите, как приняли красноармейцы.
   – По Аночка-то! Правда? – настаивала Лиза.
   – Да, Аночка, – опять уклончиво сказал он. – Для такой благодарной аудитории легко играть.
   – А мне кажется, не легко. Надо, чтобы все было понятно.
   – Никакой особой понятности не нужно. Народ достаточно развитой, – сказал он и приостановился, словно задержавшись на какой-то мысли, и вдруг добавил: – Но вы правы в том смысле, что непонятное делать гораздо легче.
   Было все ещё шумно, и они говорили громко, стоя так близко, что плечи их касались.
   – Я рада, что вас встретила.
   – Я тоже.
   – Я не решалась прийти к вам, сказать – спасибо.
   – Это за что же?
   – За отца. Уже две недели, как он дома.
   – Он… Ах, да! Понимаю. Только я здесь ни при чем.
   – Неправда.
   Он засмеялся.
   – Зачем мне приписывать чужие благодеяния? Это – хлопоты Рагозина. Он ведь знал вашего отца.
   – Но это же неправда! До меня дошёл этот слух, будто помог Рагозин. Мой муж ходил к нему – поблагодарить. Но Рагозин сказал, что знать не хочет об этом деле, и прогнал мужа.
   – Он дядя серьёзный, – опять засмеялся Кирилл, – и тоже не из благодетелей. Да и вообще отец ваш вряд ли кому особенно обязан. Чем должен был – он, видно, поплатился.
   Лиза, насколько могла, отстранила своё плечо от Кирилла и молча глядела ему в глаза.
   – Вы, как всегда, исполнили дочерний долг и должны быть довольны. Чего же больше?
   – Это – что? Злопамятство? – с горечью сказала Лиза.
   – Это – истина, – ответил он сухо и огляделся по сторонам. – Артисты больше не выходят. Надо расходиться.
   Он торопливо попрощался.
   Стало действительно тише в зале, но ещё многие хлопали, и Цветухин последний раз вывел за руку Аночку.
   У неё был такой вид, будто она не могла отрезветь от неожиданного успеха – улыбка её совсем затвердела и поклоны потеряли гибкость. Она все тревожнее искала взглядом Кирилла и все разочарованнее уходила за кулисы.
   Наконец она прибежала в свою крошечную уборную – уголок, отгороженный картоном, почти упала на стул и закрыла глаза. Все вышло так, как ей мечталось в сокровенные минуты наедине с собой: она сыграла главную роль, она одержала победу! И вот она не ощущала ничего, кроме полной потери сил и тупой печали. Ей хотелось заплакать от изнеможения.
   Она только успела глубоко вздохнуть, как дверь задребезжала от ударов и тотчас наотмашь раскрылась.
   Влетел Цветухин. Он сорвал с себя парик и, схватив его за косицу, вертел над головой, точно трофей. В одном шаге от Аночки распахнул руки:
   – Роднуша моя! Дай я тебя поцелую!
   С неё точно свалилась усталость. Она вскочила, откинув стул, и бросилась ему на шею. Он обнял её и поцеловал в губы. Оторвавшись, он сказал:
   – И ещё раз, чудесная моя актриса! Ещё!
   Она сама поцеловала его. Он опять нащупал губами её рот. Она хотела откинуться. Он зажал её голову в крепко согнутой руке. Она все-таки вырвалась. Он проговорил поспешно и очень тихо:
   – Ещё. Ну, скорее… Ты!
   Аночка разглядела его новые, чем-то страшные, тёмные глаза.
   Она нагнулась, подняла стул, села за свой столик спиной к Цветухину. Через зеркало она видела, как он потирал лоб, резко разделённый на две полосы – верхнюю смуглую с седовато-чёрной шевелюрой над ней, и нижнюю, оранжевую от грима, под которой грубее проступали морщины.
   – Егор Павлович, уйдите, пожалуйста. Я должна переодеваться.
   Цветухин постоял ещё мгновенье. Вдруг он махнул париком, точно собрался его бросить, повернулся и ушёл, затворив за собой осторожно дверь.
   Аночка сидела неподвижно. Опять вернулось к ней изнеможение, и руки не поднимались, чтобы отколоть шпильки и снять чепец. Начало небывалой, опасной жизни чудилось ей на этой грани между шумом зрительного зала и странным одиночеством среди притихших закоулков уборных.
   Внезапно донёсся низкий женский голос. Аночка узнала его и принялась раздеваться.
   – Ну, где же ты, милочка, прячешься? – распевало контральто Агнии Львовны. – К тебе пришли с поздравлениями, а ты убежала!
   Она ворвалась в уборную, обхватила сидящую Аночку со спины и звонко облобызала в ухо, в шею, в щеку.
   – Ну, я должна признать, должна признать! – восклицала она между поцелуями. – Просто очень, очень мило, и с природным темпераментом! Я не думала, честное слово! Конечно, у тебя, душечка, нет ещё внутренней страсти. Но нельзя же и требовать с такого цыплёнка! Право, душечка, не сердись. И потом – конечно – ещё никакой школы! Я сыграла Луизу только на четвёртый год. И какой фурор! Незабвенно! А ты хочешь сразу! Разумеется, будет поверхностно! Но ничего, ничего, не убивайся и не вздумай, пожалуйста, реветь. Главное – очень мило и дошло до публики. Школа – дело наживное. А что касается страсти…
   Агния Львовна горячо прижалась щекой к Аночкиному уху:
   – Не вздумай, дружок мои, в этом отношении поддаться Егору Павловичу.
   – Откуда вы взяли? – отшатнулась Аночка.
   – Ах, деточка, что же я, не знаю, что ли, его? Он сейчас же полезет целоваться! И потом начнёт тебе плакаться на свою судьбу. На то, что я его терроризую и что только ты можешь положить конец моему своевластию над его погибшей жизнью! Ничему не верь! Все это притворство и чушь! Просто он старый ловелас! И больше ничего! И если бы не мои вожжи, он никогда не стал бы Цветухиным. Так бы и путался с девчонками. А я из него сделала гения!
   Аночка старалась возразить и даже поднялась, высвобождаясь из этого бушевания закруживших её фраз, но Агния Львовна туго зажала ей рот ладонью и, вплотную надвинувшись, прошептала с расстановкой, как заклинательница змей:
   – Запомни! Я тебя сживу со света, если ты раскиснешь от посулов моего Егора.
   В тот же миг Агния Львовна рассмеялась и снова звучно пропела:
   – Рано, рано, милочка, зазнаваться! К тебе пришла толпа! Как волхвы на поклонение под предводительством, кажется, твоего папаши. А ты не хочешь показаться! Вон, смотри-ка. Принимай. А я – к Егору Павловичу.
   Толпы никакой не было, но Тихон Платонович с Павликом действительно заглядывали к Аночке из коридора. Таинственным образом Парабукин успел немного подкрепиться. Вероятно, он захватил в кармане посудинку, на случай сильного волнения, за которым и правда дело не стало.
   – Аночка! Дочь моя родная! – одышливо дунул он, войдя. – Смотрел и не верил глазам! Ты ли это? Пустил слезу! Каюсь! Прошибла! Кого прошибла? Батю Парабукина! Голиафа! Возвращаешь отца к благородной жизни. Поклон тебе родительский и спасибо!
   Он поклонился и обнял Аночку.
   – Готов за тобой остаток дней своих ездить из одного театра в другой театр. Куда ты, туда я. Занавес тебе буду открывать! Платьица твои, коли пожелаешь, буду разглаживать. А уж Павлик теперь на твоём попечении. Как хочешь! Расти его заместо матери. Маненько не дождалась, покойница, нашего счастья! Вот бы поплакала!
   – Хорошо, папа, иди, иди. Подожди меня, пока не выйду.
   Тихон Платонович загадочно погрозил пальцем.
   – Подождать не могу. Подождать желает другой человек. У двери, через которую сюда ход…
   Он тихонько качнулся к Аночке:
   – Товарищ Извеков! Сам.
   – Где? – чуть не вскрикнула она.
   – Пойдём, я покажу! – с восторгом отозвался Павлик.
   Но она выбежала, не глядя на них, и, пролетев коридорами, остановилась перед выходом в зал. Тут никого не было. Она тихо отворила дверь.
   По самому краю ступеней, отделённых от зала куском кумача, отмеривал, как в клетке, – по три шага взад и вперёд – Кирилл.
   – Вы ещё не готовы? – обрадованно спросил он.
   – Где вы были? – сказала она, с трудом переводя дыхание.
   – Я никуда не уходил.
   – Я не видала вас.
   – Но я видел вас. По-моему, так и должно быть. Скорее снимайте грим, я хочу вас проводить домой.
   – Если вы торопитесь, я не буду задерживать.
   – Я хочу, чтобы у нас было больше времени.
   Она как будто не слышала его, и вдруг с детским отчаянием у неё начали вырываться, сквозь слезы, укоризненные и жалкие слова:
   – Ступайте, ступайте! Если вам так некогда… Я и не думала, чтобы вы дождались, чтобы бросили дела! Идите по своим делам! Ну, что же вы?
   Он сжал её руки.
   – Дорогая, дорогая, – повторил он с беспомощной улыбкой. – Такой большой день. Правда же!
   К ней словно вернулось сознание. Никогда ещё так не дрожал переволнованный его голос.
   – Ведь это только от счастья, да? Правда? Не надо! Не надо же, Аночка!
   Слезы ещё стояли у ней в глазах, но всю её пронизало новое ликующее чувство. Она перехватила и тоже сжала руки Кирилла.
   – Сейчас! Погоди! – быстрым шёпотом сказала она и бросилась назад, с силой толкнув дверь.
   Она вбежала к себе в уборную, на ходу сдёргивая парик вместе с чепцом.
   – Идите домой одни, меня проводят! – говорила она, выпроваживая отца с Павликом и в то же время задерживая их короткими приказаньями брату:
   – Передник! Развяжи передник. Расстёгивай крючки. Да сначала верхний! Ну, скорей! Да ты не бойся. Просто нажимай с обеих сторон, они сами расстегнутся. Господи, что за растяпа! Ну довольно, я сама! Уходи, ступай…
   Она стащила через голову платье Луизы и, намазав лицо вазелином, привычно нырнула в платье Аночки. Стирая полотенцем грим, она по-ребячьи трясла ногами, чтобы сбросить туфли. Больше всего времени отняла шнуровка ботинок – впервые эта глупая мода (матерчатый ботинок до колен, снизу доверху на шнурках, которые продеваются в кольчики!) возмутила её прямо-таки до глубины души. Но в конце концов было покончено и с этой пыткой. Она накинула пальтишко, подхватила, как мячик в воздухе, с гвоздя берет и выскочила вон. На счастье, ей никто не попался по дороге.
   Публика уже разошлась, и улицы пустовали, когда Кирилл вывел Аночку во тьму осенней ночи. Они обошли огромный корпус казарм и за углом различили отсвечивавший кузов автомобиля.
   – Машина? – воскликнула она с неудержимым разочарованием. – Минута – и опять прости-прощай?
   Он потянул её за руку.
   – Не торопясь, к старому собору, – сказал он шофёру.
   Это означало – через весь город.
   Дул ветер, но в автомобиле было не холодно. Стекло, отделявшее передние места, зеркально повторило все их движения, пока они усаживались, и потом Аночка увидела голову Кирилла совсем близко от своей. Оба они чуть покачивались в стекле, и Аночка не могла оторваться от этого смутного, баюкающего отражения. Сквозь щели в дверцах тянуло ровной ниткой колючего воздуха, что-то тоненько на одной нотке звенело под сиденьем, и сонно урчал мотор.
   И вот, после тоски, страха, мученья, надежды, которыми был переполнен весь день; после триумфа, пустоты, оскорбления, обиды, слез и вспышки радости, которыми кончился вечер, Аночка почувствовала странное спокойствие. Будто вслед за глубоким обмороком кто-то уложил её с необычайной заботой и накрыл и сказал тихое слово. Она даже не изумилась этой странности, настолько ей стало спокойно. Ей все казалось само собой разумеющимся, точно она уже в сотый раз ехала так вот рядом с Кириллом, и всем телом, от плеча до колена, в сотый раз касалась его тела, и это было естественно, и ей не хотелось больше никакого другого состояния, а только бы так ехать, ехать без конца.
   Никто не встречался по пути, ничего не видно было за окнами, шофёр не подал ни одного сигнала. В самое лицо лилась нескончаемая свежая нитка ветра, и было похоже, что это она звенит на тоненькой ноте.
   В центре города, когда выехали на асфальт и машина покатилась как утюг по гладильной доске, Аночка тихо заговорила:
   – Сегодня я вспоминала, как мы, гимназистками, бегали в театр, на балкон. У нас была одна любимая актриса. Вас тогда не было здесь.
   – «Вас»? – словно в шутку обронил он.
   Она подумала немного. Взяв руку Кирилла и слегка надавив ею на его колено, она просто пересказала:
   – Тебя тогда не было… Ты её не знаешь… Мы, когда она нас захватывала своей Катериной или Прибытковой, мы все, все хотели стать такой, как она. А теперь я хочу, чтобы все, все были такой, как я. Чтобы всем было, как мне сейчас.
   Он ничего не ответил, а только обернулся к ней и стал на неё смотреть. Машина катилась и катилась, почти без толчков. Потом асфальт кончился, и отраженья в стекле опять закачались.
   – Тебе понравился Цветухин? – спросила она.
   – Да. Он гораздо лучше, чем я ожидал. Я его невзлюбил после одного спектакля… ещё перед моей ссылкой.
   Она долго молчала.
   – Я, может быть, скоро уйду из его труппы.
   Теперь молчал Кирилл, не понимая, что она думает сказать, и все рассматривая её лицо. Она не глядела на него.
   – Он хочет обучать меня не только искусству, – сказала Аночка и совсем отвернулась от Кирилла.
   – Я предполагал это, – быстро отозвался он и, помедлив, утверждающе спросил: – Но ведь это ему не удастся?
   Она вздёрнула плечами.
   – Куда дальше? Направо, налево? – крикнул из-за стекла шофёр.
   – Стойте!
   Кирилл отворил дверцу. Островерхая колокольня собора чернела в буром небе. Ветер с Волги шёл широкой стеной.
   – Выйдем.
   Они очутились на площади. Влажный и щекочущий запах обдал их потоком, в котором слилось все: береговая тина, прелые канаты, смола, машинное масло, сладкая гниль плавуна.
   – Ах, хорошо! – воскликнул Кирилл и сильно взял Аночку под руку.
   Они стали медленно спускаться по взвозу. Выплыли издали два-три глазка бакенов. Какое-то судёнышко одиноко трудилось, что-то вытягивая против воды, и огни его то вспыхивали, то словно застилались слезой.
   Они не дошли до самого берега и остановились на откосе, едва перед ними размахнулся тёмный, кое-где отдающий свинцом простор воды. Слышался сбивчивый плеск прибоя, и удары ветра заставляли скрипеть рассохшиеся на суше барки.
   И все же Аночке было спокойно, и она только прильнула к Кириллу, когда он её обнял.
   – Я смотрю в эту темень, – сказал он, – и вижу неисчислимые огни и множество людей, и слышу говор, говор, который не смолкает. А ты?
   – Почему, если мы говорим о хорошем, то всегда думаем о том, что когда-нибудь будет?
   – Чтобы идти к лучшему.
   – Но бывает же лучшее вот сейчас? Я гляжу в эту темень, и она мне – лучше. И сейчас я не хочу никакого другого лучшего.
   – Я тоже, – сказал он, крепче сжимая её.
   – И, по-моему, такой ночи я никогда не видела.
   – И я.
   – И такого ветра ещё не было.
   – Да.
   – И смотри – всё-таки тихо.
   – Правда. Жалко уходить.
   – Уже?
   – Жалко, немыслимо жалко! И – надо.
   – И когда же конец?
   – Конец?
   – Конец этому бесконечному «надо».
   – Конец? Послушай меня. И ответь мне. Мне сейчас нужен твой ответ. Согласна?
   – Хорошо.
   – Вот. Никакой полет в небо невозможен без земли. Чтобы взлететь, нужно твёрдое основание. Мы сейчас отвоёвываем себе это основание. Именно сейчас. Строим аэродром будущего. Это работа долгая и тяжёлая. Скорее всего – самая тяжёлая, какая только может быть. О перчатках приходится забыть. Мы, если надо, землю руками разгребаем, ногтями её рыхлим, босыми подошвами утаптываем. И не отступимся, пока не будет готов наш аэродром. Отдыхать у нас нет ни минуты. Иной раз и улыбнуться некогда. Надо спешить. Может, от этой работы мы и стали такими суровыми. Иногда ведь сам себе покажешься бирюком, каким детишек пугают. Настолько вдруг неуживчивым станешь. Я вполне серьёзно! Но перемениться мне невозможно. Я буду укатывать землю, пока она не станет годна для разбега. Чтобы оторваться потом в такую высь, какой люди никогда не знали. Я её вижу, все время вижу, эту высь, веришь мне? Скапываю бугры, засыпаю ямы, а сам смотрю вверх! И людей, и себя с ними вижу совсем другими, новыми, лёгкими. И ничего во мне нет от бирюка, веришь?
   Пока он говорил, Аночка все отстранялась от него, чтобы лучше различить его в темноте, и когда он кончил – улыбнулась, потому что уж очень он серьёзно сказал о бирюке.
   – На что же я должна ответить? На бирюка?
   – Ты спросила, когда конец. Не знаю. Не скоро. Но он может быть и очень скоро.
   – Не понимаю.
   – Ты не видишь конца моему «надо», потому что это «надо» – не твоё. Если оно станет и твоим и моим, тебе не так важно будет – скоро ли наступит ему конец.
   – Но скорее от этого он не наступит? – опять улыбнулась она.
   Он тоже улыбнулся:
   – Немножко скорее – да. Ведь одним землекопом будет больше… Ну, и это мой вопрос. Хочешь со мной вместе аэродром строить?
   – Я думала… мы уже начали? – ответила она очень тихо, искоса на него поглядев и потом отводя глаза.
   Он рассмеялся, повернул её и повёл быстро вверх по взвозу.
   Он отвёз её домой, проводил двором, и они простились – до скорой встречи.
   Парабукин с сыном явились почти сразу, как она вошла в комнаты. Ей хотелось остаться одной, но отец опять приступил с поздравлениями. На холоде хмель забродил в нём живее.
   – Уж ты меня прости, дочка! Я ведь о-очень сомневался, чтобы так все путно вышло. Где, думал, там до этаких вершин! Артистка! У Тихона Парабукина дочь – артистка! Так себе, думал, что-нибудь такое, вроди Володи… А нынче смотрю – в публике разговор! Меня и то изучают – артисткин, мол, родитель! Поздравляю, доченька, порадовала.
   Он похлопал в ладоши.
   – Опять же и в Егоре Павловиче, грешный человек, не был в уверенности. Куда, думал, загибает? Что ещё произведёт с порядочной девицей, а? А нынче посмотрел, вижу – выводит в люди, поднимает. Поздравляю!
   – Побереги, папа, поздравления, они ещё понадобятся.
   – Понимаю. В отношении артистического будущего! Понимаю.
   – И артистического, и всякого другого.
   Тихон Платонович не сразу уразумел, о чём речь, и долго топтался на своих поклонах и поздравлениях. Но неожиданно что-то сообразил, словно громом поражённый опустился на стул, крикнул:
   – Пашка! Иди сюда! Что я тебе говорил? Говорил я тебе – Цветухин твою сестру озолотит? Говорил? Иди, скажи Аночке, говорил? Аночку Егор Павлович замуж берет! Так? А? Верно?
   Потом он вдруг оторопел:
   – Как же это он позволяет себе, а? При собственной своей жене? Что же это? Развод? Развод, я тебя спрашиваю, а?
   – Да ведь это ты сам выдумал! – сказала Аночка. – Укладывайся-ка спать.
   – Как, то есть, выдумал? А что же ты требуешь, чтобы я поздравлял? Выдумал! Нет, шали-ишь! Я давно вижу! Что, у меня глаз нету? Слепой у тебя отец или зрячий? Слепой?.. Стой! Быть не может! – ещё громче крикнул он и вскочил. – Извеков, а?!
   Он вытаращил глаза на дочь и, опираясь кулаками в стол, перегнулся к ней всем исхудалым, плоским своим телом.
   Она весело захохотала и ушла к себе – раздеваться.
   – Пожалуйте, Тихон Платоныч, с дочкой-невестой вас! – гудел он через дверь. – Пока отец тебя тянул, он был нужен. А теперь его, старика, можно за борт! Поставил тебя на ноги, вывел в люди, а ты – ха-ха-ха – и прочь со двора? А брата кто кормить? Может, товарищ Извеков? Они тебя всю жизнь от семьи отбивали, твои Извековы! Им только все по-ихнему. Всех бы поучать. То меня учительница поучала, то теперь, выходит, сынок её будет учить, а? Нет, ты сначала поработай, а потом – ха-ха-ха!..
   Аночка долго слышала отцовскую ворчню, но все меньше вникала в её неустойчивый смысл.
   Ещё не заснув, она словно плыла в длинном укачивающем сне, который вынимал и раскладывал, как карты в гаданье, отрывки пережитого за истёкший удивительный вечер. Аночка пыталась усталым умом отделить приобретения этого вечера от утрат. Но все больше кружилась у ней перед глазами какая-то путаница, и в путанице виделось, будто Извеков уходит вместе с ней в её сон, а маленький-маленький Цветухин машет напудренным париком откуда-то из-за далёкой, тёмной и огромной воды.
   Последнее, что до неё донеслось из яви, был тяжёлый вздох ворочавшегося на кровати отца:
   – Господи, прости меня, сукина сына!
   К старости, особенно после смерти жены, Парабукин начал побаиваться небесных сил – это Аночка за ним давно замечала.



35


ЭПИЛОГ


К ВОЕННЫМ КАРТИНАМ


   В равноденственные бури сентября белые, развивая своё генеральное наступление на юге, захватили район Курска. Именные пехотные офицерские дивизии Добровольческой армии, составлявшие корпус Кутепова, веером двинулись на север, северо-запад, северо-восток. Корниловцы шли к Орлу, дроздовцы – на Брянск, алексеевцы и марковцы – на Елец. Конный корпус Шкуро, соединившись с Мамонтовым, направлялся к Воронежу для совместных действий с левым крылом Донской армии.
   В середине октября пал Орёл, и войска Деникина вышли на дорогу к Туле, создав прямую угрозу главному источнику снабжения Красной Армии патронами, винтовками, пулемётами.
   Все более страшная нависала опасность над Москвой.
   Это была кульминация успехов деникинских «вооружённых сил Юга России» и вместе с тем высшая точка напряжения в борьбе Советов с контрреволюцией на фронтах гражданской войны.
   Тысяча девятьсот девятнадцатый год был для России таким предельным испытанием, что если бы силы народа надломились и не выдержали бедствий, обрушенных на страну историей, то народ лишил бы себя надолго того будущего, ради которого совершил Великую социалистическую революцию.
   Знаменитые «пространства», о которых столь много и столь часто говорилось, что это они спасали Россию в годины нашествий на неё врагов, в подавляющей своей площади обретались под властью контрреволюционных правительств и чужеземных интервентов. В разгар гражданской войны в руках Советов оставалась лишь часть внутренней Европейской России, вокруг её центра – Москвы.