Страница:
Теперь корабли идут, открытые сильному волнению моря. Миноносцы теряют
ход, то и дело зарываются в волны так, что кажется чудом, когда корабль
вновь оказывается на поверхности...
Велено хранить радиомолчание. Сигнальщик с крейсера семафорит флажками
приказ командира: "Миноносцам возвращаться в базу". Малютки поворачивают
назад, а тяжелая громада крейсера со скоростью 19 узлов удаляется в
одиночестве в штормующее море. Его курс лежит пока вдоль Оркнейских
островов.
...В маленькой прибрежной деревушке Бирзай, на северо-востоке самого
большого острова группы, еще полно народу на площади, обращенной к морю.
Несмотря на свежий бриз, десятки рыбаков и их жены коротают вечер в
разговорах и в созерцании крейсера, величественно проходящего милях в трех
от берега. До темноты еще очень далеко - в июне ночь в этих широтах длится
всего два часа.
Крейсер начинает удаляться. Время семь с половиной вечера. Вдруг на
корабле появляется яркая вспышка, ветер доносит грохот взрыва. Еще одна
вспышка, еще один взрыв...
...Когда раздался первый взрыв где-то в недрах крейсера, лорд Китченер
в каюте беседовал со своими экспертами по вооружению и снабжению. Словно
огромный молот стукнул по кораблю. Затем еще удар, в каюте погас свет.
Фельдмаршал вышел на мостик. Он увидел, как командир Севилль командует
спустить шлюпки. Десятки матросов облепили тали, пытаются выполнить приказ,
но крейсер валит с борта на борт, он теряет ход и делается игрушкой огромных
волн. Шлюпки невозможно поднять на тали и спустить на воду.
Китченер, стоя со скрещенными на груди руками, наблюдает за усилиями
моряков. Он еще не осознает всей трагичности ситуации и полагает, что выход
будет найден.
Корабль начинает медленно погружаться в пучину, люди на палубе в
панике. Огромные волны добираются до надстройки, июньская Атлантика
обжигающе холодна...
На берегу в деревушке мечутся рыбаки. Кто-то сообщил по телефону на
ближайшую спасательную станцию, но моторная лодка из-за сильного волнения
выходит только через несколько часов. Она напрасно утюжит тот квадрат моря,
в котором произошла катастрофа. На поверхности нет ни обломка, ни лодки, ни
следов крейсера и шестисот пятидесяти человек.
Спаслось с корабля только двенадцать. Сначала, когда им удалось
сбросить с борта корабля непотопляемый плот и взобраться на него среди
бушующих волн, их было четырнадцать. Плот погнало ветром на прибрежные
скалы, и двое были так изранены ударами об острые камни, обессилены в борьбе
с морем, что к утру скончались. Судьба выживших также оказалась трагичной.
Они были доставлены в Тауэр* и расстреляны...
______________
* Государственная тюрьма в Лондоне, где во время войны расстреливали
немецких шпионов.
79. Бердичев, июнь 1916 года
"Брусиловский прорыв" состоялся. В плен было взято девятьсот офицеров и
сорок тысяч нижних чинов противника, 77 орудий, 134 пулемета... На
направлении главного удара фронт неприятеля был прорван на протяжении 70-80
верст и на глубину в 25-30 верст. Ни на одном фронте, в том числе и во
Франции, подобного еще не бывало.
Ликование сотрясало Россию: нашелся, наконец, и у нас полководец божьей
милостью! В едином порыве объединились думские круги и общественность,
земские деятели и офицерство. В Бердичев бурным потоком, заполняя все
телеграфные провода, шли поздравления. Одной из первых пришла телеграмма от
великого князя Николая Николаевича с Кавказского фронта: "Поздравляю, целую,
обнимаю, благословляю..."
Даже его величество, верховный вождь России, соблаговолил прислать
краткое, но внушительное поздравление, которое главкоюз немедленно объявил
по всем своим войскам.
Все, в том числе и Ставка, восторгались Луцким прорывом, но на деле
Алексеев продолжал саботировать наступление Брусилова. Он не давал ничего
сверх ранее обещанного, хотя прекрасно понимал, что сейчас самый момент
пустить в прорыв все имеющиеся резервы. Вместе с Алексеевым завистливо
молчали главнокомандующие Западным и Северным фронтами Эверт и Куропаткин.
Они полностью игнорировали директиву Ставки об общем переходе в наступление.
Это уже становилось похоже не на мелочную зависть, а на настоящий заговор.
Новые факты подтверждали подобное предположение. В конце мая Эверт
получил разрешение от Алексеева отложить начало главного удара до 4 июня.
Брусилов протестовал, но бесполезно. У Эверта и Куропаткина находились все
новые и новые причины, якобы препятствующие началу их активных действий. То
это были свежие германские части, невесть откуда появившиеся перед их
фронтами, то генералам угрожала непогода, то было что-то другое. И у
Алексеева, а равно и верховного главнокомандующего, не находилось средств и
власти, чтобы призвать к порядку заговорщиков, которые под личиной зависти
умело губили плоды всей летней кампании.
Чтобы заставить действовать соседей на своем фланге, Брусилов решился
даже на столь необычный шаг, как личное письмо к подчиненному Эверта,
командующему 3-й армией Западного фронта генералу Лешу.
"Обращаюсь к вам с совершенно частной личной просьбой в качестве вашего
старого боевого сослуживца: помощь вашей армии крайне энергичным
наступлением, особенно 31-го корпуса, по обстановке необходима, чтобы
продвинуть правый фланг 8-й армии вперед. Убедительно, сердечно прошу
быстрей и сильней выполнить эту задачу, без выполнения которой я связан и
теряю плоды достигнутого успеха", - писал главкоюз.
Но Эверт и здесь успел навредить общему делу. Он запретил Лешу
наступать на Пинском направлении по крайней мере до 4 июня, в то время как
германское командование, обеспокоенное развалом австрийского фронта,
немедленно начало переброску войск от Вердена и своих резервов, чтобы
заткнуть дыру на Луцком и Ковельском направлениях.
Брусилов был крайне возмущен бездействием Ставки, ее потаканием
"младенцам в военном деле", как он называл генерала Куропаткина и иже с ним.
Он снова решился на беспрецедентный шаг - вежливое по форме, но
обвинительное по существу письмо начальнику штаба Ставки, в котором прямо
ставил вопрос об измене.
"Глубокоуважаемый Михаил Васильевич! - по-личному обратился Брусилов. -
Отказ главкозапа атаковать противника 4 июня ставит вверенный мне фронт в
чрезвычайно опасное положение и, может статься, выигранное сражение окажется
проигранным. Сделаем все возможное и даже невозможное, но силам человеческим
есть предел, потери в войсках весьма значительны, и пополнение
необстрелянных молодых солдат и убыль опытных боевых офицеров не может не
отозваться на дальнейшем качестве войск. По натуре я скорее оптимист, чем
пессимист, но не могу не признать, что положение более чем тяжелое. Войска
никак не поймут - да им, конечно, и объяснить нельзя, - почему другие фронты
молчат, а я уже получил два анонимных письма с предостережением, что
ген.-адъют. Эверт якобы немец и изменник и что нас бросят для проигрыша
войны. Не дай бог, чтобы такое убеждение укоренилось в войсках.
Беда еще в том, что в России это примут трагически. Также начнут
указывать на измену...
...Повторяю, что я не жалуюсь, духом не падаю, уверен и знаю, что
войска будут драться самоотверженно, но есть пределы, перейти которые
нельзя, и я считаю долгом совести и присяги, данной мной на верность службы
государю императору, изложить вам обстановку, в которой мы находимся не по
своей вине. Я не о себе забочусь, ничего не ищу и для себя никогда ничего не
просил и не прошу, но мне горестно, что такими разрозненными усилиями
компрометируется выигрыш войны, что весьма чревато последствиями, и жаль
воинов, которые с таким самоотвержением дерутся, да и жаль, просто
академически, возможности проигрыша операции, которая была, как мне кажется,
хорошо продумана, подготовлена и выполнена и не закончена по вине Западного
фронта ни за что ни про что.
Во всяком случае, сделаем, что сможем. Да будет господня воля. Послужим
государю до конца".
Генерал оторвал стальное перо от листа и задумался.
Как закончить письмо? Ставить ли обязательную формулу об уважении и
прочем? Наверное, пока еще нет документальных доказательств измены
начальника штаба верховного главнокомандующего, следует держать свои
подозрения при себе...
Брусилов аккуратно вывел своим четким, как весь его характер, почерком:
"Прошу принять уверения глубокого уважения и полной преданности вашего
покорного слуги. А.Брусилов".
Пока чернила сохли, вызвал дежурного офицера приготовить конверт и
сургуч. Офицер доложил, что в приемной дожидается Генерального штаба
подполковник Сухопаров, прибыл с сообщением из Петрограда.
- Проси! - скомандовал генерал.
Вошел его старый знакомый, ученик по офицерской кавалерийской школе.
- А, голубчик! Входи, входи и здравствуй! - скороговоркой приветствовал
Брусилов Сухопарова и попросил: - Погоди маленько, вот только письмо
отправлю...
Весь облик главнокомандующего отнюдь не излучал того пессимизма, о
котором он сообщал в Ставку Алексееву. Его глаза лучились, лицо словно
помолодело.
- Рассказывай, с чем прибыл? - обернулся Брусилов от стола к камину,
подле которого устроился Сухопаров.
- Ваше высокопревосходительстве! - встал и вытянулся в струнку
подполковник. - Направлен от генерал-квартирмейстерского отдела Генерального
штаба для доклада по двум вопросам. Первое. Касательно воздействия ваших
побед на европейскую дипломатию. Второе. Для изучения на месте австрийских и
германских штабных документов, захваченных вашими доблестными войсками...
- Докладывай, голубчик! - разрешил главнокомандующий. - Только сядь,
будь любезен!..
- Имею удовольствие доложить вам реакцию в Италии на Луцкий прорыв... -
начал стоя подполковник.
Сухопаров хорошо знал скромность полководца и поэтому не стал называть
это наступление тем громким именем, которым уже успела окрестить его вся
Россия - "Брусиловским прорывом".
- Садись, голубчик! И рассказывай... - доброжелательно указал на стул
подле себя Брусилов и сел сам, приготовившись слушать.
- Известия о большой победе русских над австрийцами вызвали в Италии
всеобщее ликование, - начал Сухопаров довольно торжественно, но, заметив
скептицизм в глазах Брусилова, продолжал более буднично. - Во многих городах
состоялись манифестации и празднества. В Венеции, например, общественные и
частные здания украсились флагами, а население города устроило манифестацию
в честь России...
- А флаги хоть были российские? - с улыбкой в усах поинтересовался
Брусилов.
- Энкель сообщает, что итальянские, - коротко уточнил Сухопаров. - В
Специи все здания были украшены флагами, а вечером большая толпа следовала
за оркестром флотского экипажа, встречая громкими кликами исполнение
русского гимна... В Катании, Палермо, Реджии все здания были также украшены
флагами, проходили манифестации, а вечером города иллюминировались и
устраивали на площадях концерты...
Но самое "радостное" известие я припас на десерт... - с печальной
улыбкой сказал Сухопаров. - Из-за ваших успехов Румыния вскоре вступит в
войну на стороне Антанты!..
- Господи! Этого нам только еще не хватало! - вполне серьезно вырвалось
у Брусилова.
80. Стокгольм - Гельсингфорс, июнь 1916 года
От дождливых и туманных берегов Норвежского моря Соколов перенесся за
сутки в ясный и прохладный июньский Стокгольм. Длинный перрон, сравнительно
небольшой вокзал с гордым названием "Сентрален" и довольно тесная площадь
перед ним. У выхода из вокзала, как было условлено еще в Христиании, его
встретил помощник русского военного агента и в наемном экипаже по гладко
уложенной брусчатке вдоль берега озера, а затем по полдюжине мостов, через
средневековый Старый город, доставил Алексея на пристань Шеппсбрунн.
Двухтрубный красавец пароход "Боре-II" уже начал посадку пассажиров на рейс
в Гельсингфорс.
Усатый шведский жандарм, видимо, частенько встречал на пристани
молодого русского офицера с разными господами, то прибывающими, то
убывающими в Финляндию. Он даже не взглянул на бумаги Соколова, а только
любезно откозырял обоим русским.
Палуба парохода "Боре-II" была юридически территорией Российской
империи. Финский капитан, офицеры и матросы говорили неплохо на родном языке
Соколова. Впервые он ощутил себя почти в родной атмосфере. Его напряжение
понемногу спадало. Посидев в тесной каюте, Соколов поднялся в уютный
ресторан на средней палубе.
Отсюда он полюбовался суровыми объемами королевского дворца,
средневековыми домами и улочками, выходящими на Шеппсбрунн. Бросил он взгляд
и на другой берег залива, где рядом с "Гранд-отелем" чернело покрытое
копотью здание, над которым реял флаг Германской империи. "Наверное,
германское посольство", - решил Алексей.
Суета у трапа заканчивалась. Провожающие отошли к пакгаузам и встали в
ряд, дружно приготовив белые платки для прощального привета. Палуба парохода
сильно завибрировала, между бортом и набережной появилась полоска чистой
воды. Старый город медленно стал удаляться.
Соколов вышел на верхнюю палубу и сел в шезлонг на свежем ветру. Прямо
перед ним полоскался на корме флаг России. Только теперь, под сенью этого
флага, Алексей был практически в безопасности. Флаг навел его на мысли о
том, какой встретит его родина, каким он сам возвращается к ней.
Он отсутствовал два года, из которых около полутора лет сидел в тюрьме.
Он заглянул смерти в самые глаза и чуть не переступил ее черту. Он вспомнил
ночь перед расстрелом, пробуждение для последнего причастия и чудо побега из
тюремного замка в Эльбогене. Он вспомнил свои размышления после вынесения
приговора и известия о казни. Он понял, что возвращается в Петроград
совершенно иным человеком. Недели и месяцы в тюрьме закалили его дух,
обострили чувство справедливости, понимание высокой ценности человеческой
жизни и свободы.
В первые дни интернирования в Швейцарии, когда он получил доступ к
газетам и журналам, он никак не мог утолить свой голод на печатную
продукцию. Он читал французские и английские, швейцарские и немецкие газеты,
изредка получал возможность заглянуть и в русские, но везде встречал одну
лишь трескотню о "геройских битвах", "ожесточенных атаках", "громовой
канонаде" и "решающих победах". Человеку, только что избегнувшему объятий
реальной смерти, видение мира через шовинистические очки журналистов и
подзорные трубы генеральских реляций казалось мышиной возней в горящем
амбаре.
Как никто другой, он знал изнанку войны: австрийские дезертиры, с
которыми он сидел долгое время в одной камере, рассказали ему многое из
того, о чем он теперь мог вычитать между строк в русской прессе. Народу,
людям противна война, в которой неизвестно за что надо отдавать свою жизнь.
Соколов воочию увидел, что австрийские рабочие и крестьяне, одетые в
зеленые шинели, и русские в своем сером сукне - ничем не отличаются по своей
натуре. Он читал о братаниях солдат враждебных армий, стихийно происходивших
на фронтах; как опытный аналитик видел назревание острого кризиса военной и
гражданской власти в воюющих державах, первые толчки экономических
потрясений. Много раз при этом он вспоминал своего друга Михаила Сенина,
молчаливые, но твердые позиции собственной жены и хотел понять сущность
явлений, которые известны им, хотел как бы заглянуть за глухую стену,
отгораживавшую его в чем-то от истины.
Здесь, на борту парохода, по самым свежим питерским газетам он видел,
как изменилась Россия за два года войны. Ура-патриотический, шовинистический
дух угас, не принеся ни побед, ни славы. Верхушка явно источала миазмы
гниения. Торгаши и спекулянты накинулись на Россию, как клопы на спящего
усталого путника в грязной корчме. Бездарные генералы терпели одно поражение
за другим, а Ставка все не могла подобрать способных военачальников. Только
в нынешней, летней кампании 1916 года начался наконец порядок на русском
фронте.
Пароход все шел и шел по шхерам, им не было конца до самого
Гельсингфорса. Непривычная дробность морского пейзажа, который вместо мощи и
широты являл собой лабиринт синих струй среди розовых и серых скал, покрытых
хвойным лесом, влиял на мышление, не давал сосредоточиться на большом и
главном.
Только за мысом Гангут "Боре-II", не опасаясь более германских
миноносок и субмарин, рискнул отойти на пару миль от островов.
Но вот из-за россыпи мелких шхер и отдельных скал открылся довольно
большой остров с крепостью на нем. "Свеаборг..." - решил Соколов, глядя в
заблаговременно купленный на пароходе план Гельсингфорса. За островом и
вокруг него стояли на якорях огромные утюги дредноутов российского
императорского флота, длинные, словно огромные торпеды, серые тела
миноносцев. На военных кораблях шла своя обычная, такая мирная на вид жизнь.
Белый "Боре-II", попыхивая из своих двух труб в голубое финское небо
темно-синим дымом, проскользнул мимо суровых собратьев в Южную гавань и стал
подваливать к причалу у самой Рыночной площади.
Морем цветов встретила Рыночная площадь корабль. Сойдя по трапу и
представившись окружившим сходни всевозможным властям, Соколов очутился
среди лотков с цветами, тележками, уставленными лоханками, в которых
смешались все краски мира.
"Как удачно! - подумал полковник. - Завтра утром я буду уже в
Петрограде и, если сейчас купить букет, он не успеет завянуть..."
Он велел носильщику отнести чемодан к извозчику и ждать его, а сам
пустился в цветочные ряды. Алексей отобрал двадцать девять - в знак того,
что познакомился со своей суженой 29 января у Шумаковых - крупных пунцовых
бутонов роз на полусаженных крепких ножках и попросил их упаковать так,
чтобы цветы не завяли до утра.
Добросовестная белокурая ширококостная финка с милыми и добрыми чертами
лица справилась с делом отлично. Настоящий "вейка" неторопливо повез
господина по красивому бульвару Эспланада, вывез на широкую Эстра
Хенриксгатан и доставил к просторной, не то что в Стокгольме,
Железнодорожной площади.
До отхода поезда оставалась еще пара часов. Алексей пошел побродить
вокруг площади. Он не мог сидеть на месте от волнения. Соколов чувствовал
себя здесь как дома, привыкая вновь слышать вокруг себя русскую речь. Но
здесь говорили и по-шведски, и по-фински, показывая, что Финляндия - особая
страна, а Гельсингфорс, по-фински Хельсинки, совсем не русский город.
...Когда Соколов вернулся в свое купе, там уже расположился попутчик -
мичман императорского военного флота. Мичман представился старшему. Он
оказался артиллерийским офицером с линкора "Император Павел I". Был рад,
когда выяснилось, что высокий и статный, рано поседевший красивый господин в
цивильном платье - Генерального штаба полковник. Моряки высокомерно
относились к штатским и пехоте, а образованных генштабистов все-таки
терпели... Соколов не стал распространяться о себе, лишь коротко сказал, что
возвращается в Россию после долгой зарубежной командировки.
Поезд тронулся. "Через тринадцать часов я увижу Настю!" - забилось
сердце Алексея. Внешне спокойный, он устроился поудобнее на бархатном диване
и раскрыл газеты. Мичман скучающе смотрел в окно.
Соколову читать расхотелось. Под мерный стук колес он стал думать о
Насте, о тетушке, о старых товарищах по Генеральному штабу, о новом своем
приятеле Мезенцеве... Куда-то забросила всех военная судьба? Чем ближе он
подъезжал к родному дому, тем больше всплывало в памяти старых забот,
приходили на ум полузабытые имена знакомых...
Мичман попросил разрешения закурить - вагон оказался для курящих.
Соколов не стал возражать.
Затягиваясь тонкой египетской папироской, мичман затеял разговор.
- Еду в Питер на три дня к невесте! - радостно сообщил он. - Бог даст,
если не погибну - после летней кампании свадьбу сыграем!.. Вот какие кольца
в Гельсингфорсе купил! - с гордостью достал и открыл маленький сафьяновый
футлярчик. - В Питере теперь за такие втридорога спросили бы...
Молодому человеку очень хотелось поговорить. Он продолжал:
- Спекулянты, воры и вся интендантская сволочь столько денег награбили,
что порядочному человеку к ювелиру уже и не подступиться... Вот был недавно
в Питере случай... Приходит к Фаберже, на Морской, господин в офицерской
форме - как позже выяснилось, он интендант, заведующий покупкой и гоньбой
скота на Северо-Западном фронте - и говорит... "Дайте мне, - говорит, -
красивую дорогую вещь..." - "В рассрочку?" - спрашивает приказчик...
"Зачем?! - отвечает, - за наличные..." - "На какую цену изволите? Так тысяч
до 15?" - Наверное, опытный ювелир был, знает - кому что... "Нет! - говорит
интендант, - подороже!.." Так купил, бестия, колье в сто тысяч и не моргнул!
- Как же известно стало, что интендант? - полюбопытствовал Соколов.
- А оставил визитную карточку с адресом, куда доставить, и попался!..
Следствие нарядили господа из комиссии Батюшина! Думали, что шпион, а
оказался - интендант!.. Неизвестно, кто из них хуже для России...
- А что за комиссия? - насторожился Алексей, услышав знакомое имя.
- Комиссия по розыску и аресту германских и австрийских шпионов,
господин полковник! - сообщил мичман и продолжал рассказ об интендантах,
видимо, возмущавших всю армию.
- А вот еще доподлинный случай, я от родственника своего знаю, он в
Киевской губернии в земстве служит... Ему дали сначала подряд на поставку
полмиллиона пудов хлеба для армии... Дело вроде бы было налажено, но
интенданты все тянули и тянули... Возводили всякие мелкие преграды, а потом
вовремя не прислали мешки, которые должны были по договору. Затем вызывают
его в интендантство и предлагают, чтобы поставщик организовал покупку мешков
через земство... Называют ему цену и торгаша, говорят, что он получит от
этой покупки еще пять тысяч рублей... "Как так, - спрашивает родственник, -
я получу еще пять тысяч?" Ну, ему и разъясняют: дескать, мешков вашему
земству нужно около 150 тысяч штук. За каждый мешок земство будет платить
торгашу из средств интендантства по сорок пять копеек... Поставщик мешков
согласен дать интендантам комиссионных с каждого мешка по десять копеек...
Вот "навар" и положат по карманам в пропорции...
- И что же ваш родственник? - поинтересовался Соколов.
- Мой дядя рассказал все главнокомандующему фронта генерал-адъютанту
Брусилову, тот возмутился, вызвал к себе интенданта и чуть его не поколотил
в кабинете. Мешки поставили казенные, и очень быстро... Но с тех пор дядю на
порог не пускают в интендантство... Так же эти воры проделывают и с
шинелями, бушлатами, лошадиными подковами, гвоздями для ковки лошадей, и с
сапогами... и черт-те знает с чем еще...
Соколов помолчал. Он еще со времен русско-японской войны знал о
вакханалии казнокрадства и взяточничества, которая потрясала русскую армию.
И все это - несмотря на то, что во главе снабжения войск стоял теперь
генерал Шуваев, кристально честный сам, самоотверженно относящийся к делу.
"Но честность отдельного человека не может преодолеть пороков гнилой
самодержавной системы, при которой начинают воровать с самого верха - с
великих князей, то и дело запускающих руку в казну..." - думал Соколов,
слышавший раньше о выдачах из бюджета родственникам царя.
Мичман был резко настроен против тыла, против верхов и даже против
царской фамилии. В разговоре у него явно сквозило презрение к сухопутным
генералам, проскальзывали нотки неодобрения самого верховного
главнокомандующего - царя.
"Вот как бунтарски предстает передо мной Россия, - с изумлением думал
Алексей. - Неужели это та самая верноподданная страна, где обожествлялась
царская власть, где слово критики приравнивалось к крамоле, а рабочее
сословие, требовавшее улучшения условий жизни и работы - беспощадно
расстреливалось и подавлялось? Война, видимо, сильно раскачала
государственный корабль, если даже морское офицерство, "белая кость" - опора
трона - позволяет себе проявлять возмущение?!"
Колеса отбивали свою мелодию, вагон слегка покачивало.
81. Луцкий уезд, середина июня 1916 года
Двенадцатого числа главнокомандующий Юго-Западным фронтом отдал приказ
о новом наступлении, главными целями которого определил Ковель и
Владимир-Волынский. Брусилов не любил сидеть в своем штабе и по бумагам
знакомиться с подготовкой войск к боевым действиям. Он стремился в такую
пору инспектировать свои соединения вплоть до дивизии, острым взглядом
оценивая уровень командования, снабжение, боевой дух солдат и другие
составляющие совокупных усилий к победе.
Осмотрев захваченный его армией Луцк, Брусилов решил выехать на один из
самых трудных участков фронта, где беспрерывно атаковали свежие германские
части, прибывшие из-под Вердена. Теперь атака захлебнулась, полки 5-го
Сибирского корпуса отбили неприятеля, но противник все время бросал в
"ковельскую дыру" новые и новые дивизии, пытаясь стабилизировать положение.
На трех авто главнокомандующий с небольшой группой чинов штаба и
отделением охраны отправился на северо-запад, в расположение 39-го
армейского корпуса. Грунтовая дорога вилась через фольварки немецких
колонистов, местечки и деревни по левому берегу реки Стырь.
Брусилов ехал в передней машине. Он посадил с собой прикомандированного
ход, то и дело зарываются в волны так, что кажется чудом, когда корабль
вновь оказывается на поверхности...
Велено хранить радиомолчание. Сигнальщик с крейсера семафорит флажками
приказ командира: "Миноносцам возвращаться в базу". Малютки поворачивают
назад, а тяжелая громада крейсера со скоростью 19 узлов удаляется в
одиночестве в штормующее море. Его курс лежит пока вдоль Оркнейских
островов.
...В маленькой прибрежной деревушке Бирзай, на северо-востоке самого
большого острова группы, еще полно народу на площади, обращенной к морю.
Несмотря на свежий бриз, десятки рыбаков и их жены коротают вечер в
разговорах и в созерцании крейсера, величественно проходящего милях в трех
от берега. До темноты еще очень далеко - в июне ночь в этих широтах длится
всего два часа.
Крейсер начинает удаляться. Время семь с половиной вечера. Вдруг на
корабле появляется яркая вспышка, ветер доносит грохот взрыва. Еще одна
вспышка, еще один взрыв...
...Когда раздался первый взрыв где-то в недрах крейсера, лорд Китченер
в каюте беседовал со своими экспертами по вооружению и снабжению. Словно
огромный молот стукнул по кораблю. Затем еще удар, в каюте погас свет.
Фельдмаршал вышел на мостик. Он увидел, как командир Севилль командует
спустить шлюпки. Десятки матросов облепили тали, пытаются выполнить приказ,
но крейсер валит с борта на борт, он теряет ход и делается игрушкой огромных
волн. Шлюпки невозможно поднять на тали и спустить на воду.
Китченер, стоя со скрещенными на груди руками, наблюдает за усилиями
моряков. Он еще не осознает всей трагичности ситуации и полагает, что выход
будет найден.
Корабль начинает медленно погружаться в пучину, люди на палубе в
панике. Огромные волны добираются до надстройки, июньская Атлантика
обжигающе холодна...
На берегу в деревушке мечутся рыбаки. Кто-то сообщил по телефону на
ближайшую спасательную станцию, но моторная лодка из-за сильного волнения
выходит только через несколько часов. Она напрасно утюжит тот квадрат моря,
в котором произошла катастрофа. На поверхности нет ни обломка, ни лодки, ни
следов крейсера и шестисот пятидесяти человек.
Спаслось с корабля только двенадцать. Сначала, когда им удалось
сбросить с борта корабля непотопляемый плот и взобраться на него среди
бушующих волн, их было четырнадцать. Плот погнало ветром на прибрежные
скалы, и двое были так изранены ударами об острые камни, обессилены в борьбе
с морем, что к утру скончались. Судьба выживших также оказалась трагичной.
Они были доставлены в Тауэр* и расстреляны...
______________
* Государственная тюрьма в Лондоне, где во время войны расстреливали
немецких шпионов.
79. Бердичев, июнь 1916 года
"Брусиловский прорыв" состоялся. В плен было взято девятьсот офицеров и
сорок тысяч нижних чинов противника, 77 орудий, 134 пулемета... На
направлении главного удара фронт неприятеля был прорван на протяжении 70-80
верст и на глубину в 25-30 верст. Ни на одном фронте, в том числе и во
Франции, подобного еще не бывало.
Ликование сотрясало Россию: нашелся, наконец, и у нас полководец божьей
милостью! В едином порыве объединились думские круги и общественность,
земские деятели и офицерство. В Бердичев бурным потоком, заполняя все
телеграфные провода, шли поздравления. Одной из первых пришла телеграмма от
великого князя Николая Николаевича с Кавказского фронта: "Поздравляю, целую,
обнимаю, благословляю..."
Даже его величество, верховный вождь России, соблаговолил прислать
краткое, но внушительное поздравление, которое главкоюз немедленно объявил
по всем своим войскам.
Все, в том числе и Ставка, восторгались Луцким прорывом, но на деле
Алексеев продолжал саботировать наступление Брусилова. Он не давал ничего
сверх ранее обещанного, хотя прекрасно понимал, что сейчас самый момент
пустить в прорыв все имеющиеся резервы. Вместе с Алексеевым завистливо
молчали главнокомандующие Западным и Северным фронтами Эверт и Куропаткин.
Они полностью игнорировали директиву Ставки об общем переходе в наступление.
Это уже становилось похоже не на мелочную зависть, а на настоящий заговор.
Новые факты подтверждали подобное предположение. В конце мая Эверт
получил разрешение от Алексеева отложить начало главного удара до 4 июня.
Брусилов протестовал, но бесполезно. У Эверта и Куропаткина находились все
новые и новые причины, якобы препятствующие началу их активных действий. То
это были свежие германские части, невесть откуда появившиеся перед их
фронтами, то генералам угрожала непогода, то было что-то другое. И у
Алексеева, а равно и верховного главнокомандующего, не находилось средств и
власти, чтобы призвать к порядку заговорщиков, которые под личиной зависти
умело губили плоды всей летней кампании.
Чтобы заставить действовать соседей на своем фланге, Брусилов решился
даже на столь необычный шаг, как личное письмо к подчиненному Эверта,
командующему 3-й армией Западного фронта генералу Лешу.
"Обращаюсь к вам с совершенно частной личной просьбой в качестве вашего
старого боевого сослуживца: помощь вашей армии крайне энергичным
наступлением, особенно 31-го корпуса, по обстановке необходима, чтобы
продвинуть правый фланг 8-й армии вперед. Убедительно, сердечно прошу
быстрей и сильней выполнить эту задачу, без выполнения которой я связан и
теряю плоды достигнутого успеха", - писал главкоюз.
Но Эверт и здесь успел навредить общему делу. Он запретил Лешу
наступать на Пинском направлении по крайней мере до 4 июня, в то время как
германское командование, обеспокоенное развалом австрийского фронта,
немедленно начало переброску войск от Вердена и своих резервов, чтобы
заткнуть дыру на Луцком и Ковельском направлениях.
Брусилов был крайне возмущен бездействием Ставки, ее потаканием
"младенцам в военном деле", как он называл генерала Куропаткина и иже с ним.
Он снова решился на беспрецедентный шаг - вежливое по форме, но
обвинительное по существу письмо начальнику штаба Ставки, в котором прямо
ставил вопрос об измене.
"Глубокоуважаемый Михаил Васильевич! - по-личному обратился Брусилов. -
Отказ главкозапа атаковать противника 4 июня ставит вверенный мне фронт в
чрезвычайно опасное положение и, может статься, выигранное сражение окажется
проигранным. Сделаем все возможное и даже невозможное, но силам человеческим
есть предел, потери в войсках весьма значительны, и пополнение
необстрелянных молодых солдат и убыль опытных боевых офицеров не может не
отозваться на дальнейшем качестве войск. По натуре я скорее оптимист, чем
пессимист, но не могу не признать, что положение более чем тяжелое. Войска
никак не поймут - да им, конечно, и объяснить нельзя, - почему другие фронты
молчат, а я уже получил два анонимных письма с предостережением, что
ген.-адъют. Эверт якобы немец и изменник и что нас бросят для проигрыша
войны. Не дай бог, чтобы такое убеждение укоренилось в войсках.
Беда еще в том, что в России это примут трагически. Также начнут
указывать на измену...
...Повторяю, что я не жалуюсь, духом не падаю, уверен и знаю, что
войска будут драться самоотверженно, но есть пределы, перейти которые
нельзя, и я считаю долгом совести и присяги, данной мной на верность службы
государю императору, изложить вам обстановку, в которой мы находимся не по
своей вине. Я не о себе забочусь, ничего не ищу и для себя никогда ничего не
просил и не прошу, но мне горестно, что такими разрозненными усилиями
компрометируется выигрыш войны, что весьма чревато последствиями, и жаль
воинов, которые с таким самоотвержением дерутся, да и жаль, просто
академически, возможности проигрыша операции, которая была, как мне кажется,
хорошо продумана, подготовлена и выполнена и не закончена по вине Западного
фронта ни за что ни про что.
Во всяком случае, сделаем, что сможем. Да будет господня воля. Послужим
государю до конца".
Генерал оторвал стальное перо от листа и задумался.
Как закончить письмо? Ставить ли обязательную формулу об уважении и
прочем? Наверное, пока еще нет документальных доказательств измены
начальника штаба верховного главнокомандующего, следует держать свои
подозрения при себе...
Брусилов аккуратно вывел своим четким, как весь его характер, почерком:
"Прошу принять уверения глубокого уважения и полной преданности вашего
покорного слуги. А.Брусилов".
Пока чернила сохли, вызвал дежурного офицера приготовить конверт и
сургуч. Офицер доложил, что в приемной дожидается Генерального штаба
подполковник Сухопаров, прибыл с сообщением из Петрограда.
- Проси! - скомандовал генерал.
Вошел его старый знакомый, ученик по офицерской кавалерийской школе.
- А, голубчик! Входи, входи и здравствуй! - скороговоркой приветствовал
Брусилов Сухопарова и попросил: - Погоди маленько, вот только письмо
отправлю...
Весь облик главнокомандующего отнюдь не излучал того пессимизма, о
котором он сообщал в Ставку Алексееву. Его глаза лучились, лицо словно
помолодело.
- Рассказывай, с чем прибыл? - обернулся Брусилов от стола к камину,
подле которого устроился Сухопаров.
- Ваше высокопревосходительстве! - встал и вытянулся в струнку
подполковник. - Направлен от генерал-квартирмейстерского отдела Генерального
штаба для доклада по двум вопросам. Первое. Касательно воздействия ваших
побед на европейскую дипломатию. Второе. Для изучения на месте австрийских и
германских штабных документов, захваченных вашими доблестными войсками...
- Докладывай, голубчик! - разрешил главнокомандующий. - Только сядь,
будь любезен!..
- Имею удовольствие доложить вам реакцию в Италии на Луцкий прорыв... -
начал стоя подполковник.
Сухопаров хорошо знал скромность полководца и поэтому не стал называть
это наступление тем громким именем, которым уже успела окрестить его вся
Россия - "Брусиловским прорывом".
- Садись, голубчик! И рассказывай... - доброжелательно указал на стул
подле себя Брусилов и сел сам, приготовившись слушать.
- Известия о большой победе русских над австрийцами вызвали в Италии
всеобщее ликование, - начал Сухопаров довольно торжественно, но, заметив
скептицизм в глазах Брусилова, продолжал более буднично. - Во многих городах
состоялись манифестации и празднества. В Венеции, например, общественные и
частные здания украсились флагами, а население города устроило манифестацию
в честь России...
- А флаги хоть были российские? - с улыбкой в усах поинтересовался
Брусилов.
- Энкель сообщает, что итальянские, - коротко уточнил Сухопаров. - В
Специи все здания были украшены флагами, а вечером большая толпа следовала
за оркестром флотского экипажа, встречая громкими кликами исполнение
русского гимна... В Катании, Палермо, Реджии все здания были также украшены
флагами, проходили манифестации, а вечером города иллюминировались и
устраивали на площадях концерты...
Но самое "радостное" известие я припас на десерт... - с печальной
улыбкой сказал Сухопаров. - Из-за ваших успехов Румыния вскоре вступит в
войну на стороне Антанты!..
- Господи! Этого нам только еще не хватало! - вполне серьезно вырвалось
у Брусилова.
80. Стокгольм - Гельсингфорс, июнь 1916 года
От дождливых и туманных берегов Норвежского моря Соколов перенесся за
сутки в ясный и прохладный июньский Стокгольм. Длинный перрон, сравнительно
небольшой вокзал с гордым названием "Сентрален" и довольно тесная площадь
перед ним. У выхода из вокзала, как было условлено еще в Христиании, его
встретил помощник русского военного агента и в наемном экипаже по гладко
уложенной брусчатке вдоль берега озера, а затем по полдюжине мостов, через
средневековый Старый город, доставил Алексея на пристань Шеппсбрунн.
Двухтрубный красавец пароход "Боре-II" уже начал посадку пассажиров на рейс
в Гельсингфорс.
Усатый шведский жандарм, видимо, частенько встречал на пристани
молодого русского офицера с разными господами, то прибывающими, то
убывающими в Финляндию. Он даже не взглянул на бумаги Соколова, а только
любезно откозырял обоим русским.
Палуба парохода "Боре-II" была юридически территорией Российской
империи. Финский капитан, офицеры и матросы говорили неплохо на родном языке
Соколова. Впервые он ощутил себя почти в родной атмосфере. Его напряжение
понемногу спадало. Посидев в тесной каюте, Соколов поднялся в уютный
ресторан на средней палубе.
Отсюда он полюбовался суровыми объемами королевского дворца,
средневековыми домами и улочками, выходящими на Шеппсбрунн. Бросил он взгляд
и на другой берег залива, где рядом с "Гранд-отелем" чернело покрытое
копотью здание, над которым реял флаг Германской империи. "Наверное,
германское посольство", - решил Алексей.
Суета у трапа заканчивалась. Провожающие отошли к пакгаузам и встали в
ряд, дружно приготовив белые платки для прощального привета. Палуба парохода
сильно завибрировала, между бортом и набережной появилась полоска чистой
воды. Старый город медленно стал удаляться.
Соколов вышел на верхнюю палубу и сел в шезлонг на свежем ветру. Прямо
перед ним полоскался на корме флаг России. Только теперь, под сенью этого
флага, Алексей был практически в безопасности. Флаг навел его на мысли о
том, какой встретит его родина, каким он сам возвращается к ней.
Он отсутствовал два года, из которых около полутора лет сидел в тюрьме.
Он заглянул смерти в самые глаза и чуть не переступил ее черту. Он вспомнил
ночь перед расстрелом, пробуждение для последнего причастия и чудо побега из
тюремного замка в Эльбогене. Он вспомнил свои размышления после вынесения
приговора и известия о казни. Он понял, что возвращается в Петроград
совершенно иным человеком. Недели и месяцы в тюрьме закалили его дух,
обострили чувство справедливости, понимание высокой ценности человеческой
жизни и свободы.
В первые дни интернирования в Швейцарии, когда он получил доступ к
газетам и журналам, он никак не мог утолить свой голод на печатную
продукцию. Он читал французские и английские, швейцарские и немецкие газеты,
изредка получал возможность заглянуть и в русские, но везде встречал одну
лишь трескотню о "геройских битвах", "ожесточенных атаках", "громовой
канонаде" и "решающих победах". Человеку, только что избегнувшему объятий
реальной смерти, видение мира через шовинистические очки журналистов и
подзорные трубы генеральских реляций казалось мышиной возней в горящем
амбаре.
Как никто другой, он знал изнанку войны: австрийские дезертиры, с
которыми он сидел долгое время в одной камере, рассказали ему многое из
того, о чем он теперь мог вычитать между строк в русской прессе. Народу,
людям противна война, в которой неизвестно за что надо отдавать свою жизнь.
Соколов воочию увидел, что австрийские рабочие и крестьяне, одетые в
зеленые шинели, и русские в своем сером сукне - ничем не отличаются по своей
натуре. Он читал о братаниях солдат враждебных армий, стихийно происходивших
на фронтах; как опытный аналитик видел назревание острого кризиса военной и
гражданской власти в воюющих державах, первые толчки экономических
потрясений. Много раз при этом он вспоминал своего друга Михаила Сенина,
молчаливые, но твердые позиции собственной жены и хотел понять сущность
явлений, которые известны им, хотел как бы заглянуть за глухую стену,
отгораживавшую его в чем-то от истины.
Здесь, на борту парохода, по самым свежим питерским газетам он видел,
как изменилась Россия за два года войны. Ура-патриотический, шовинистический
дух угас, не принеся ни побед, ни славы. Верхушка явно источала миазмы
гниения. Торгаши и спекулянты накинулись на Россию, как клопы на спящего
усталого путника в грязной корчме. Бездарные генералы терпели одно поражение
за другим, а Ставка все не могла подобрать способных военачальников. Только
в нынешней, летней кампании 1916 года начался наконец порядок на русском
фронте.
Пароход все шел и шел по шхерам, им не было конца до самого
Гельсингфорса. Непривычная дробность морского пейзажа, который вместо мощи и
широты являл собой лабиринт синих струй среди розовых и серых скал, покрытых
хвойным лесом, влиял на мышление, не давал сосредоточиться на большом и
главном.
Только за мысом Гангут "Боре-II", не опасаясь более германских
миноносок и субмарин, рискнул отойти на пару миль от островов.
Но вот из-за россыпи мелких шхер и отдельных скал открылся довольно
большой остров с крепостью на нем. "Свеаборг..." - решил Соколов, глядя в
заблаговременно купленный на пароходе план Гельсингфорса. За островом и
вокруг него стояли на якорях огромные утюги дредноутов российского
императорского флота, длинные, словно огромные торпеды, серые тела
миноносцев. На военных кораблях шла своя обычная, такая мирная на вид жизнь.
Белый "Боре-II", попыхивая из своих двух труб в голубое финское небо
темно-синим дымом, проскользнул мимо суровых собратьев в Южную гавань и стал
подваливать к причалу у самой Рыночной площади.
Морем цветов встретила Рыночная площадь корабль. Сойдя по трапу и
представившись окружившим сходни всевозможным властям, Соколов очутился
среди лотков с цветами, тележками, уставленными лоханками, в которых
смешались все краски мира.
"Как удачно! - подумал полковник. - Завтра утром я буду уже в
Петрограде и, если сейчас купить букет, он не успеет завянуть..."
Он велел носильщику отнести чемодан к извозчику и ждать его, а сам
пустился в цветочные ряды. Алексей отобрал двадцать девять - в знак того,
что познакомился со своей суженой 29 января у Шумаковых - крупных пунцовых
бутонов роз на полусаженных крепких ножках и попросил их упаковать так,
чтобы цветы не завяли до утра.
Добросовестная белокурая ширококостная финка с милыми и добрыми чертами
лица справилась с делом отлично. Настоящий "вейка" неторопливо повез
господина по красивому бульвару Эспланада, вывез на широкую Эстра
Хенриксгатан и доставил к просторной, не то что в Стокгольме,
Железнодорожной площади.
До отхода поезда оставалась еще пара часов. Алексей пошел побродить
вокруг площади. Он не мог сидеть на месте от волнения. Соколов чувствовал
себя здесь как дома, привыкая вновь слышать вокруг себя русскую речь. Но
здесь говорили и по-шведски, и по-фински, показывая, что Финляндия - особая
страна, а Гельсингфорс, по-фински Хельсинки, совсем не русский город.
...Когда Соколов вернулся в свое купе, там уже расположился попутчик -
мичман императорского военного флота. Мичман представился старшему. Он
оказался артиллерийским офицером с линкора "Император Павел I". Был рад,
когда выяснилось, что высокий и статный, рано поседевший красивый господин в
цивильном платье - Генерального штаба полковник. Моряки высокомерно
относились к штатским и пехоте, а образованных генштабистов все-таки
терпели... Соколов не стал распространяться о себе, лишь коротко сказал, что
возвращается в Россию после долгой зарубежной командировки.
Поезд тронулся. "Через тринадцать часов я увижу Настю!" - забилось
сердце Алексея. Внешне спокойный, он устроился поудобнее на бархатном диване
и раскрыл газеты. Мичман скучающе смотрел в окно.
Соколову читать расхотелось. Под мерный стук колес он стал думать о
Насте, о тетушке, о старых товарищах по Генеральному штабу, о новом своем
приятеле Мезенцеве... Куда-то забросила всех военная судьба? Чем ближе он
подъезжал к родному дому, тем больше всплывало в памяти старых забот,
приходили на ум полузабытые имена знакомых...
Мичман попросил разрешения закурить - вагон оказался для курящих.
Соколов не стал возражать.
Затягиваясь тонкой египетской папироской, мичман затеял разговор.
- Еду в Питер на три дня к невесте! - радостно сообщил он. - Бог даст,
если не погибну - после летней кампании свадьбу сыграем!.. Вот какие кольца
в Гельсингфорсе купил! - с гордостью достал и открыл маленький сафьяновый
футлярчик. - В Питере теперь за такие втридорога спросили бы...
Молодому человеку очень хотелось поговорить. Он продолжал:
- Спекулянты, воры и вся интендантская сволочь столько денег награбили,
что порядочному человеку к ювелиру уже и не подступиться... Вот был недавно
в Питере случай... Приходит к Фаберже, на Морской, господин в офицерской
форме - как позже выяснилось, он интендант, заведующий покупкой и гоньбой
скота на Северо-Западном фронте - и говорит... "Дайте мне, - говорит, -
красивую дорогую вещь..." - "В рассрочку?" - спрашивает приказчик...
"Зачем?! - отвечает, - за наличные..." - "На какую цену изволите? Так тысяч
до 15?" - Наверное, опытный ювелир был, знает - кому что... "Нет! - говорит
интендант, - подороже!.." Так купил, бестия, колье в сто тысяч и не моргнул!
- Как же известно стало, что интендант? - полюбопытствовал Соколов.
- А оставил визитную карточку с адресом, куда доставить, и попался!..
Следствие нарядили господа из комиссии Батюшина! Думали, что шпион, а
оказался - интендант!.. Неизвестно, кто из них хуже для России...
- А что за комиссия? - насторожился Алексей, услышав знакомое имя.
- Комиссия по розыску и аресту германских и австрийских шпионов,
господин полковник! - сообщил мичман и продолжал рассказ об интендантах,
видимо, возмущавших всю армию.
- А вот еще доподлинный случай, я от родственника своего знаю, он в
Киевской губернии в земстве служит... Ему дали сначала подряд на поставку
полмиллиона пудов хлеба для армии... Дело вроде бы было налажено, но
интенданты все тянули и тянули... Возводили всякие мелкие преграды, а потом
вовремя не прислали мешки, которые должны были по договору. Затем вызывают
его в интендантство и предлагают, чтобы поставщик организовал покупку мешков
через земство... Называют ему цену и торгаша, говорят, что он получит от
этой покупки еще пять тысяч рублей... "Как так, - спрашивает родственник, -
я получу еще пять тысяч?" Ну, ему и разъясняют: дескать, мешков вашему
земству нужно около 150 тысяч штук. За каждый мешок земство будет платить
торгашу из средств интендантства по сорок пять копеек... Поставщик мешков
согласен дать интендантам комиссионных с каждого мешка по десять копеек...
Вот "навар" и положат по карманам в пропорции...
- И что же ваш родственник? - поинтересовался Соколов.
- Мой дядя рассказал все главнокомандующему фронта генерал-адъютанту
Брусилову, тот возмутился, вызвал к себе интенданта и чуть его не поколотил
в кабинете. Мешки поставили казенные, и очень быстро... Но с тех пор дядю на
порог не пускают в интендантство... Так же эти воры проделывают и с
шинелями, бушлатами, лошадиными подковами, гвоздями для ковки лошадей, и с
сапогами... и черт-те знает с чем еще...
Соколов помолчал. Он еще со времен русско-японской войны знал о
вакханалии казнокрадства и взяточничества, которая потрясала русскую армию.
И все это - несмотря на то, что во главе снабжения войск стоял теперь
генерал Шуваев, кристально честный сам, самоотверженно относящийся к делу.
"Но честность отдельного человека не может преодолеть пороков гнилой
самодержавной системы, при которой начинают воровать с самого верха - с
великих князей, то и дело запускающих руку в казну..." - думал Соколов,
слышавший раньше о выдачах из бюджета родственникам царя.
Мичман был резко настроен против тыла, против верхов и даже против
царской фамилии. В разговоре у него явно сквозило презрение к сухопутным
генералам, проскальзывали нотки неодобрения самого верховного
главнокомандующего - царя.
"Вот как бунтарски предстает передо мной Россия, - с изумлением думал
Алексей. - Неужели это та самая верноподданная страна, где обожествлялась
царская власть, где слово критики приравнивалось к крамоле, а рабочее
сословие, требовавшее улучшения условий жизни и работы - беспощадно
расстреливалось и подавлялось? Война, видимо, сильно раскачала
государственный корабль, если даже морское офицерство, "белая кость" - опора
трона - позволяет себе проявлять возмущение?!"
Колеса отбивали свою мелодию, вагон слегка покачивало.
81. Луцкий уезд, середина июня 1916 года
Двенадцатого числа главнокомандующий Юго-Западным фронтом отдал приказ
о новом наступлении, главными целями которого определил Ковель и
Владимир-Волынский. Брусилов не любил сидеть в своем штабе и по бумагам
знакомиться с подготовкой войск к боевым действиям. Он стремился в такую
пору инспектировать свои соединения вплоть до дивизии, острым взглядом
оценивая уровень командования, снабжение, боевой дух солдат и другие
составляющие совокупных усилий к победе.
Осмотрев захваченный его армией Луцк, Брусилов решил выехать на один из
самых трудных участков фронта, где беспрерывно атаковали свежие германские
части, прибывшие из-под Вердена. Теперь атака захлебнулась, полки 5-го
Сибирского корпуса отбили неприятеля, но противник все время бросал в
"ковельскую дыру" новые и новые дивизии, пытаясь стабилизировать положение.
На трех авто главнокомандующий с небольшой группой чинов штаба и
отделением охраны отправился на северо-запад, в расположение 39-го
армейского корпуса. Грунтовая дорога вилась через фольварки немецких
колонистов, местечки и деревни по левому берегу реки Стырь.
Брусилов ехал в передней машине. Он посадил с собой прикомандированного