Страница:
Непочилович кричал нашим: «Товарищи, соблюдайте порядок… Они же сдаются. Не стреляйте… Не пугайте… Принимайте достойно… Тогда все сдадутся». Бехлер и я кричали немцам:
– Камрады, пропустите парламентеров. Подойдите к нам!
Сверху из окон выглядывали солдаты. Один спросил:
– Wer seid ihr? [18]
Впервые я говорил с вооруженными немецкими солдатами не по «звуковке», а непосредственно, лицом к лицу.
– Мы – офицеры Красной Армии и от имени нашего командования обещаем вам сохранение жизни. А это майор Бехлер из Национального комитета.
Бехлер кричал резко, командно:
– Всем слушать меня! Немедленно сдать оружие! Сойти вниз!
Парламентеры уже скрылись за баррикадой. Мы продолжали идти вверх то по мостовой, то по тротуару, переговариваясь с выходившими из домов солдатами. Непочилович присоединился к нам. Он не говорил понемецки, но тем более выразительно выкрикивал слова, которые запомнил: камрад, комм, комм! Гефангенге реттет… криг-шайзе!… камрад комм!… [19]Непочилович – рослый плечистый белорус с доверчивыми светло-серыми глазами – располагал к себе широчайшей добродушной улыбкой, которая слегка сворачивала на сторону большой розоватый нос и очень украшала длинное скуластое лицо. Его спокойствие и приветливость ощущали и немецкие солдаты. Он весело разговаривал с ними на немецкопольском волапюке.
Из подворотни взвился ликующий мальчишеский голос:
– Русски пшишли! Русски пшишли! Теперь уже Непочилович был в своей стихии. Он затрубил:
– Hex жие вольна Польска! Hex жие радецко-польска пши-язнь!
На мне повисла глазастая паненка, еще одна, подпрыгнув, целовала в щеку, седоусый пан тряс руку, в другую вцепился паренек, оравший неумолчно: «Русски пшишли! Советы пшишли», еще кто-то совал в карман шинели бутылку водки. Непочиловича и вовсе не было видно в толпе восторженно галдящих женщин и ребят.
В это время сверху, с форта ревнул пулемет. Очередь вспорола воздух, тарарахнула по стенам. Брызнули окна.
Все шарахнулись к стенам, подъездам. На мостовой лежали трое убитых немецких солдат.
Наши пулеметчики из подворотни поближе к баррикаде дали длинную очередь. Лейтенант в кубанке, уже перегнавший нас, приказывал занять огневые точки на крышах и в окнах.
Бехлер торопливо сказал:
– Нужно их собрать во дворе. Назначить старшего.
Я орал немецкие команды.
В длинном, узком, коленчатом дворе мы выстроили колонну – семьдесят два человека. Двое тяжелораненых лежали тут же на досках, кое-как перевязанные своими товарищами. Их и нескольких легкораненых отправили в госпиталь. Бехлер и я наскоро опрашивали. Все это были солдаты 250-й дивизии генералмайора Фрике, он же комендант крепости Грауденц, то есть начальник всего гарнизона.
Непочилович мобилизовал нескольких польских парней, велел им вооружиться немецкими автоматами и карабинами и охранять пленных. Начальником охраны лейтенант назначил сержанта, которого только что ранило в руку.
Пока мы опрашивали пленных, разговаривали с жильцами, выходившими из подвалов, на Берггассе перебрался штаб полка и расположился в квартире первого этажа одного из первых домов. Хозяева квартиры – пожилой пан адвокат, его жена и их дочь, жена польского офицера, – принимали нас очень радушно. По всем комнатам разливался аромат жареного мяса, теплого теста и пряностей.
Подполковник и замполит были очень довольны – боевую задачу дня полк перевыполнил. Эти кварталы предполагалось штурмовать ночью, когда подтянут артиллерию. Соседний батальон тоже выдвинулся на завтрашний рубеж – там немцы просто ушли, когда увидели, что мы здесь гуляем.
С улицы закричали: «Идут!… Идут!» Вернулись парламентеры. Они принесли записку коменданта форта, командира батальона капитана Финдайзена: «Прошу г-на немецкого майора прийти для переговоров, прошу на это время прекратить огонь».
Наши посланцы были возбуждены, говорили наперебой: «Солдатам все осточертело… Им война уже из глотки вон лезет… Все нас расспрашивали… Нет, нет, никто не ругал, никто не грозил. Спрашивали, какие русские… не очень ли разъяренные?»
Мы с Бехлером сразу же отправили их с новыми записками. Я написал: «Капитан Финдайзен! Переговоры могут вестись только в расположении советских войск. Ваше положение безнадежно. Продолжая сопротивляться, вы будете виноваты в бессмысленном кровопролитии, в бессмысленной гибели своих солдат. Наши условия неизменны. Всем сдавшимся гарантируется жизнь и возвращение на родину. Все сопротивляющиеся будут беспощадно уничтожены». Бехлер написал, что советует капитану «внять голосу разума, понять, что долг и честь офицера велят ему думать о судьбе солдат и мирного населения».
Огня вдоль Берггассе больше никто не вел. Форт затих. На холме не было видно ни души. Наблюдатели уверяли, что немцы очистили все окопы на склоне. Оба парламентера ушли с записками и новыми пачками листовок. Наши солдаты в открытую расхаживали по улице. Тела трех убитых немцев оттащили в сторону и положили вдоль тротуара. Стрельба слышалась только из дальних кварталов.
За углом веселые крики: «Идут!… Идут!»
Шли четверо. Впереди оба парламентера все с тем же госпитальным флагом, а за ними офицер в каске, в длинной шинели, обмотанной белыми бинтами. Бинты охватывали и каску и грудь крест-накрест, опоясывали и болтались вдоль пол шинели. С ним шел солдат, тоже обмотанный бинтами.
Мы вышли навстречу толстому, багроволицему капитану. Всю группу немедленно окружили наши солдаты. Он козырнул и, таращась то ли испуганно, то ли удивленно, спросил у меня:
– Вы майор Бехлер?
– Нет, я русский майор. Но кто вы? Извольте представиться.
Он снова козырнул и пошатнулся. Он был пьян.
– Капитан Финдайзен, командир батальона, комендант форта. Я хочу говорить с немецким майором из комитета «Свободная Германия». Я прошу перемирия и времени на размышления.
– Вот майор Бехлер.
Майор Бехлер кивнул сухо, а капитан, приложив ладонь к каске, почти минуту не отрываясь таращился на Бехлера, пока я говорил:
– Все переговоры будем вести в штабе. Вы пойдете с нами к подполковнику, старшему офицеру, командующему этим участком.
Мы двинулись вниз по Берггассе. Солдаты гурьбой повалили за нами. Из подворотен выскакивали мальчишки, выглядывали цивильные. Проходя мимо трупов немецких солдат, Финдайзен козырял каждому.
Наши сзади переговаривались.
– Гляди, как своего солдата уважает… Так у них положено, мертвому почет, а живому в морду.
Бехлер, шедший рядом с капитаном, сказал:
– Эти немецкие солдаты убиты немецкими пулями… час тому назад… Из вашего форта обстреляли колонну пленных…
– Ужасно!… Шреклих!… Шреклих!… Я не хотел этого. Я не давал таких приказаний.
– Но стреляли ваши солдаты. Немцы стреляли в немцев. Вы видите сами, к чему вы пришли. Национальный комитет «Свободная Германия» предостерегал.
Подполковник вышел к нам навстречу. Он успел надеть китель с золочеными погонами – значит, и в боях возил с собой – и выглядел очень важно.
Я выскочил вперед, щелкнул каблуками, вытянулся изо всех сил и отрапортовал зычно, чтобы слышали все наши и поляки, какое торжественное событие происходит:
– Товарищ подполковник, комендант форта капитан Финдайзен просит разрешения доложить вам свою просьбу!
Финдайзен сопел, выпятив грудь, рука у каски ладонью наружу.
Подполковник помедлил, а потом, пожав мне руку, словно мы только сейчас увиделись, подмигнул и шепнул:
– А как, ему-то руку подать? Я тоже шепотом:
– Пока нет. Зовите в дом. Он сказал громко:
– Прошу господина капитана пройти ко мне.
Мы чинно вошли в подъезд; на лестнице густо толпились жильцы, женщины шикали на мальчишек, свисавших с перил.
В гостиной адвоката полевые телефоны стояли рядом с подносом, на котором пани хозяйка успела приготовить кофе и вазочку с «тястечками». Все расселись. Финдайзен сел, не снимая и не расстегивая шинели, и заговорил торопливо, по красным скулам текли тоненькие слезинки.
– Немецкий офицер… присяга… Железная заповедь долга… Честь офицерского сословия… приказ важнее жизни, военное счастье изменчиво… речь не обо мне… Понимаю… верю в великодушие русского командования… Великодушие украшает победителя… Я не смею капитулировать без разрешения старшего начальника, генерал-майора Фрике… Он командир дивизии и комендант всей крепости Грауденц… Я испросил разрешения… По радио мне запрещено… Прошу перемирия. Пока я разъясню генералу обстановку. Я надеюсь убедить. Прошу двенадцать часов на размышления.
Переводя, я от себя добавил скороговоркой: «Не поддавайтесь… раз сам пришел, значит готов… Дайте не больше часа».
Подполковник слушал, прихлебывая кофе. Он держался вежливо, сдержанно и явно был очень доволен происходящим. Он впервые принимал вражеского парламентера. Да еще такого здоровенного, мордатого и… плачущего.
– Скажите ему, что я не могу согласиться на долгую отсрочку. Он как боевой офицер должен сам понимать… У меня тоже приказ. Наши войска наступают по всему фронту. Не могу же я остановить одну свою часть.
Финдайзен, уже не скрываясь, хлюпал носом, утирался перчаткой, концом бинта.
– Я очень прошу… я умоляю… хотя бы до вечера… только до вечера… я взываю к великодушию… Я объясню генералу безнадежность положения.
– Спросите его, а если генерал не примет его объяснений и прикажет продолжать сопротивление, что он тогда будет делать?
– Тогда я капитулирую. Я разъясню генералу. Сначала попрошу разрешения, потом доложу, что не могу иначе, и капитулирую.
– Зачем вам столько времени на уговоры? Ваш генерал в казармах, в полукилометре от вас. У вас же прямая связь.
– Он может приказать мне прийти, доложить ему лично…
Переводя, я добавил:
– Не уступайте. Если так, то генерал скорее всего арестует его за трусость и назначит взамен другого.
Подполковник медленно поднялся, мы все вскочили. Он картинно выпрямился и сказал:
– Даю два часа отсрочки на размышление. Сверим часы: по московскому времени шестнадцать часов тридцать минут, значит, поихнему – четырнадцать часов тридцать. Буду ждать до восемнадцати тридцати по московскому. А потом открываем огонь всех систем на уничтожение. Штурм и никакой пощады.
Я переводил, стараясь произносить каждое слово возможно более грозно, чтобы оно дошло до пьяного. Он стоял навытяжку, пошатываясь, козырял и плакал:
– Так точно! Яволь!
Бехлер, молчавший все время, заговорил негромко, но очень твердо.
– Оба парламентера пойдут с вами, капитан, и вы отвечаете за их безопасность жизнью и честью.
– Яволь!
В заключение я спросил:
– Итак, вы даете слово офицера, что будете соблюдать наше соглашение?
– Яволь! Слово!
Тогда я протянул ему руку. Подполковник, замполит и Бехлер тоже пожали ему руку. Он каждый раз щелкал каблуками, отрывисто кланялся и продолжал плакать, не утирая слез.
Мы с Бехлером, комбат, в распоряжение которого мы теперь перешли, его адъютант и несколько солдат проводили Финдайзена, его ординарца и обоих парламентеров с госпитальным флагом до баррикады.
Подполковник в ответ на упрек, что он дал Финдайзену много времени, весело отмахнулся:
– Так у меня же ни одной пушки нет. Еще только полевые минометы начали подтягивать, ведь настоящих мостов через канал нет. Грожусь: беспощадный огонь из всех систем, а где мои системы? Славны бубны за горами. Вот часа через два подтянут самоходки – мне генерал твердо пообещал две батареи, тогда разговор будет другой, тогда, пожалуйста, даю десять минут на размышление, а потом, четыре сбоку – ваших нет.
Мы навестили Галину в госпитале. Там был полный порядок. Непочилович за это время успел созвать нечто вроде совещания польских политических деятелей. В этом районе он обнаружил двух или трех членов ППС [20]и еще нескольких «очень антифашистски настроенных интеллигентов». С их помощью он подбирал рекрутов для милиции, вооружал их немецкими винтовками. В соседней квартире срочно шили бело-красные нарукавные повязки, мне казалось, что их должно хватить на целый город.
Командир полка пригласил нас к обеду. Непочилович привел немолодого пана, остроносого, с седыми тонкими усиками. На бледной лысине тщательно начесанные тонкие волосы поблескивали черненым серебром. Непочилович торжественно представил его как стойкого антифашиста, лидера ППС северной Польши.
Командир полка и замполит держались несколько чопорно, стесненные сложностью дипломатической миссии. Как следует обращаться с представителем союзной страны, если он в то же время лидер чужой партии, о которой с детства известно, что она националфашистская?… Непочилович ораторствовал по-русски и по-польски. Я ему кое-как вторил. Наш гость старался незаметно разглаживать морщинистые складки на черном сюртуке, должно быть, некогда парадном. Он был, видимо, очень голоден, судорожно глотал, однако сдерживался, ел неторопливо, пил, осторожно прихлебывая. За весь обед выпил рюмки две коньяка, но все же раскраснелся, вспотел мелкой-мелкой росой, стал улыбаться и разговорился:
– Грауденц был всегда польский город. Фольксдойчей у нас всегда было меньше, чем в Торуне или Быдгоще… Военный был город. Еще за кайзеровскую Германию тут гарнизон был большой. Кавалерия, артиллерия, саперы. Форты, крепость Корбьер от города два километры еще Фридрих Прусский строил. Потом за Вильгельма ее модернизировали. И за Пилсудского еще модернизировали… Грауденц и в Польше военный город был: уланы, школа войскова, аэродром войсковы. Тут шутковали: четверть жителей города солдатские дети, еще четверть – офицерские, четверть – их мамы, а последняя четверть – деды, бабы и обманутые мужья. Гитлеровцы тут очень жестокий режим сделали. Много заложников постреляли и повесили. Гаулейтер Кох сюда самых диких эсэсов назначил. И нынешний крайслейтер – фанатик. То через него немцы так упрямо обороняются. Тот генерал Фрике боится крайслейтера и еще боится своего начальника штаба по крепости – тут у них отдельный штаб для крепости полковника Франсуа. Так-так, у него еще прапрадеды с Франции эмигранты. Весь род, может, уже двести лет – офицеры и генералы. Папа этого пулковника в ту войну у Людендорфа правая рука был. А этот младший сын еще прошлым летом был лейтенантом, командовал, даже не ротой – взводом. Но когда в июле генералы повстанцы схотели Гитлера убить и начали в Берлине переворот, тот Франсуа помогал арестовывать повстанцев. За одну ночь с лейтенанта стал майором, и уже за полгода полковником. Тоже фанатик, и говорят – храбрый. Только беспощадный до всех, и до своих немцев тоже. Генерал его боится, а крайслейтер с ним первый камрад. В передней громкие голоса, веселый крик:
– Немцы сдаваться идут… Целая колонна. Прошло не больше часа после ухода Финдайзена, но вниз по Берггассе с большим белым флагом-простыней по четыре в ряд двигалась серая колонна, а перед ней трепыхался маленький флажок с красным крестом. Впереди шли оба парламентера и офицер в кожаной куртке и пилотке – молодой обер-лейтенант.
– Гарнизон форта – семь офицеров, сто двадцать шесть солдат и унтер-офицеров – капитулируют. Я – исполняющий обязанности коменданта обер-лейтенант такой-то…
– А где капитан Финдайзен?
– Он ушел к командиру дивизии. Офицеры нашего гарнизона считают поведение капитана недостойным немецкого офицера. Он дал вам слово и не хотел сдержать его, колебался даже – не попытаться ли внезапным ударом прорваться к северу. Но все офицеры форта отказались подчиниться… к тому же он был свински пьян. Солдаты не могли его уважать, не могли верить.
Офицеров мы отвели в госпиталь к Галине – они хотели проведать своих раненых, убедиться, что с ними действительно гуманно обращаются. Всю колонну отправили в тыл под конвоем двух наших солдат и нескольких польских милиционеров.
Командир полка осмотрел форт, убедился, что прилегающие кварталы заняты его батальонами, и вернулся в штаб очень довольный.
– Весь этот район по приказу должны были занять только послезавтра, а мы заняли еще и улицу справа – полосу наступления соседей. Здорово перевыполняем план. По-ударному. Я уже докладывал генералу Рахимову, он велел поблагодарить всех вас и просил, чтоб сказали, как наградить парламентеров [21].
Пока что мы набили им карманы сигаретами, шоколадом, и они плотно поужинали. Повар подполковника устроил в соседней квартире целую фабрику-кухню, назначил техноруком пани адвокатову, а ей ассистировали другие дамы.
Мы с Бехлером составили послание-обращение к полковнику Шайбле '– коменданту укрепленного района казарм. Под его начальством оборонялся один полк 250-й дивизии и два батальона фольксштурмовцев. Другие полки, остатки дивизии имени Германа Геринга и фольксштурмовцы из штурмовиков занимали северный край города, к северовостоку от казарм, и северные пригороды, включая крепость Корбьер.
Новые послания подписали втроем: подполковник, «командир соединения советских войск», я, «по поручению высшего командования советских войск», и майор Бехлер как представитель «Свободной Германии».
Парламентеры ушли снова. Мы проводили их уже в темноте; некоторые улицы освещались пожарами, в других был мрак непроглядный. Где проходил новый передний край – никто не знал толком. Раза два нас обстреляли из домов, мы шарахались в переулки, во дворы. Один раз оказалось, что стреляли свои солдаты другого батальона, не ведавшие ничего о парламентерах.
Мы распрощались с ними на перекрестке. Налево улица уходила в темно-серый туман к берегу Вислы, справа неподалеку горели дома. Оранжево-багровое пульсирующее зарево заливало широкую улицу. Неподалеку часточасто трещали наши пулеметы и завывали немецкие, рокотали автоматные очереди, раскатисто ухали взрывы фаустпатронов, отрывисто – гранаты.
Мы убедились, что парламентеры благополучно перебежали через перекресток, оставили группу разведчиков ждать их, а сами ушли обратно в штаб; приезжал связист – звонили с «горы». Срочно вызывают. Полковник Смирнов двумя днями раньше телефонограммой распорядился, чтобы мы передали агитполуторку другой дивизии, которая подступала к городу с севера. Распоряжение было невыполнимо, никто не знал, где искать эту дивизию на марше, куда ехать. К тому же иссяк бензин. Полк наступал, и некому было заботиться о том, чтобы снабжать нас горючим. Мосты через канал были взорваны. Мы оставили машину во дворе на Цветочной улице, приказав старшему технику добывать бензин, где удастся, доложить «на гору» обстановку, а затем либо двигаться к новым распорядителям, либо догонять нас по наведенным мостам.
Смирнов звонил взбешенный – его приказание не выполнено, машина не прибыла в другую дивизию и никто не передает текст ультиматума, утвержденный политотделом корпуса.
Я стал докладывать о капитуляции форта, уже более двух сотен немцев сдались добровольно, благодаря этому полк вышел на рубеж, намеченный только на послезавтра, мы уже послали ультиматум в казармы. Он не слушал и орал:
– Я знаю, вы там пьянствуете в подвалах с польскими блядями, вы просто трусите, оставили машину и ссылаетесь, что нет бензина. Под трибунал за невыполнение приказа, за трусость!…
Мне показалось, что он пьян, голос в трубке был по-хмельному гундос, речь дико бессмысленна. Я пытался возражать вразумительно, потом разозлился, сказал, что он не вправе разговаривать так грубо, он – не мое непосредственное начальство, я выполняю самостоятельную операцию по заданию «верха».
Тогда он заорал уже истерично:
– Теперь я вижу, что ваше начальство справедливо давало вам характеристику. Вы только и можете, что клеветать на наших солдат и офицеров. Нам все известно! Чего еще ждать, если нет ни совести, ни чести!
Я ответил, что обращусь в офицерский суд чести, что он не имеет права оскорблять… Мы тут работаем лицом к лицу с противником, автомашины по воздуху не летают, а он кричит из безопасного тыла, ни хрена не видит, только дергает и оскорбляет.
Тогда он словно бы несколько успокоился и сказал:
– Отставить пререкания. Кто кому начальник, вам еще объяснят, а сейчас выполняйте приказание. Мосты уже есть. Присылайте ко мне человека за бензином и за текстом ультиматума, и чтоб еще до утра передавался во все узлы сопротивления. Понятно? Выполняйте.
Понятно было, что за всем этим криком ухмыляется Миля Забаштанский, понятно было, что пьяному горлохвату нельзя втолковать, что динамик нашей передвижки, дающий звук от силы на 250-300 метров, не может вещать «на все узлы сопротивления», растянутые на десять-двенадцать километров.
На какое-то время я растерялся. Слишком резок был контраст: такой замечательный день, колонны пленных, веселая гордость – это мы их обезоружили, это мы помогли полку, мы все: Галина, Бехлер, Непочилович, наши парламентеры и я, да еще как помогли – и тут же после этого начальственно хамский пьяный разнос.
Подполковник смотрел сочувственно:
– Значит, и вам достается, как нашему брату…
– А чей же я брат… ваш, конечно. Выручила Галина. Она взяла в провожатые медсестру, местную жительницу, и одного солдата и пошла с ними по горящему городу. Она шла, встречая самоходки и орудия, которые уже двигались через новые мосты. По ним стреляли из северной, более высокой части города. Я увидел в той стороне, куда ушла Галина, багровочерные смерчи разрывов – била тяжелая крепостная артиллерия, разрывы взметывали лиловооранжевые тучи дыма над пожарами.
На мгновение я подумал: если Галку убьют или изувечат теперь, перед самым концом войны, то это будет моя вина, моя, и этого крикуна, и Забаштанского. И тогда я должен был бы пристрелить их и застрелиться сам. Но тут же я разозлился на себя – ведь этим я не помог бы никому, опять был бы только вред и только горе, вред всему делу и горе невинным: моей семье, их семьям…
Еще перед уходом Галки она и Бехлер убедили двух легкораненых офицеров и того обер-лейтенанта, который привел гарнизон форта, что именно офицеры должны взять на себя функции парламентеров, на них больше ответственности, они сделают все лучше молодых солдат.
Меж тем парламентеры вернулись очень взволнованные: в казармах некоторые офицеры накричали на них, один обер-лейтенант вырвал флаг и хотел их застрелить, орал – «предатели», «наемники»… Другие оттащили его, говоря, что нельзя посягать на белый флаг с красным крестом. Полковник Штайбле подробно их расспрашивал, видно было, что он растерян; он ушел совещаться со своими в штаб, и слышно было, как там кричали, ссорились. Потом он объявил, что никакого письменного ответа не будет. Он выполняет приказ, пусть русское командование обращается к самому генералу Фрике, старшему начальнику.
На обратном пути во дворе казармы они говорили с солдатами, которые их провожали: те хотят сдаваться и злятся на офицеров.
Некоторые солдаты говорили: пусть русские придут, мы и пальцем не шевельнем, омерзело все это дерьмо до блевания.
– Мы по пути придумали такой план: от калитки, через которую нас впускали и выпускали, до входа в подвал, где штаб, шагов сто, не больше, и препятствий никаких… У самой наружной стены – окопчики, там пулеметы и отдельные стрелки, но вблизи их немного и так устроены, чтоб стрелять наружу. Дайте нам оружие, гранаты, мы подберем еще одного-двух камрадов в госпитале, шесть-семь человек достаточно, больше даже нельзя. Мы пойдем опять с белым флагом, захватим штаб, и тогда гарнизон сдастся, солдаты не станут сопротивляться…
Этот план показался нам очень соблазнительным, командиру полка – тоже. Но мы понимали, что нельзя вооружать парламентеров и превращать их в ударную группу под белым флагом. После недолгого обсуждения решили по-другому: парламентеры пойдут опять безоружными, но вслед за ними двинется отряд разведчиков и автоматчиков – человек в пятьдесят. К казармам вела улица – лощина между двумя откосами, еще покрытыми снегом. На левом, более высоком и крутом, стояли казармы. К воротам поднимался пологий раздвоенный въезд, а к калитке в стене, метрах в пятидесяти от ворот – лестница прямо по откосу. На противоположной стороне улицы, более пологой, чуть подальше от гребня темнели какие-то строения – склады или гаражи. Там горело одно здание, но солдат уже не было видно. Парламентерам приказали пойти впятером – к ним присоединились трое их приятелей из форта – с тремя белыми флагами и передать полковнику новое письмоультиматум, обращенное уже и к генералу, и к нему. Двоим пойти в штаб, а троим оставаться во дворе казармы – агитировать солдат, подготовить их к тому, что в случае нового отказа русские ударят немедленно и сокрушительно.
Если полковник согласится капитулировать, все пятеро должны выйти, размахивая белыми флагами и светя карманными фонарями, которые мы им дали. Если он опять откажется, то пусть выйдут только двое с одним флагом. А оставшиеся пусть стараются отвлечь солдат, которые могут оказаться на пути от калитки до штаба. Головная группа отряда бросится по лестнице, ворвется в калитку и захватит штаб. Вторая группа будет наблюдать из кювета на противоположной стороне и через несколько минут последует за первой.
Нашим солдатам объяснили, что до прорыва к зданию штаба нельзя ни стрелять, ни швырять гранаты. А там уж действовать по обстановке. Договорились: белая ракета означает капитуляцию, а красная – вызов огня.
– Камрады, пропустите парламентеров. Подойдите к нам!
Сверху из окон выглядывали солдаты. Один спросил:
– Wer seid ihr? [18]
Впервые я говорил с вооруженными немецкими солдатами не по «звуковке», а непосредственно, лицом к лицу.
– Мы – офицеры Красной Армии и от имени нашего командования обещаем вам сохранение жизни. А это майор Бехлер из Национального комитета.
Бехлер кричал резко, командно:
– Всем слушать меня! Немедленно сдать оружие! Сойти вниз!
Парламентеры уже скрылись за баррикадой. Мы продолжали идти вверх то по мостовой, то по тротуару, переговариваясь с выходившими из домов солдатами. Непочилович присоединился к нам. Он не говорил понемецки, но тем более выразительно выкрикивал слова, которые запомнил: камрад, комм, комм! Гефангенге реттет… криг-шайзе!… камрад комм!… [19]Непочилович – рослый плечистый белорус с доверчивыми светло-серыми глазами – располагал к себе широчайшей добродушной улыбкой, которая слегка сворачивала на сторону большой розоватый нос и очень украшала длинное скуластое лицо. Его спокойствие и приветливость ощущали и немецкие солдаты. Он весело разговаривал с ними на немецкопольском волапюке.
Из подворотни взвился ликующий мальчишеский голос:
– Русски пшишли! Русски пшишли! Теперь уже Непочилович был в своей стихии. Он затрубил:
– Hex жие вольна Польска! Hex жие радецко-польска пши-язнь!
На мне повисла глазастая паненка, еще одна, подпрыгнув, целовала в щеку, седоусый пан тряс руку, в другую вцепился паренек, оравший неумолчно: «Русски пшишли! Советы пшишли», еще кто-то совал в карман шинели бутылку водки. Непочиловича и вовсе не было видно в толпе восторженно галдящих женщин и ребят.
В это время сверху, с форта ревнул пулемет. Очередь вспорола воздух, тарарахнула по стенам. Брызнули окна.
Все шарахнулись к стенам, подъездам. На мостовой лежали трое убитых немецких солдат.
Наши пулеметчики из подворотни поближе к баррикаде дали длинную очередь. Лейтенант в кубанке, уже перегнавший нас, приказывал занять огневые точки на крышах и в окнах.
Бехлер торопливо сказал:
– Нужно их собрать во дворе. Назначить старшего.
Я орал немецкие команды.
В длинном, узком, коленчатом дворе мы выстроили колонну – семьдесят два человека. Двое тяжелораненых лежали тут же на досках, кое-как перевязанные своими товарищами. Их и нескольких легкораненых отправили в госпиталь. Бехлер и я наскоро опрашивали. Все это были солдаты 250-й дивизии генералмайора Фрике, он же комендант крепости Грауденц, то есть начальник всего гарнизона.
Непочилович мобилизовал нескольких польских парней, велел им вооружиться немецкими автоматами и карабинами и охранять пленных. Начальником охраны лейтенант назначил сержанта, которого только что ранило в руку.
Пока мы опрашивали пленных, разговаривали с жильцами, выходившими из подвалов, на Берггассе перебрался штаб полка и расположился в квартире первого этажа одного из первых домов. Хозяева квартиры – пожилой пан адвокат, его жена и их дочь, жена польского офицера, – принимали нас очень радушно. По всем комнатам разливался аромат жареного мяса, теплого теста и пряностей.
Подполковник и замполит были очень довольны – боевую задачу дня полк перевыполнил. Эти кварталы предполагалось штурмовать ночью, когда подтянут артиллерию. Соседний батальон тоже выдвинулся на завтрашний рубеж – там немцы просто ушли, когда увидели, что мы здесь гуляем.
С улицы закричали: «Идут!… Идут!» Вернулись парламентеры. Они принесли записку коменданта форта, командира батальона капитана Финдайзена: «Прошу г-на немецкого майора прийти для переговоров, прошу на это время прекратить огонь».
Наши посланцы были возбуждены, говорили наперебой: «Солдатам все осточертело… Им война уже из глотки вон лезет… Все нас расспрашивали… Нет, нет, никто не ругал, никто не грозил. Спрашивали, какие русские… не очень ли разъяренные?»
Мы с Бехлером сразу же отправили их с новыми записками. Я написал: «Капитан Финдайзен! Переговоры могут вестись только в расположении советских войск. Ваше положение безнадежно. Продолжая сопротивляться, вы будете виноваты в бессмысленном кровопролитии, в бессмысленной гибели своих солдат. Наши условия неизменны. Всем сдавшимся гарантируется жизнь и возвращение на родину. Все сопротивляющиеся будут беспощадно уничтожены». Бехлер написал, что советует капитану «внять голосу разума, понять, что долг и честь офицера велят ему думать о судьбе солдат и мирного населения».
Огня вдоль Берггассе больше никто не вел. Форт затих. На холме не было видно ни души. Наблюдатели уверяли, что немцы очистили все окопы на склоне. Оба парламентера ушли с записками и новыми пачками листовок. Наши солдаты в открытую расхаживали по улице. Тела трех убитых немцев оттащили в сторону и положили вдоль тротуара. Стрельба слышалась только из дальних кварталов.
За углом веселые крики: «Идут!… Идут!»
Шли четверо. Впереди оба парламентера все с тем же госпитальным флагом, а за ними офицер в каске, в длинной шинели, обмотанной белыми бинтами. Бинты охватывали и каску и грудь крест-накрест, опоясывали и болтались вдоль пол шинели. С ним шел солдат, тоже обмотанный бинтами.
Мы вышли навстречу толстому, багроволицему капитану. Всю группу немедленно окружили наши солдаты. Он козырнул и, таращась то ли испуганно, то ли удивленно, спросил у меня:
– Вы майор Бехлер?
– Нет, я русский майор. Но кто вы? Извольте представиться.
Он снова козырнул и пошатнулся. Он был пьян.
– Капитан Финдайзен, командир батальона, комендант форта. Я хочу говорить с немецким майором из комитета «Свободная Германия». Я прошу перемирия и времени на размышления.
– Вот майор Бехлер.
Майор Бехлер кивнул сухо, а капитан, приложив ладонь к каске, почти минуту не отрываясь таращился на Бехлера, пока я говорил:
– Все переговоры будем вести в штабе. Вы пойдете с нами к подполковнику, старшему офицеру, командующему этим участком.
Мы двинулись вниз по Берггассе. Солдаты гурьбой повалили за нами. Из подворотен выскакивали мальчишки, выглядывали цивильные. Проходя мимо трупов немецких солдат, Финдайзен козырял каждому.
Наши сзади переговаривались.
– Гляди, как своего солдата уважает… Так у них положено, мертвому почет, а живому в морду.
Бехлер, шедший рядом с капитаном, сказал:
– Эти немецкие солдаты убиты немецкими пулями… час тому назад… Из вашего форта обстреляли колонну пленных…
– Ужасно!… Шреклих!… Шреклих!… Я не хотел этого. Я не давал таких приказаний.
– Но стреляли ваши солдаты. Немцы стреляли в немцев. Вы видите сами, к чему вы пришли. Национальный комитет «Свободная Германия» предостерегал.
Подполковник вышел к нам навстречу. Он успел надеть китель с золочеными погонами – значит, и в боях возил с собой – и выглядел очень важно.
Я выскочил вперед, щелкнул каблуками, вытянулся изо всех сил и отрапортовал зычно, чтобы слышали все наши и поляки, какое торжественное событие происходит:
– Товарищ подполковник, комендант форта капитан Финдайзен просит разрешения доложить вам свою просьбу!
Финдайзен сопел, выпятив грудь, рука у каски ладонью наружу.
Подполковник помедлил, а потом, пожав мне руку, словно мы только сейчас увиделись, подмигнул и шепнул:
– А как, ему-то руку подать? Я тоже шепотом:
– Пока нет. Зовите в дом. Он сказал громко:
– Прошу господина капитана пройти ко мне.
Мы чинно вошли в подъезд; на лестнице густо толпились жильцы, женщины шикали на мальчишек, свисавших с перил.
В гостиной адвоката полевые телефоны стояли рядом с подносом, на котором пани хозяйка успела приготовить кофе и вазочку с «тястечками». Все расселись. Финдайзен сел, не снимая и не расстегивая шинели, и заговорил торопливо, по красным скулам текли тоненькие слезинки.
– Немецкий офицер… присяга… Железная заповедь долга… Честь офицерского сословия… приказ важнее жизни, военное счастье изменчиво… речь не обо мне… Понимаю… верю в великодушие русского командования… Великодушие украшает победителя… Я не смею капитулировать без разрешения старшего начальника, генерал-майора Фрике… Он командир дивизии и комендант всей крепости Грауденц… Я испросил разрешения… По радио мне запрещено… Прошу перемирия. Пока я разъясню генералу обстановку. Я надеюсь убедить. Прошу двенадцать часов на размышления.
Переводя, я от себя добавил скороговоркой: «Не поддавайтесь… раз сам пришел, значит готов… Дайте не больше часа».
Подполковник слушал, прихлебывая кофе. Он держался вежливо, сдержанно и явно был очень доволен происходящим. Он впервые принимал вражеского парламентера. Да еще такого здоровенного, мордатого и… плачущего.
– Скажите ему, что я не могу согласиться на долгую отсрочку. Он как боевой офицер должен сам понимать… У меня тоже приказ. Наши войска наступают по всему фронту. Не могу же я остановить одну свою часть.
Финдайзен, уже не скрываясь, хлюпал носом, утирался перчаткой, концом бинта.
– Я очень прошу… я умоляю… хотя бы до вечера… только до вечера… я взываю к великодушию… Я объясню генералу безнадежность положения.
– Спросите его, а если генерал не примет его объяснений и прикажет продолжать сопротивление, что он тогда будет делать?
– Тогда я капитулирую. Я разъясню генералу. Сначала попрошу разрешения, потом доложу, что не могу иначе, и капитулирую.
– Зачем вам столько времени на уговоры? Ваш генерал в казармах, в полукилометре от вас. У вас же прямая связь.
– Он может приказать мне прийти, доложить ему лично…
Переводя, я добавил:
– Не уступайте. Если так, то генерал скорее всего арестует его за трусость и назначит взамен другого.
Подполковник медленно поднялся, мы все вскочили. Он картинно выпрямился и сказал:
– Даю два часа отсрочки на размышление. Сверим часы: по московскому времени шестнадцать часов тридцать минут, значит, поихнему – четырнадцать часов тридцать. Буду ждать до восемнадцати тридцати по московскому. А потом открываем огонь всех систем на уничтожение. Штурм и никакой пощады.
Я переводил, стараясь произносить каждое слово возможно более грозно, чтобы оно дошло до пьяного. Он стоял навытяжку, пошатываясь, козырял и плакал:
– Так точно! Яволь!
Бехлер, молчавший все время, заговорил негромко, но очень твердо.
– Оба парламентера пойдут с вами, капитан, и вы отвечаете за их безопасность жизнью и честью.
– Яволь!
В заключение я спросил:
– Итак, вы даете слово офицера, что будете соблюдать наше соглашение?
– Яволь! Слово!
Тогда я протянул ему руку. Подполковник, замполит и Бехлер тоже пожали ему руку. Он каждый раз щелкал каблуками, отрывисто кланялся и продолжал плакать, не утирая слез.
Мы с Бехлером, комбат, в распоряжение которого мы теперь перешли, его адъютант и несколько солдат проводили Финдайзена, его ординарца и обоих парламентеров с госпитальным флагом до баррикады.
Подполковник в ответ на упрек, что он дал Финдайзену много времени, весело отмахнулся:
– Так у меня же ни одной пушки нет. Еще только полевые минометы начали подтягивать, ведь настоящих мостов через канал нет. Грожусь: беспощадный огонь из всех систем, а где мои системы? Славны бубны за горами. Вот часа через два подтянут самоходки – мне генерал твердо пообещал две батареи, тогда разговор будет другой, тогда, пожалуйста, даю десять минут на размышление, а потом, четыре сбоку – ваших нет.
Мы навестили Галину в госпитале. Там был полный порядок. Непочилович за это время успел созвать нечто вроде совещания польских политических деятелей. В этом районе он обнаружил двух или трех членов ППС [20]и еще нескольких «очень антифашистски настроенных интеллигентов». С их помощью он подбирал рекрутов для милиции, вооружал их немецкими винтовками. В соседней квартире срочно шили бело-красные нарукавные повязки, мне казалось, что их должно хватить на целый город.
Командир полка пригласил нас к обеду. Непочилович привел немолодого пана, остроносого, с седыми тонкими усиками. На бледной лысине тщательно начесанные тонкие волосы поблескивали черненым серебром. Непочилович торжественно представил его как стойкого антифашиста, лидера ППС северной Польши.
Командир полка и замполит держались несколько чопорно, стесненные сложностью дипломатической миссии. Как следует обращаться с представителем союзной страны, если он в то же время лидер чужой партии, о которой с детства известно, что она националфашистская?… Непочилович ораторствовал по-русски и по-польски. Я ему кое-как вторил. Наш гость старался незаметно разглаживать морщинистые складки на черном сюртуке, должно быть, некогда парадном. Он был, видимо, очень голоден, судорожно глотал, однако сдерживался, ел неторопливо, пил, осторожно прихлебывая. За весь обед выпил рюмки две коньяка, но все же раскраснелся, вспотел мелкой-мелкой росой, стал улыбаться и разговорился:
– Грауденц был всегда польский город. Фольксдойчей у нас всегда было меньше, чем в Торуне или Быдгоще… Военный был город. Еще за кайзеровскую Германию тут гарнизон был большой. Кавалерия, артиллерия, саперы. Форты, крепость Корбьер от города два километры еще Фридрих Прусский строил. Потом за Вильгельма ее модернизировали. И за Пилсудского еще модернизировали… Грауденц и в Польше военный город был: уланы, школа войскова, аэродром войсковы. Тут шутковали: четверть жителей города солдатские дети, еще четверть – офицерские, четверть – их мамы, а последняя четверть – деды, бабы и обманутые мужья. Гитлеровцы тут очень жестокий режим сделали. Много заложников постреляли и повесили. Гаулейтер Кох сюда самых диких эсэсов назначил. И нынешний крайслейтер – фанатик. То через него немцы так упрямо обороняются. Тот генерал Фрике боится крайслейтера и еще боится своего начальника штаба по крепости – тут у них отдельный штаб для крепости полковника Франсуа. Так-так, у него еще прапрадеды с Франции эмигранты. Весь род, может, уже двести лет – офицеры и генералы. Папа этого пулковника в ту войну у Людендорфа правая рука был. А этот младший сын еще прошлым летом был лейтенантом, командовал, даже не ротой – взводом. Но когда в июле генералы повстанцы схотели Гитлера убить и начали в Берлине переворот, тот Франсуа помогал арестовывать повстанцев. За одну ночь с лейтенанта стал майором, и уже за полгода полковником. Тоже фанатик, и говорят – храбрый. Только беспощадный до всех, и до своих немцев тоже. Генерал его боится, а крайслейтер с ним первый камрад. В передней громкие голоса, веселый крик:
– Немцы сдаваться идут… Целая колонна. Прошло не больше часа после ухода Финдайзена, но вниз по Берггассе с большим белым флагом-простыней по четыре в ряд двигалась серая колонна, а перед ней трепыхался маленький флажок с красным крестом. Впереди шли оба парламентера и офицер в кожаной куртке и пилотке – молодой обер-лейтенант.
– Гарнизон форта – семь офицеров, сто двадцать шесть солдат и унтер-офицеров – капитулируют. Я – исполняющий обязанности коменданта обер-лейтенант такой-то…
– А где капитан Финдайзен?
– Он ушел к командиру дивизии. Офицеры нашего гарнизона считают поведение капитана недостойным немецкого офицера. Он дал вам слово и не хотел сдержать его, колебался даже – не попытаться ли внезапным ударом прорваться к северу. Но все офицеры форта отказались подчиниться… к тому же он был свински пьян. Солдаты не могли его уважать, не могли верить.
Офицеров мы отвели в госпиталь к Галине – они хотели проведать своих раненых, убедиться, что с ними действительно гуманно обращаются. Всю колонну отправили в тыл под конвоем двух наших солдат и нескольких польских милиционеров.
Командир полка осмотрел форт, убедился, что прилегающие кварталы заняты его батальонами, и вернулся в штаб очень довольный.
– Весь этот район по приказу должны были занять только послезавтра, а мы заняли еще и улицу справа – полосу наступления соседей. Здорово перевыполняем план. По-ударному. Я уже докладывал генералу Рахимову, он велел поблагодарить всех вас и просил, чтоб сказали, как наградить парламентеров [21].
Пока что мы набили им карманы сигаретами, шоколадом, и они плотно поужинали. Повар подполковника устроил в соседней квартире целую фабрику-кухню, назначил техноруком пани адвокатову, а ей ассистировали другие дамы.
Мы с Бехлером составили послание-обращение к полковнику Шайбле '– коменданту укрепленного района казарм. Под его начальством оборонялся один полк 250-й дивизии и два батальона фольксштурмовцев. Другие полки, остатки дивизии имени Германа Геринга и фольксштурмовцы из штурмовиков занимали северный край города, к северовостоку от казарм, и северные пригороды, включая крепость Корбьер.
Новые послания подписали втроем: подполковник, «командир соединения советских войск», я, «по поручению высшего командования советских войск», и майор Бехлер как представитель «Свободной Германии».
Парламентеры ушли снова. Мы проводили их уже в темноте; некоторые улицы освещались пожарами, в других был мрак непроглядный. Где проходил новый передний край – никто не знал толком. Раза два нас обстреляли из домов, мы шарахались в переулки, во дворы. Один раз оказалось, что стреляли свои солдаты другого батальона, не ведавшие ничего о парламентерах.
Мы распрощались с ними на перекрестке. Налево улица уходила в темно-серый туман к берегу Вислы, справа неподалеку горели дома. Оранжево-багровое пульсирующее зарево заливало широкую улицу. Неподалеку часточасто трещали наши пулеметы и завывали немецкие, рокотали автоматные очереди, раскатисто ухали взрывы фаустпатронов, отрывисто – гранаты.
Мы убедились, что парламентеры благополучно перебежали через перекресток, оставили группу разведчиков ждать их, а сами ушли обратно в штаб; приезжал связист – звонили с «горы». Срочно вызывают. Полковник Смирнов двумя днями раньше телефонограммой распорядился, чтобы мы передали агитполуторку другой дивизии, которая подступала к городу с севера. Распоряжение было невыполнимо, никто не знал, где искать эту дивизию на марше, куда ехать. К тому же иссяк бензин. Полк наступал, и некому было заботиться о том, чтобы снабжать нас горючим. Мосты через канал были взорваны. Мы оставили машину во дворе на Цветочной улице, приказав старшему технику добывать бензин, где удастся, доложить «на гору» обстановку, а затем либо двигаться к новым распорядителям, либо догонять нас по наведенным мостам.
Смирнов звонил взбешенный – его приказание не выполнено, машина не прибыла в другую дивизию и никто не передает текст ультиматума, утвержденный политотделом корпуса.
Я стал докладывать о капитуляции форта, уже более двух сотен немцев сдались добровольно, благодаря этому полк вышел на рубеж, намеченный только на послезавтра, мы уже послали ультиматум в казармы. Он не слушал и орал:
– Я знаю, вы там пьянствуете в подвалах с польскими блядями, вы просто трусите, оставили машину и ссылаетесь, что нет бензина. Под трибунал за невыполнение приказа, за трусость!…
Мне показалось, что он пьян, голос в трубке был по-хмельному гундос, речь дико бессмысленна. Я пытался возражать вразумительно, потом разозлился, сказал, что он не вправе разговаривать так грубо, он – не мое непосредственное начальство, я выполняю самостоятельную операцию по заданию «верха».
Тогда он заорал уже истерично:
– Теперь я вижу, что ваше начальство справедливо давало вам характеристику. Вы только и можете, что клеветать на наших солдат и офицеров. Нам все известно! Чего еще ждать, если нет ни совести, ни чести!
Я ответил, что обращусь в офицерский суд чести, что он не имеет права оскорблять… Мы тут работаем лицом к лицу с противником, автомашины по воздуху не летают, а он кричит из безопасного тыла, ни хрена не видит, только дергает и оскорбляет.
Тогда он словно бы несколько успокоился и сказал:
– Отставить пререкания. Кто кому начальник, вам еще объяснят, а сейчас выполняйте приказание. Мосты уже есть. Присылайте ко мне человека за бензином и за текстом ультиматума, и чтоб еще до утра передавался во все узлы сопротивления. Понятно? Выполняйте.
Понятно было, что за всем этим криком ухмыляется Миля Забаштанский, понятно было, что пьяному горлохвату нельзя втолковать, что динамик нашей передвижки, дающий звук от силы на 250-300 метров, не может вещать «на все узлы сопротивления», растянутые на десять-двенадцать километров.
На какое-то время я растерялся. Слишком резок был контраст: такой замечательный день, колонны пленных, веселая гордость – это мы их обезоружили, это мы помогли полку, мы все: Галина, Бехлер, Непочилович, наши парламентеры и я, да еще как помогли – и тут же после этого начальственно хамский пьяный разнос.
Подполковник смотрел сочувственно:
– Значит, и вам достается, как нашему брату…
– А чей же я брат… ваш, конечно. Выручила Галина. Она взяла в провожатые медсестру, местную жительницу, и одного солдата и пошла с ними по горящему городу. Она шла, встречая самоходки и орудия, которые уже двигались через новые мосты. По ним стреляли из северной, более высокой части города. Я увидел в той стороне, куда ушла Галина, багровочерные смерчи разрывов – била тяжелая крепостная артиллерия, разрывы взметывали лиловооранжевые тучи дыма над пожарами.
На мгновение я подумал: если Галку убьют или изувечат теперь, перед самым концом войны, то это будет моя вина, моя, и этого крикуна, и Забаштанского. И тогда я должен был бы пристрелить их и застрелиться сам. Но тут же я разозлился на себя – ведь этим я не помог бы никому, опять был бы только вред и только горе, вред всему делу и горе невинным: моей семье, их семьям…
Еще перед уходом Галки она и Бехлер убедили двух легкораненых офицеров и того обер-лейтенанта, который привел гарнизон форта, что именно офицеры должны взять на себя функции парламентеров, на них больше ответственности, они сделают все лучше молодых солдат.
Меж тем парламентеры вернулись очень взволнованные: в казармах некоторые офицеры накричали на них, один обер-лейтенант вырвал флаг и хотел их застрелить, орал – «предатели», «наемники»… Другие оттащили его, говоря, что нельзя посягать на белый флаг с красным крестом. Полковник Штайбле подробно их расспрашивал, видно было, что он растерян; он ушел совещаться со своими в штаб, и слышно было, как там кричали, ссорились. Потом он объявил, что никакого письменного ответа не будет. Он выполняет приказ, пусть русское командование обращается к самому генералу Фрике, старшему начальнику.
На обратном пути во дворе казармы они говорили с солдатами, которые их провожали: те хотят сдаваться и злятся на офицеров.
Некоторые солдаты говорили: пусть русские придут, мы и пальцем не шевельнем, омерзело все это дерьмо до блевания.
– Мы по пути придумали такой план: от калитки, через которую нас впускали и выпускали, до входа в подвал, где штаб, шагов сто, не больше, и препятствий никаких… У самой наружной стены – окопчики, там пулеметы и отдельные стрелки, но вблизи их немного и так устроены, чтоб стрелять наружу. Дайте нам оружие, гранаты, мы подберем еще одного-двух камрадов в госпитале, шесть-семь человек достаточно, больше даже нельзя. Мы пойдем опять с белым флагом, захватим штаб, и тогда гарнизон сдастся, солдаты не станут сопротивляться…
Этот план показался нам очень соблазнительным, командиру полка – тоже. Но мы понимали, что нельзя вооружать парламентеров и превращать их в ударную группу под белым флагом. После недолгого обсуждения решили по-другому: парламентеры пойдут опять безоружными, но вслед за ними двинется отряд разведчиков и автоматчиков – человек в пятьдесят. К казармам вела улица – лощина между двумя откосами, еще покрытыми снегом. На левом, более высоком и крутом, стояли казармы. К воротам поднимался пологий раздвоенный въезд, а к калитке в стене, метрах в пятидесяти от ворот – лестница прямо по откосу. На противоположной стороне улицы, более пологой, чуть подальше от гребня темнели какие-то строения – склады или гаражи. Там горело одно здание, но солдат уже не было видно. Парламентерам приказали пойти впятером – к ним присоединились трое их приятелей из форта – с тремя белыми флагами и передать полковнику новое письмоультиматум, обращенное уже и к генералу, и к нему. Двоим пойти в штаб, а троим оставаться во дворе казармы – агитировать солдат, подготовить их к тому, что в случае нового отказа русские ударят немедленно и сокрушительно.
Если полковник согласится капитулировать, все пятеро должны выйти, размахивая белыми флагами и светя карманными фонарями, которые мы им дали. Если он опять откажется, то пусть выйдут только двое с одним флагом. А оставшиеся пусть стараются отвлечь солдат, которые могут оказаться на пути от калитки до штаба. Головная группа отряда бросится по лестнице, ворвется в калитку и захватит штаб. Вторая группа будет наблюдать из кювета на противоположной стороне и через несколько минут последует за первой.
Нашим солдатам объяснили, что до прорыва к зданию штаба нельзя ни стрелять, ни швырять гранаты. А там уж действовать по обстановке. Договорились: белая ракета означает капитуляцию, а красная – вызов огня.