Страница:
обожествление. Ты веришь, что души преступников обречены на вечные муки?
-- Меня всегда учили, что это так.
-- А бессмертные боги могут не бояться наказания, сколько бы
преступлений они ни совершили?
-- Да. Юпитер избавился от своего отца, убил одного из внуков, женился
на собственной сестре и... да, я согласен... у них у всех подмоченная
репутация. И, спору нет, они неподвластны преисподнему трибуналу, который
судит простых смертных.
-- Вот именно. Ты видишь теперь, почему для меня так важно быть
богиней. Потому-то, если уж ты хочешь знать, я терпимо отношусь к Калигуле.
Он поклялся, что, если я никому не выдам его тайну, он сделает меня богиней,
как только станет императором. Поклянись, что и ты приложишь все силы, чтобы
меня как можно скорее обожествили, ведь... о, неужели ты не понимаешь? Ведь
пока я не стану богиней, я буду в преисподней, где меня ждут самые ужасные и
изощренные муки. Ничто не сможет их отвратить.
В голосе Ливии, потерявшем царственное высокомерие, зазвучала
испуганная мольба; этот внезапный переход удивил меня больше, чем все, что я
от нее услышал. Надо было как-то ответить ей, и я сказал:
-- Не вижу только, какое влияние бедный дядя Клавдий может оказать на
императора или на сенат.
-- Какая разница, видишь ты или нет, идиот! Ты поклянешься выполнить
мою просьбу? Поклянешься собственной головой?
Я сказал:
-- Бабушка, я поклянусь головой -- хотя чего она сейчас стоит? -- но
только при одном условии.
-- Ты осмеливаешься ставить условия мне?
-- Да, -- сказал я, -- осмеливаюсь... после двадцатого кубка, и это
очень скромное условие. Ты тридцать шесть лет гнушалась мной и не скрывала
своего отвращения; не ожидаешь же ты теперь, что я хоть что-нибудь сделаю
для тебя, не поставив своих условий.
Ливия улыбнулась.
-- И в чем заключается твое скромное условие?
-- Существует множество вещей, о которых я хотел бы узнать. Прежде
всего я хочу узнать, кто убил моего отца, кто убил Агриппу, кто убил моего
брата Германика и моего сына Друзилла...
-- Зачем тебе это? Надеешься, как последний дурак, отомстить мне за их
смерть?
- Нет, даже если ты в ней и повинна. Я никогда не мщу, если не вынужден
к этому клятвой или необходимостью защищаться. Я верю, что зло наказывает
само себя. Я хочу одного: знать истину. Я -- профессиональный историк, и
единственное, что меня по-настоящему интересует, это как происходит то или
иное и почему. Я пишу историю, скорее чтобы самому получить сведения, нежели
сообщать их читателям.
-- Я вижу, старый Афинодор оказал на тебя большое влияние.
-- Он был добр со мной, и я был ему благодарен. Вот я и стал стоиком. Я
никогда не вступаю в философские споры -- меня это не привлекает, -- но
мировоззрение стоиков я принял. Ты можешь быть спокойна, я никому не повторю
ни слова из того, что ты мне расскажешь.
Я убедил Ливию в искренности своих слов и в течение четырех часов с
лишним я задавал ей самые обстоятельные вопросы, и она спокойно, без уверток
отвечала на них: так управляющий имением мог бы рассказывать приехавшему
ненадолго хозяину о мелких потерях в хлеву или в птичнике. Да, она отравила
моего деда, нет, отца моего она не отравляла, несмотря на подозрения
Тиберия, -- он умер от гангрены, да, она отравила Августа, намазывая ядом
фиги, когда они еще были на дереве. Она рассказала мне всю историю с Юлией
так, как я уже ее вам изложил, и историю Постума -- подробности которой я
имел возможность проверить; да, она отравила Агриппу и Луция так же, как
Марцелла и Гая, да, она перехватила мои письма Германику, но нет, его она не
отравляла -- Планцина сделала это по собственному почину. Правда, она
собиралась его убить, так же как моего отца и по той же самой причине.
-- По какой, бабушка?
-- Он хотел восстановить республику. Не пойми меня превратно: Германик
не собирался нарушать клятву верности, данную Тиберию, хотя и стремился
отстранить меня от государственных дел. Он надеялся заставить Тиберия
сделать этот шаг по доброй воле и поставить это ему в заслугу, а самому
остаться в тени. Он чуть не уговорил Тиберия, ты же знаешь, какой Тиберий
трус. Мне пришлось работать не покладая рук, подделать кучу документов и
лгать на каждом шагу, чтобы не дать Тиберию свалять дурака. Я даже была
вынуждена войти в сговор с Сеяном. Этот республиканизм -- какая-то
наследственная болезнь, нет-нет да и проявится. У твоего деда она тоже была.
-- И у меня.
-- До сих пор? Забавно. Насколько я знаю, молодой Нерон тоже ею болен.
Это не принесет ему удачи. Но с вами, республиканцами, спорить бесполезно.
Вы не желаете видеть, что в наше время так же мало шансов учредить
республиканское правление, как заставить современных мужей и жен стать,
подобно их предкам, чистыми и целомудренными. Все равно что стараться
вернуть назад тень на солнечных часах -- это просто невозможно.
Ливия призналась, что велела задушить Друзилла. И в том, как близок я
был к смерти, когда написал о Постуме Германику. Пощадила она меня лишь
потому, что ждала, не сообщу ли я Германику, где находится Постум. Больше
всего меня заинтересовал рассказ бабки о способах, которыми она действовала.
Я повторил вопрос Постума, какие яды она предпочитает -- быстрые или
медленные, и она ответила без малейшего смущения, что предпочитает применять
повторные дозы медленных безвкусных ядов, дающих те же симптомы, что и
скоротечная чахотка. Я спросил, как ей удавалось так хорошо заметать следы и
наносить удар на таких далеких расстояниях: Гай был убит в Малой Азии, Луций
-- в Марселе.
Ливия напомнила мне, что ни одно замышленное ею убийство не приносило
ей прямой и непосредственной выгоды. Например, она убила моего деда только
после развода, и то не сразу, и не отравляла своих соперниц -- Октавию, или
Юлию, или Скрибонию. Жертвами ее были главным образом люди, устранив
которых, она подвигала собственных сыновей и внуков ближе к престолу.
Ургулания -- единственная, кому она поверяла почти все свои тайны, но старая
наперсница настолько осторожна и ловка и так к ней привязана, что вряд ли
задуманные ими вместе преступления когда-нибудь будут раскрыты, но даже в
этом случае ее, Ливию, в них никогда не уличат. Убрать несколько человек,
стоявших у нее на пути и мешавших ее планам, ей очень помогли ежегодные
исповеди знатных римлянок Ургулании, которые та выслушивала накануне
праздника Доброй богини. Ливия подробно объяснила мне почему. Случалось, что
Ургулании признавались не просто в прелюбодеянии, но в кровосмесительных
сношениях с братом или сыном. Ургулания заявляла, что искупить это может
лишь смерть соучастника. Женщина молила найти какой-нибудь другой способ
загладить вину. Ургулания говорила, что, пожалуй, есть еще один, угодный
Богине, путь. Виновная может очистить себя тем, что с помощью человека,
навлекшего на нее позор, поспособствует отмщению Богини. Не так давно,
говорила Ургулания, ей пришлось выслушать столь же отвратительную исповедь
от другой римлянки, которая, однако, уклонилась от убийства своего
соблазнителя, и потому негодяй все еще жив, хотя сама женщина и пострадала.
"Негодяем" поочередно были Агриппа, Луций и Гай. Агриппу Ургулания обвинила
в кровосмесительных сношениях с его дочерью Марцеллиной, чье неожиданное
самоубийство подкрепило ее слова. Гая и Луция -- в кровосмесительных
сношениях с матерью, до ее изгнания, а репутация Юлии известна. В каждом
случае женщина была только рада разработать план убийства, а мужчина --
осуществить его. Ургулания помогала советом и подходящим ядом. Безопасность
Ливии обеспечивалась тем, что она никак не была связана с убийцей, который,
даже если на него упало бы подозрение, даже если бы его поймали с поличным,
не мог бы объяснить мотивов убийства, не изобличив самого себя. Я спросил,
не терзают ли ее угрызения совести из-за того, что она убила Августа и
отправила в изгнание или уничтожила столько его потомков. Ливия сказала:
-- Я никогда не забывала, чья я дочь!
И это многое объясняет. Отец Ливии, Клавдиан, после битвы при Филиппах
был объявлен Августом вне закона и покончил с собой, чтобы не оказаться в
его руках.
Короче говоря, Ливия рассказала мне обо всем, что я хотел узнать, кроме
причины странных явлений в доме Германика в Антиохии. Она повторила, что
сама она тут ни при чем. Пизон и Планцина ничего ей не говорили, и она так
же не в состоянии прояснить эту тайну, как и я сам. Я увидел, что дольше
настаивать бесполезно, поэтому я поблагодарил бабку за терпенье и, наконец,
поклялся головой, что приложу все старания, чтобы сделать ее богиней.
Перед самым моим уходом Ливия протянула мне небольшой томик и сказала,
чтобы я прочитал его, когда вернусь в Капую. Это было собрание сивиллиных
пророчеств, исключенных из канона, о которых я писал на первых страницах
этой книги, и когда я подошел к прорицанию, которое называлось "Череда
лохматых", я понял, почему Ливия пригласила меня на обед и заставила
поклясться страшной клятвой. Если это было на самом деле. Все происшедшее
казалось мне пьяным сном.
Сеян отправил Тиберию послание, где просил вспомнить о нем, если
Ливилле будут искать мужа; он, конечно, всего-навсего всадник, но был
случай, когда Август хотел отдать за всадника свою единственную дочь, и,
если на то пошло, у Тиберия нет более преданного слуги, чем он. Он вовсе не
стремится стать сенатором, его вполне устраивает теперешний пост бдительного
стража, охраняющего жизнь своего благородного господина -- императора. Сеян
добавил, что этот брак был бы серьезным ударом по партии Агриппины, где его
считают самым злейшим врагом. Они побоятся применить насилие к оставшемуся в
живых сыну Ливиллы от Кастора -- молодому Тиберию Гемеллу. Недавняя смерть
его брата-близнеца, писал Сеян, лежит на совести Агриппины.
Тиберий милостиво ему отписал, что не может пока дать положительного
ответа на его просьбу, хотя и чувствует себя многим обязанным ему. Он не
думает, что Ливилла, оба мужа которой были из самых знатных родов Рима,
будет довольна, если Сеян останется всадником, но если одновременно повысить
его в ранге и принять в императорскую семью, это у многих вызовет зависть и
тем укрепит партию Агриппины. Тиберий добавил, что, как раз желая избежать
зависти, Август и думал выдать свою дочь за простого всадника, человека,
удалившегося от дел и никак не связанного с политикой.
Но кончил он более обнадеживающе: "Я пока воздержусь и не открою тебе,
как именно я намерен упрочить нашу близость. Одно я могу сказать -- никакое
вознаграждение за твою преданность не может быть слишком высоко, и когда
возникнет возможность, я с большим удовольствием сделаю то, что намерен
сделать".
Сеян достаточно хорошо знал Тиберия и понял, что обратился с просьбой
преждевременно -- он написал свое послание под нажимом Ливиллы -- и нанес
тем немалую обиду. Он решил, что Тиберия надо убедить немедленно уехать из
Рима, назначив его самого бессрочным правителем города, решения которого
могут быть обжалованы только перед императором. Будучи командующим гвардией,
он имел под своим началом корпус связных -- императорских гонцов, так что в
его руках окажется вся переписка Тиберия. Он будет также решать, кого
допускать к императору, и чем меньше у Тиберия будет посетителей, тем лучше.
Мало-помалу вся власть окажется в руках правителя города, и он сможет делать
все, что вздумает, не опасаясь вмешательства императора.
Наконец Тиберий покинул Рим. Предлогом было освящение храма Юпитера в
Капуе и храма Августа в Ноле. Но возвращаться он не намеревался. Было
известно, что он решился на это из-за предупреждения Фрасилла, а то, что
предсказывал Фрасилл, считалось неизбежным и свято принималось на веру.
Предполагали, что Тиберий, которому минуло шестьдесят семь лет, скоро умрет.
(Ну и страшный он был: тощий, сутулый, лысый, с негнущимися суставами, с
заклеенными пластырем язвами на лице.) Никто не думал, что ему было суждено
жить еще одиннадцать лет. Возможно, потому, что он никогда больше не
приезжал в Рим, разве что на пригородную виллу. Но так или иначе, прожил он
еще, как оказалось, долго.
Тиберий взял с собой на Капри несколько греческих философов, и отряд
отборных солдат, в том числе своих германских телохранителей, и Фрасилла, и
кучу странных размалеванных созданий неопределенного пола, и, что самое
любопытное, Кокцея Нерву. Капри -- остров в Неаполитанском заливе, милях в
трех от берега. Климат там мягкий -- не холодно зимой, прохладно летом.
Высадиться на остров можно только в одном месте, со всех сторон его защищают
круглые утесы и непроходимые заросли. Как Тиберий проводил свободное время
-- когда не обсуждал с философами поэзию и мифологию или политику и
юриспруденцию с Нервой, -- лучше умолчать, даже исторический труд не
выдержит этой мерзости. Достаточно сказать, что он привез с собой полное
собрание книг Элефантиды -- самую богатую на свете порнографическую
энциклопедию. На Капри Тиберий мог делать то, чего не имел возможности
делать в Риме -- заниматься блудом на открытом воздухе среди деревьев и
цветов или на берегу моря, не опасаясь чужих ушей. Так как некоторые из его
развлечений на природе были крайне жестоки -- ведь страдания его товарищей
по играм больше всего доставляли ему наслаждение, -- Тиберий считал, что
достоинство Капри -- удаленность от Рима -- превосходит его недостатки. Он
не все время жил на острове, иногда ездил в гости в Капую, Байи и Акцию. Но
Капри был его штаб-квартирой.
28 г. н.э.
Через некоторое время Тиберий дал Сеяну полномочия убирать главарей
партии Агриппины любыми удобными ему средствами. Он поддерживал каждодневную
связь с Сеяном и одобрял его действия в письмах сенату. Однажды, во время
новогоднего праздника в Капуе, Тиберий, читавший в качестве великого
понтифика положенную по ритуалу молитву, вдруг обернулся к стоявшему
неподалеку всаднику по имени Сабин и стал обвинять его в том, что он пытался
толкнуть на измену его вольноотпущенников. Один из людей Сеяна туг же задрал
тогу Сабина ему на голову, затем накинул на шею петлю и потащил прочь. Сабин
крикнул сдавленным голосом: "Помогите, друзья, помогите!" -- но никто не
двинулся с места, и Сабин, чья единственная вина заключалась в том, что он
был в свое время другом Германика и, попавшись в ловушку одного из агентов
Сеяна, выразил в частной беседе сочувствие Агриппине, был по совокупности
улик казнен. На следующий день в сенате прочитали письмо Тиберия, где он
писал о казни Сабина и о том, что Сеян раскрыл опасный заговор. "Отцы
сенаторы, пожалейте несчастного старика, живущего в постоянном страхе, ведь
даже члены его собственной семьи зломышляют против него". Всем было ясно,
что он имеет в виду Нерона и Агриппину. Поднялся Галл и внес предложение,
чтобы император изложил свои страхи перед сенатом и позволил их рассеять,
что, без сомнения, будет нетрудно сделать. Но Тиберий все еще не чувствовал
себя достаточно сильным, чтобы отомстить Галлу.
Летом того же года на главной улице Неаполя произошла случайная встреча
между Ливией, которую несли в носилках, и Тиберием, ехавшим верхом. Тиберий
только что прибыл с Капри, а Ливия возвращалась из Геркуланума, где была в
гостях. Тиберий предпочел бы, не здороваясь, проехать мимо, но многолетняя
привычка взяла свое -- он натянул поводья и сухо справился, как себя
чувствует мать. Ливия сказала:
-- Прекрасно, тем более что тебя это интересует, мой мальчик. Хочу дать
тебе материнский совет: будь осторожен, когда ешь усача на этом твоем
острове. Некоторые из тех, что там ловят, очень ядовиты.
-- Спасибо, матушка, -- сказал Тиберий, -- так как предупредила меня
ты, я буду свято следовать твоему совету и есть только тунца и кефаль.
Ливия фыркнула и, обернувшись к бывшему с ней Калигуле, громко
произнесла:
-- Да, как я уже тебе говорила, мой муж (твой прадедушка, милый) и я
бежали по этой самой улице однажды ночью шестьдесят пять лет назад (кажется,
так), пробираясь к пристани, где нас ждал корабль. В любой момент нас могли
арестовать и убить солдаты Августа -- теперь это кажется странным! Мой
старший сын -- тогда у нас был всего один ребенок -- сидел на плечах у отца.
И что же сделал этот маленький негодяй? Поднял страшный рев: "О, отец, я
хочу обратно в Перу-у-узию!" И выдал нас с головой. Из таверны вышли два
солдата и окликнули нас. Мы юркнули в темный подъезд, надеясь, что они
пройдут мимо. Но Тиберий продолжал вопить: "Хочу обратно в Перузию!" Я
сказала: "Убей его! Убей щенка! Это наша единственная надежда!" Но мой муж
был мягкосердечный болван и не пошел на это. Мы спаслись по чистой
случайности.
Тиберий, оставшийся было, чтобы дослушать историю до конца, вонзил
шпоры в бока лошади и в ярости ускакал. Больше они не встречались.
Предупреждение Ливии насчет рыбы имело одну-единственную цель --
досадить Тиберию, заставить его думать, будто его рыбаки или повара ею
подкуплены. Ливия знала, что Тиберий очень любит усача и теперь вечно будет
разрываться между желанием полакомиться и страхом смерти. Эта история имела
печальное продолжение. Однажды Тиберий сидел под деревом на западном склоне
острова, наслаждаясь легким ветерком, и сочинял стихотворный диалог на
греческом языке между зайцем и фазаном, где каждый из них по очереди
доказывал свое право на первое место среди яств. Идея эта принадлежала не
ему, совсем недавно Тиберий наградил одного из своих придворных поэтов
двумястами золотых за подобное сочинение, где первенство оспаривали гриб,
конек, устрица и дрозд. Во вступительной части к своей поэме Тиберий
отвергал их притязания, говоря, что только заяц и фазан могут претендовать
на корону из петрушки, лишь их достоинства не вызывают сомнений, лишь у них
нет никаких изъянов.
Тиберий как раз подыскал уничижительный эпитет для устрицы, когда
внезапно услышал шорох в терновнике на склоне утеса, и перед ним появился
какой-то человек дикого вида, с взъерошенными волосами. Его мокрая одежда
была разорвана в клочья, лицо окровавлено, в руке раскрытый нож. Человек
продирался сквозь колючий кустарник с криком: "Взгляни, цезарь, ну разве не
красавец?" Из мешка на плече он вытащил огромного усача и бросил его, все
еще трепыхающегося, на траву у ног Тиберия. Это был простой рыбак; поймав
такую необыкновенную добычу и увидев Тиберия на вершине утеса, он решил
преподнести рыбу императору. Он привязал лодку к скале, доплыл до утеса, с
трудом поднялся по обрывистой тропинке над пропастью до опоясывающих утес
колючих кустов и прорубил себе проход через них ножом.
У Тиберия душа ушла в пятки. Он засвистел в свисток и крикнул:
-- Помогите, помогите! Скорей! Вольфганг! Зигфрид! Адельстан! Убийца!
Schnell![7]
-- Идем, благороднейший, высокорожденный, дарующий блага вождь! -- тут
же отвечали германцы. Они стояли на страже справа, слева и позади Тиберия --
спереди, естественно, сторожевого поста не было -- и бросились к нему,
размахивая ассагаями.
Рыбак не понимал их языка и, закрыв складной нож, весело сказал:
-- Я поймал его вон у того грота. Как думаешь, сколько он весит?
Форменный кит, да? Чуть не вытащил меня из лодки.
Тиберий несколько успокоился, но, подумав, что вдруг рыба отравлена,
крикнул германцам:
-- Не трогайте его! Разрубите эту рыбину пополам и потрите ему ею лицо.
Дюжий Вольфганг обхватил рыбака сзади так, что тот не мог шевельнуться,
а остальные двое стали тереть ему лицо сырой рыбой. Незадачливый малый
закричал:
-- Эй, перестаньте! Что за шутки! Хорошо еще, что я не предложил
императору сперва то, другое, что лежит у меня в мешке.
-- Посмотрите, что там у него, -- приказал Тиберий. Адельстан раскрыл
мешок и обнаружил там огромнейшего омара.
-- Потри ему лицо и этим, -- сказал Тиберий, -- да посильнее.
Несчастный потерял оба глаза. Наконец Тиберий сказал:
-- Хватит. Можете его отпустить.
Рыбак сделал несколько неверных шагов, крича от боли; что еще
оставалось, как не скинуть его в море с ближайшей скалы?
Я рад сообщить, что Тиберий никогда не приглашал меня на остров; я и в
дальнейшем воздерживался от поездок туда, хотя все, свидетельствующее о
мерзостных развлечениях Тиберия, давно убрано, а его двенадцать вилл, как
говорят, очень красивы.
Я попросил у Ливии разрешения жениться на Элии, и она дала его, с
усмешкой пожелав мне счастья. Она даже присутствовала на бракосочетании.
Свадьба была роскошная -- об этом позаботился Сеян, -- и одним из ее
последствий было охлаждение между мной и Агриппиной с Нероном, а также их
друзьями. Они думали, будто я не смогу ничего держать в секрете от Элии, а
Элия станет рассказывать Сеяну все, что ей удастся узнать. Это очень меня
огорчило, но я видел, что переубеждать Агриппину бесполезно. (В это время
она была в трауре по своей сестре Юлилле, умершей после двадцатилетнего
изгнания на этом жалком островке Тремерии.) Поэтому я постепенно перестал
навещать ее, чтобы не ставить нас обоих в неловкое положение. Мы с Элией
лишь номинально были мужем и женой. Когда мы вошли в брачную опочивальню,
она мне первым делом сказала:
-- Имей в виду, Клавдий, я не желаю, чтобы ты касался меня, и если нам
когда-нибудь придется спать вместе, как сегодня, между нами будет одеяло;
только шевельнешься -- вылетишь вон. И еще одно: ты не вмешиваешься в мои
дела, я -- в твои...
Я сказал:
-- Спасибо, ты сняла тяжкий камень с моей души.
Элия была ужасная женщина. У нее был громкий, напористый голос, как у
аукциониста на невольничьем рынке, и такое же, как у него, красноречие.
Вскоре я даже не пытался ей отвечать. Само собой, я по-прежнему жил в Капуе.
Элия никогда не приезжала туда ко мне, но Сеян настаивал, чтобы, бывая в
Риме, я как можно чаще показывался вместе с ней на людях.
У Нерона не было никаких шансов устоять против Сеяна и Ливиллы. Хотя
Агриппина постоянно предупреждала его, чтобы он взвешивал каждое свое слово,
у него была на редкость открытая натура, и скрывать мысли он не умел. Среди
молодых патрициев, которых Нерон считал друзьями, было несколько тайных
агентов Сеяна, и они записывали все, что Нерон говорил по поводу
общественных событий. Что еще хуже, его жена, которую мы звали Елена или
Хэлуон, была дочерью Ливиллы и передавала ей все, сказанное Нероном по
секрету. Но самую большую опасность представлял его брат Друз, с которым
Нерон делился своими мыслями еще чаще, чем с женой, и который завидовал ему,
так как Нерон был старший сын и любимец Агриппины. Друз отправился к Сеяну и
сказал, что Нерон предложил ему в ближайшую темную ночь вместе отплыть в
Германию, где они попросят защиты у полков -- ведь они сыновья Германика --
и призовут их к походу на Рим; конечно, он с негодованием отказался. Сеян
посоветовал Друзу немного обождать -- его попросят пересказать все это
Тиберию в более подходящий момент.
Тем временем Сеян распустил слух, будто Тиберий намерен обвинить Нерона
в государственной измене. Друзья Нерона стали отворачиваться от него. Стоило
двоим-троим из них отказаться от приглашений к обеду и холодно ответить на
приветствие, когда они встречались в публичных местах, как все прочие
последовали их примеру. Прошло несколько месяцев, и рядом с Нероном остались
только истинные его друзья. Среди них был Галл, который, после того как
Тиберий перестал посещать сенат, перенес свои насмешки на Сеяна. С ним он
избрал следующую тактику: постоянно вносил предложения о том, чтобы сенат
выражал Сеяну благодарность за его услуги государству и оказывал особые
почести -- воздвигал статуи и арки, даровал титулы, назначал богослужения и
публичное празднование его дня рождения. Сенат не осмеливался возражать, сам
Сеян, не будучи сенатором, не имел права голоса, а Тиберий не хотел идти
против сената и накладывать вето на его решения, боясь, как бы Сеян не
подумал, будто он потерял к нему доверие, и не желая восстанавливать его
против себя. Теперь, когда сенату что-нибудь было нужно, к Сеяну посылался
один из сенаторов с просьбой разрешить им обратиться к Тиберию, и если Сеян
был против, вопрос об этом больше не поднимался. Как-то раз, сославшись на
то, что потомкам Торквата в ознаменование услуг, оказанных их предком
государству, сенат пожаловал в качестве семейного отличия золотое ожерелье,
а потомкам Цинцинната -- золотой завиток, Галл предложил, чтобы Сеян и его
потомки были награждены золотым ключом -- знаком его верной службы
императору в должности привратника. Сенат единогласно принял это
предложение, и Сеян, не на шутку встревожившись, написал Тиберию и
посетовал, что Галл все последнее время злонамеренно предлагает воздать ему
почести, чтобы восстановить против него сенат и даже, возможно, чтобы
вызвать у императора подозрения, будто у него хватает дерзости питать
чересчур честолюбивые замыслы. На этот раз предложение Галла еще более
коварно -- это намек на то, что доступ к императору якобы зависит от
человека, использующего свою власть в целях личного обогащения. Сеян умолял,
чтобы Тиберий изыскал какую-нибудь возможность наложить вето на это
предложение и заставил Галла замолчать. Тиберий ответил, что не может
наложить вето на декрет, не нанося вреда доброму имени Сеяна, но скоро
предпримет шаги, которые утихомирят Галла. Пусть Сеян не волнуется, его
письмо говорит об истинной преданности и глубине суждений. Но намек Галла
-- Меня всегда учили, что это так.
-- А бессмертные боги могут не бояться наказания, сколько бы
преступлений они ни совершили?
-- Да. Юпитер избавился от своего отца, убил одного из внуков, женился
на собственной сестре и... да, я согласен... у них у всех подмоченная
репутация. И, спору нет, они неподвластны преисподнему трибуналу, который
судит простых смертных.
-- Вот именно. Ты видишь теперь, почему для меня так важно быть
богиней. Потому-то, если уж ты хочешь знать, я терпимо отношусь к Калигуле.
Он поклялся, что, если я никому не выдам его тайну, он сделает меня богиней,
как только станет императором. Поклянись, что и ты приложишь все силы, чтобы
меня как можно скорее обожествили, ведь... о, неужели ты не понимаешь? Ведь
пока я не стану богиней, я буду в преисподней, где меня ждут самые ужасные и
изощренные муки. Ничто не сможет их отвратить.
В голосе Ливии, потерявшем царственное высокомерие, зазвучала
испуганная мольба; этот внезапный переход удивил меня больше, чем все, что я
от нее услышал. Надо было как-то ответить ей, и я сказал:
-- Не вижу только, какое влияние бедный дядя Клавдий может оказать на
императора или на сенат.
-- Какая разница, видишь ты или нет, идиот! Ты поклянешься выполнить
мою просьбу? Поклянешься собственной головой?
Я сказал:
-- Бабушка, я поклянусь головой -- хотя чего она сейчас стоит? -- но
только при одном условии.
-- Ты осмеливаешься ставить условия мне?
-- Да, -- сказал я, -- осмеливаюсь... после двадцатого кубка, и это
очень скромное условие. Ты тридцать шесть лет гнушалась мной и не скрывала
своего отвращения; не ожидаешь же ты теперь, что я хоть что-нибудь сделаю
для тебя, не поставив своих условий.
Ливия улыбнулась.
-- И в чем заключается твое скромное условие?
-- Существует множество вещей, о которых я хотел бы узнать. Прежде
всего я хочу узнать, кто убил моего отца, кто убил Агриппу, кто убил моего
брата Германика и моего сына Друзилла...
-- Зачем тебе это? Надеешься, как последний дурак, отомстить мне за их
смерть?
- Нет, даже если ты в ней и повинна. Я никогда не мщу, если не вынужден
к этому клятвой или необходимостью защищаться. Я верю, что зло наказывает
само себя. Я хочу одного: знать истину. Я -- профессиональный историк, и
единственное, что меня по-настоящему интересует, это как происходит то или
иное и почему. Я пишу историю, скорее чтобы самому получить сведения, нежели
сообщать их читателям.
-- Я вижу, старый Афинодор оказал на тебя большое влияние.
-- Он был добр со мной, и я был ему благодарен. Вот я и стал стоиком. Я
никогда не вступаю в философские споры -- меня это не привлекает, -- но
мировоззрение стоиков я принял. Ты можешь быть спокойна, я никому не повторю
ни слова из того, что ты мне расскажешь.
Я убедил Ливию в искренности своих слов и в течение четырех часов с
лишним я задавал ей самые обстоятельные вопросы, и она спокойно, без уверток
отвечала на них: так управляющий имением мог бы рассказывать приехавшему
ненадолго хозяину о мелких потерях в хлеву или в птичнике. Да, она отравила
моего деда, нет, отца моего она не отравляла, несмотря на подозрения
Тиберия, -- он умер от гангрены, да, она отравила Августа, намазывая ядом
фиги, когда они еще были на дереве. Она рассказала мне всю историю с Юлией
так, как я уже ее вам изложил, и историю Постума -- подробности которой я
имел возможность проверить; да, она отравила Агриппу и Луция так же, как
Марцелла и Гая, да, она перехватила мои письма Германику, но нет, его она не
отравляла -- Планцина сделала это по собственному почину. Правда, она
собиралась его убить, так же как моего отца и по той же самой причине.
-- По какой, бабушка?
-- Он хотел восстановить республику. Не пойми меня превратно: Германик
не собирался нарушать клятву верности, данную Тиберию, хотя и стремился
отстранить меня от государственных дел. Он надеялся заставить Тиберия
сделать этот шаг по доброй воле и поставить это ему в заслугу, а самому
остаться в тени. Он чуть не уговорил Тиберия, ты же знаешь, какой Тиберий
трус. Мне пришлось работать не покладая рук, подделать кучу документов и
лгать на каждом шагу, чтобы не дать Тиберию свалять дурака. Я даже была
вынуждена войти в сговор с Сеяном. Этот республиканизм -- какая-то
наследственная болезнь, нет-нет да и проявится. У твоего деда она тоже была.
-- И у меня.
-- До сих пор? Забавно. Насколько я знаю, молодой Нерон тоже ею болен.
Это не принесет ему удачи. Но с вами, республиканцами, спорить бесполезно.
Вы не желаете видеть, что в наше время так же мало шансов учредить
республиканское правление, как заставить современных мужей и жен стать,
подобно их предкам, чистыми и целомудренными. Все равно что стараться
вернуть назад тень на солнечных часах -- это просто невозможно.
Ливия призналась, что велела задушить Друзилла. И в том, как близок я
был к смерти, когда написал о Постуме Германику. Пощадила она меня лишь
потому, что ждала, не сообщу ли я Германику, где находится Постум. Больше
всего меня заинтересовал рассказ бабки о способах, которыми она действовала.
Я повторил вопрос Постума, какие яды она предпочитает -- быстрые или
медленные, и она ответила без малейшего смущения, что предпочитает применять
повторные дозы медленных безвкусных ядов, дающих те же симптомы, что и
скоротечная чахотка. Я спросил, как ей удавалось так хорошо заметать следы и
наносить удар на таких далеких расстояниях: Гай был убит в Малой Азии, Луций
-- в Марселе.
Ливия напомнила мне, что ни одно замышленное ею убийство не приносило
ей прямой и непосредственной выгоды. Например, она убила моего деда только
после развода, и то не сразу, и не отравляла своих соперниц -- Октавию, или
Юлию, или Скрибонию. Жертвами ее были главным образом люди, устранив
которых, она подвигала собственных сыновей и внуков ближе к престолу.
Ургулания -- единственная, кому она поверяла почти все свои тайны, но старая
наперсница настолько осторожна и ловка и так к ней привязана, что вряд ли
задуманные ими вместе преступления когда-нибудь будут раскрыты, но даже в
этом случае ее, Ливию, в них никогда не уличат. Убрать несколько человек,
стоявших у нее на пути и мешавших ее планам, ей очень помогли ежегодные
исповеди знатных римлянок Ургулании, которые та выслушивала накануне
праздника Доброй богини. Ливия подробно объяснила мне почему. Случалось, что
Ургулании признавались не просто в прелюбодеянии, но в кровосмесительных
сношениях с братом или сыном. Ургулания заявляла, что искупить это может
лишь смерть соучастника. Женщина молила найти какой-нибудь другой способ
загладить вину. Ургулания говорила, что, пожалуй, есть еще один, угодный
Богине, путь. Виновная может очистить себя тем, что с помощью человека,
навлекшего на нее позор, поспособствует отмщению Богини. Не так давно,
говорила Ургулания, ей пришлось выслушать столь же отвратительную исповедь
от другой римлянки, которая, однако, уклонилась от убийства своего
соблазнителя, и потому негодяй все еще жив, хотя сама женщина и пострадала.
"Негодяем" поочередно были Агриппа, Луций и Гай. Агриппу Ургулания обвинила
в кровосмесительных сношениях с его дочерью Марцеллиной, чье неожиданное
самоубийство подкрепило ее слова. Гая и Луция -- в кровосмесительных
сношениях с матерью, до ее изгнания, а репутация Юлии известна. В каждом
случае женщина была только рада разработать план убийства, а мужчина --
осуществить его. Ургулания помогала советом и подходящим ядом. Безопасность
Ливии обеспечивалась тем, что она никак не была связана с убийцей, который,
даже если на него упало бы подозрение, даже если бы его поймали с поличным,
не мог бы объяснить мотивов убийства, не изобличив самого себя. Я спросил,
не терзают ли ее угрызения совести из-за того, что она убила Августа и
отправила в изгнание или уничтожила столько его потомков. Ливия сказала:
-- Я никогда не забывала, чья я дочь!
И это многое объясняет. Отец Ливии, Клавдиан, после битвы при Филиппах
был объявлен Августом вне закона и покончил с собой, чтобы не оказаться в
его руках.
Короче говоря, Ливия рассказала мне обо всем, что я хотел узнать, кроме
причины странных явлений в доме Германика в Антиохии. Она повторила, что
сама она тут ни при чем. Пизон и Планцина ничего ей не говорили, и она так
же не в состоянии прояснить эту тайну, как и я сам. Я увидел, что дольше
настаивать бесполезно, поэтому я поблагодарил бабку за терпенье и, наконец,
поклялся головой, что приложу все старания, чтобы сделать ее богиней.
Перед самым моим уходом Ливия протянула мне небольшой томик и сказала,
чтобы я прочитал его, когда вернусь в Капую. Это было собрание сивиллиных
пророчеств, исключенных из канона, о которых я писал на первых страницах
этой книги, и когда я подошел к прорицанию, которое называлось "Череда
лохматых", я понял, почему Ливия пригласила меня на обед и заставила
поклясться страшной клятвой. Если это было на самом деле. Все происшедшее
казалось мне пьяным сном.
Сеян отправил Тиберию послание, где просил вспомнить о нем, если
Ливилле будут искать мужа; он, конечно, всего-навсего всадник, но был
случай, когда Август хотел отдать за всадника свою единственную дочь, и,
если на то пошло, у Тиберия нет более преданного слуги, чем он. Он вовсе не
стремится стать сенатором, его вполне устраивает теперешний пост бдительного
стража, охраняющего жизнь своего благородного господина -- императора. Сеян
добавил, что этот брак был бы серьезным ударом по партии Агриппины, где его
считают самым злейшим врагом. Они побоятся применить насилие к оставшемуся в
живых сыну Ливиллы от Кастора -- молодому Тиберию Гемеллу. Недавняя смерть
его брата-близнеца, писал Сеян, лежит на совести Агриппины.
Тиберий милостиво ему отписал, что не может пока дать положительного
ответа на его просьбу, хотя и чувствует себя многим обязанным ему. Он не
думает, что Ливилла, оба мужа которой были из самых знатных родов Рима,
будет довольна, если Сеян останется всадником, но если одновременно повысить
его в ранге и принять в императорскую семью, это у многих вызовет зависть и
тем укрепит партию Агриппины. Тиберий добавил, что, как раз желая избежать
зависти, Август и думал выдать свою дочь за простого всадника, человека,
удалившегося от дел и никак не связанного с политикой.
Но кончил он более обнадеживающе: "Я пока воздержусь и не открою тебе,
как именно я намерен упрочить нашу близость. Одно я могу сказать -- никакое
вознаграждение за твою преданность не может быть слишком высоко, и когда
возникнет возможность, я с большим удовольствием сделаю то, что намерен
сделать".
Сеян достаточно хорошо знал Тиберия и понял, что обратился с просьбой
преждевременно -- он написал свое послание под нажимом Ливиллы -- и нанес
тем немалую обиду. Он решил, что Тиберия надо убедить немедленно уехать из
Рима, назначив его самого бессрочным правителем города, решения которого
могут быть обжалованы только перед императором. Будучи командующим гвардией,
он имел под своим началом корпус связных -- императорских гонцов, так что в
его руках окажется вся переписка Тиберия. Он будет также решать, кого
допускать к императору, и чем меньше у Тиберия будет посетителей, тем лучше.
Мало-помалу вся власть окажется в руках правителя города, и он сможет делать
все, что вздумает, не опасаясь вмешательства императора.
Наконец Тиберий покинул Рим. Предлогом было освящение храма Юпитера в
Капуе и храма Августа в Ноле. Но возвращаться он не намеревался. Было
известно, что он решился на это из-за предупреждения Фрасилла, а то, что
предсказывал Фрасилл, считалось неизбежным и свято принималось на веру.
Предполагали, что Тиберий, которому минуло шестьдесят семь лет, скоро умрет.
(Ну и страшный он был: тощий, сутулый, лысый, с негнущимися суставами, с
заклеенными пластырем язвами на лице.) Никто не думал, что ему было суждено
жить еще одиннадцать лет. Возможно, потому, что он никогда больше не
приезжал в Рим, разве что на пригородную виллу. Но так или иначе, прожил он
еще, как оказалось, долго.
Тиберий взял с собой на Капри несколько греческих философов, и отряд
отборных солдат, в том числе своих германских телохранителей, и Фрасилла, и
кучу странных размалеванных созданий неопределенного пола, и, что самое
любопытное, Кокцея Нерву. Капри -- остров в Неаполитанском заливе, милях в
трех от берега. Климат там мягкий -- не холодно зимой, прохладно летом.
Высадиться на остров можно только в одном месте, со всех сторон его защищают
круглые утесы и непроходимые заросли. Как Тиберий проводил свободное время
-- когда не обсуждал с философами поэзию и мифологию или политику и
юриспруденцию с Нервой, -- лучше умолчать, даже исторический труд не
выдержит этой мерзости. Достаточно сказать, что он привез с собой полное
собрание книг Элефантиды -- самую богатую на свете порнографическую
энциклопедию. На Капри Тиберий мог делать то, чего не имел возможности
делать в Риме -- заниматься блудом на открытом воздухе среди деревьев и
цветов или на берегу моря, не опасаясь чужих ушей. Так как некоторые из его
развлечений на природе были крайне жестоки -- ведь страдания его товарищей
по играм больше всего доставляли ему наслаждение, -- Тиберий считал, что
достоинство Капри -- удаленность от Рима -- превосходит его недостатки. Он
не все время жил на острове, иногда ездил в гости в Капую, Байи и Акцию. Но
Капри был его штаб-квартирой.
28 г. н.э.
Через некоторое время Тиберий дал Сеяну полномочия убирать главарей
партии Агриппины любыми удобными ему средствами. Он поддерживал каждодневную
связь с Сеяном и одобрял его действия в письмах сенату. Однажды, во время
новогоднего праздника в Капуе, Тиберий, читавший в качестве великого
понтифика положенную по ритуалу молитву, вдруг обернулся к стоявшему
неподалеку всаднику по имени Сабин и стал обвинять его в том, что он пытался
толкнуть на измену его вольноотпущенников. Один из людей Сеяна туг же задрал
тогу Сабина ему на голову, затем накинул на шею петлю и потащил прочь. Сабин
крикнул сдавленным голосом: "Помогите, друзья, помогите!" -- но никто не
двинулся с места, и Сабин, чья единственная вина заключалась в том, что он
был в свое время другом Германика и, попавшись в ловушку одного из агентов
Сеяна, выразил в частной беседе сочувствие Агриппине, был по совокупности
улик казнен. На следующий день в сенате прочитали письмо Тиберия, где он
писал о казни Сабина и о том, что Сеян раскрыл опасный заговор. "Отцы
сенаторы, пожалейте несчастного старика, живущего в постоянном страхе, ведь
даже члены его собственной семьи зломышляют против него". Всем было ясно,
что он имеет в виду Нерона и Агриппину. Поднялся Галл и внес предложение,
чтобы император изложил свои страхи перед сенатом и позволил их рассеять,
что, без сомнения, будет нетрудно сделать. Но Тиберий все еще не чувствовал
себя достаточно сильным, чтобы отомстить Галлу.
Летом того же года на главной улице Неаполя произошла случайная встреча
между Ливией, которую несли в носилках, и Тиберием, ехавшим верхом. Тиберий
только что прибыл с Капри, а Ливия возвращалась из Геркуланума, где была в
гостях. Тиберий предпочел бы, не здороваясь, проехать мимо, но многолетняя
привычка взяла свое -- он натянул поводья и сухо справился, как себя
чувствует мать. Ливия сказала:
-- Прекрасно, тем более что тебя это интересует, мой мальчик. Хочу дать
тебе материнский совет: будь осторожен, когда ешь усача на этом твоем
острове. Некоторые из тех, что там ловят, очень ядовиты.
-- Спасибо, матушка, -- сказал Тиберий, -- так как предупредила меня
ты, я буду свято следовать твоему совету и есть только тунца и кефаль.
Ливия фыркнула и, обернувшись к бывшему с ней Калигуле, громко
произнесла:
-- Да, как я уже тебе говорила, мой муж (твой прадедушка, милый) и я
бежали по этой самой улице однажды ночью шестьдесят пять лет назад (кажется,
так), пробираясь к пристани, где нас ждал корабль. В любой момент нас могли
арестовать и убить солдаты Августа -- теперь это кажется странным! Мой
старший сын -- тогда у нас был всего один ребенок -- сидел на плечах у отца.
И что же сделал этот маленький негодяй? Поднял страшный рев: "О, отец, я
хочу обратно в Перу-у-узию!" И выдал нас с головой. Из таверны вышли два
солдата и окликнули нас. Мы юркнули в темный подъезд, надеясь, что они
пройдут мимо. Но Тиберий продолжал вопить: "Хочу обратно в Перузию!" Я
сказала: "Убей его! Убей щенка! Это наша единственная надежда!" Но мой муж
был мягкосердечный болван и не пошел на это. Мы спаслись по чистой
случайности.
Тиберий, оставшийся было, чтобы дослушать историю до конца, вонзил
шпоры в бока лошади и в ярости ускакал. Больше они не встречались.
Предупреждение Ливии насчет рыбы имело одну-единственную цель --
досадить Тиберию, заставить его думать, будто его рыбаки или повара ею
подкуплены. Ливия знала, что Тиберий очень любит усача и теперь вечно будет
разрываться между желанием полакомиться и страхом смерти. Эта история имела
печальное продолжение. Однажды Тиберий сидел под деревом на западном склоне
острова, наслаждаясь легким ветерком, и сочинял стихотворный диалог на
греческом языке между зайцем и фазаном, где каждый из них по очереди
доказывал свое право на первое место среди яств. Идея эта принадлежала не
ему, совсем недавно Тиберий наградил одного из своих придворных поэтов
двумястами золотых за подобное сочинение, где первенство оспаривали гриб,
конек, устрица и дрозд. Во вступительной части к своей поэме Тиберий
отвергал их притязания, говоря, что только заяц и фазан могут претендовать
на корону из петрушки, лишь их достоинства не вызывают сомнений, лишь у них
нет никаких изъянов.
Тиберий как раз подыскал уничижительный эпитет для устрицы, когда
внезапно услышал шорох в терновнике на склоне утеса, и перед ним появился
какой-то человек дикого вида, с взъерошенными волосами. Его мокрая одежда
была разорвана в клочья, лицо окровавлено, в руке раскрытый нож. Человек
продирался сквозь колючий кустарник с криком: "Взгляни, цезарь, ну разве не
красавец?" Из мешка на плече он вытащил огромного усача и бросил его, все
еще трепыхающегося, на траву у ног Тиберия. Это был простой рыбак; поймав
такую необыкновенную добычу и увидев Тиберия на вершине утеса, он решил
преподнести рыбу императору. Он привязал лодку к скале, доплыл до утеса, с
трудом поднялся по обрывистой тропинке над пропастью до опоясывающих утес
колючих кустов и прорубил себе проход через них ножом.
У Тиберия душа ушла в пятки. Он засвистел в свисток и крикнул:
-- Помогите, помогите! Скорей! Вольфганг! Зигфрид! Адельстан! Убийца!
Schnell![7]
-- Идем, благороднейший, высокорожденный, дарующий блага вождь! -- тут
же отвечали германцы. Они стояли на страже справа, слева и позади Тиберия --
спереди, естественно, сторожевого поста не было -- и бросились к нему,
размахивая ассагаями.
Рыбак не понимал их языка и, закрыв складной нож, весело сказал:
-- Я поймал его вон у того грота. Как думаешь, сколько он весит?
Форменный кит, да? Чуть не вытащил меня из лодки.
Тиберий несколько успокоился, но, подумав, что вдруг рыба отравлена,
крикнул германцам:
-- Не трогайте его! Разрубите эту рыбину пополам и потрите ему ею лицо.
Дюжий Вольфганг обхватил рыбака сзади так, что тот не мог шевельнуться,
а остальные двое стали тереть ему лицо сырой рыбой. Незадачливый малый
закричал:
-- Эй, перестаньте! Что за шутки! Хорошо еще, что я не предложил
императору сперва то, другое, что лежит у меня в мешке.
-- Посмотрите, что там у него, -- приказал Тиберий. Адельстан раскрыл
мешок и обнаружил там огромнейшего омара.
-- Потри ему лицо и этим, -- сказал Тиберий, -- да посильнее.
Несчастный потерял оба глаза. Наконец Тиберий сказал:
-- Хватит. Можете его отпустить.
Рыбак сделал несколько неверных шагов, крича от боли; что еще
оставалось, как не скинуть его в море с ближайшей скалы?
Я рад сообщить, что Тиберий никогда не приглашал меня на остров; я и в
дальнейшем воздерживался от поездок туда, хотя все, свидетельствующее о
мерзостных развлечениях Тиберия, давно убрано, а его двенадцать вилл, как
говорят, очень красивы.
Я попросил у Ливии разрешения жениться на Элии, и она дала его, с
усмешкой пожелав мне счастья. Она даже присутствовала на бракосочетании.
Свадьба была роскошная -- об этом позаботился Сеян, -- и одним из ее
последствий было охлаждение между мной и Агриппиной с Нероном, а также их
друзьями. Они думали, будто я не смогу ничего держать в секрете от Элии, а
Элия станет рассказывать Сеяну все, что ей удастся узнать. Это очень меня
огорчило, но я видел, что переубеждать Агриппину бесполезно. (В это время
она была в трауре по своей сестре Юлилле, умершей после двадцатилетнего
изгнания на этом жалком островке Тремерии.) Поэтому я постепенно перестал
навещать ее, чтобы не ставить нас обоих в неловкое положение. Мы с Элией
лишь номинально были мужем и женой. Когда мы вошли в брачную опочивальню,
она мне первым делом сказала:
-- Имей в виду, Клавдий, я не желаю, чтобы ты касался меня, и если нам
когда-нибудь придется спать вместе, как сегодня, между нами будет одеяло;
только шевельнешься -- вылетишь вон. И еще одно: ты не вмешиваешься в мои
дела, я -- в твои...
Я сказал:
-- Спасибо, ты сняла тяжкий камень с моей души.
Элия была ужасная женщина. У нее был громкий, напористый голос, как у
аукциониста на невольничьем рынке, и такое же, как у него, красноречие.
Вскоре я даже не пытался ей отвечать. Само собой, я по-прежнему жил в Капуе.
Элия никогда не приезжала туда ко мне, но Сеян настаивал, чтобы, бывая в
Риме, я как можно чаще показывался вместе с ней на людях.
У Нерона не было никаких шансов устоять против Сеяна и Ливиллы. Хотя
Агриппина постоянно предупреждала его, чтобы он взвешивал каждое свое слово,
у него была на редкость открытая натура, и скрывать мысли он не умел. Среди
молодых патрициев, которых Нерон считал друзьями, было несколько тайных
агентов Сеяна, и они записывали все, что Нерон говорил по поводу
общественных событий. Что еще хуже, его жена, которую мы звали Елена или
Хэлуон, была дочерью Ливиллы и передавала ей все, сказанное Нероном по
секрету. Но самую большую опасность представлял его брат Друз, с которым
Нерон делился своими мыслями еще чаще, чем с женой, и который завидовал ему,
так как Нерон был старший сын и любимец Агриппины. Друз отправился к Сеяну и
сказал, что Нерон предложил ему в ближайшую темную ночь вместе отплыть в
Германию, где они попросят защиты у полков -- ведь они сыновья Германика --
и призовут их к походу на Рим; конечно, он с негодованием отказался. Сеян
посоветовал Друзу немного обождать -- его попросят пересказать все это
Тиберию в более подходящий момент.
Тем временем Сеян распустил слух, будто Тиберий намерен обвинить Нерона
в государственной измене. Друзья Нерона стали отворачиваться от него. Стоило
двоим-троим из них отказаться от приглашений к обеду и холодно ответить на
приветствие, когда они встречались в публичных местах, как все прочие
последовали их примеру. Прошло несколько месяцев, и рядом с Нероном остались
только истинные его друзья. Среди них был Галл, который, после того как
Тиберий перестал посещать сенат, перенес свои насмешки на Сеяна. С ним он
избрал следующую тактику: постоянно вносил предложения о том, чтобы сенат
выражал Сеяну благодарность за его услуги государству и оказывал особые
почести -- воздвигал статуи и арки, даровал титулы, назначал богослужения и
публичное празднование его дня рождения. Сенат не осмеливался возражать, сам
Сеян, не будучи сенатором, не имел права голоса, а Тиберий не хотел идти
против сената и накладывать вето на его решения, боясь, как бы Сеян не
подумал, будто он потерял к нему доверие, и не желая восстанавливать его
против себя. Теперь, когда сенату что-нибудь было нужно, к Сеяну посылался
один из сенаторов с просьбой разрешить им обратиться к Тиберию, и если Сеян
был против, вопрос об этом больше не поднимался. Как-то раз, сославшись на
то, что потомкам Торквата в ознаменование услуг, оказанных их предком
государству, сенат пожаловал в качестве семейного отличия золотое ожерелье,
а потомкам Цинцинната -- золотой завиток, Галл предложил, чтобы Сеян и его
потомки были награждены золотым ключом -- знаком его верной службы
императору в должности привратника. Сенат единогласно принял это
предложение, и Сеян, не на шутку встревожившись, написал Тиберию и
посетовал, что Галл все последнее время злонамеренно предлагает воздать ему
почести, чтобы восстановить против него сенат и даже, возможно, чтобы
вызвать у императора подозрения, будто у него хватает дерзости питать
чересчур честолюбивые замыслы. На этот раз предложение Галла еще более
коварно -- это намек на то, что доступ к императору якобы зависит от
человека, использующего свою власть в целях личного обогащения. Сеян умолял,
чтобы Тиберий изыскал какую-нибудь возможность наложить вето на это
предложение и заставил Галла замолчать. Тиберий ответил, что не может
наложить вето на декрет, не нанося вреда доброму имени Сеяна, но скоро
предпримет шаги, которые утихомирят Галла. Пусть Сеян не волнуется, его
письмо говорит об истинной преданности и глубине суждений. Но намек Галла