Страница:
И в это мгновение захлопали по бычьим кожаным рукавицам тетивы луков. Пять с лишним десятков лучников принялись из-за рва стрелять по зубцам. Взвилась над рядами осаждающих песня дуды. Торжествовала, захлёбывалась. Стрелы защёлкали по камню. Стражу будто смело. Подбадривая её, возник меж зубцов сотник. Поворотясь спиной к врагу, тряс в воздухе мечом.
Звякнула чья-то тетива — Корнила покачнулся и пропал. Дождь из стрел размеренно, шесть раз в минуту, не редко и не часто, как полагается при осаде, падал на зубцы. Теперь по лестницам лезли не боясь.
...Клеоник между тем понял: пора.
— Хлопцы! — загорланил он ошалело. — На слом!!!
Крик подхватили. Люди медленно двинулись вперёд. Медленно, так как ждали, что вот-вот плюнет огнём канон.
И ручей «оршанского огня» вновь взвился в воздух. Преждевременно. Люди не попали под него. Стража не вытерпела и поспешила.
Снова взревел огненный шквал. И, словно не выдержав его напора, бубухнулись вниз железные ворота. Фыркнув, полетели из-под них головешки, пламя, пахнуло жаром.
Не поняв, в чём дело, почувствовав только, как вздрогнула башня, защитники, видимо, подумали, что это таранят ворота, желая хоть куда-нибудь выбраться из тоннеля, застигнутые там пламенем осаждающие.
Выстрелил в тоннель второй канон. В почти наглухо закупоренном проходе взорвались вылитые ранее масло и смола.
Глухо, страшно ахнуло. Заслон вспучился и упал. Пыхнуло клубами огня и дыма, словно из пушечного жерла. С грохотом полетели оттуда обломки решёток. В воздухе свистело, взрывалось, ревело. Огненные стрелы с шипением летели в ров.
Когда дым чуть разошёлся, люди увидели, что передняя стена башни слегка осела и что от неё и из бойниц идёт дым. И ещё увидели огненное пекло в воротном тоннеле. Внутренние ворота выстояли. Даже взрыв не вывалил, а стронул их с креплений. Но зато они пылали ярким, горячим пламенем.
— Вот оно, — сказал Вестун. — Чуть-чуть подождём, и упадёт.
Пылающие створки сыпали искрами, брызгали расплавленной бронзой. Осаждённые, видать, только что опомнились и начали лить в отдушины воду. Им удалось немного сбить огонь, но зато всю башню заволокло дымом и паром.
— Ничего, это нам на руку, — сказал Вестун. — Быстрей погаснет огонь.
— Это нам тем более на руку, что они сейчас покинут башню, — добавил резчик. — В такой бане живой человек не выдержит.
Над башней стояла сизая, непроглядная хмарь. Колыхалась. Плыла в ночь.
Пан писарь поставил на листе последнюю подпись и свернул его в свиток.
— Ну вот, — произнес Лотр. — Казнь завтра на Воздыхальном холме. Попросту — на Воздыхальне... Утром, в конце последней ночной стражи. Кто хочет последнего утешения — будет оно. Последнее желание...
— Чтоб вы сдохли от чумы, — пожелал неисправимый Богдан.
— ...Исполним... Бог с вами. Идите, грешные души, и пусть помилуют вас Бог и Мария-заступница.
Палач подошёл к Братчику. Багряный капюшон был опущен на лицо.
— Иди, — почти ласково проговорил душегуб.
Тут Пархвер напрягся, прислушиваясь. Все насторожились. Вскоре даже глуховатые услышали топот. Лязгнули двери, и в зал суда ввалился Корнила. Закопчённый, с потёками грязного пота на лице, он смердел диким зверем.
— Ваше преосвященство, — завопил он, — простите! Не предупредили! Думали, куда им!
— Что такое?
— Народ! Народ требует Христа!
Стены во дворце были такими толстыми, что снаружи сюда до сих пор не долетал ни один звук.
— Лезут на замок! — кричал Корнила. — Ворота выбивают! Грабить будут!
«Разоряющий отца своего — сын срамный и бессовестный», — изрек Жаба.
— Так разгони их, — приказал Босяцкий. — Схвати.
Корнила подходил к столу как-то странно, неверной поступью, словно с ним что-то случилось. И только когда он вышел на свет, все увидели, что тому причиной. В заду у сотника торчала длинная, богато оперённая стрела.
— Нельзя, — прохрипел он. — Думали на стены не пустить — лезут. Стрелы дождём. А в замке стражи тридцать человек да ополченцев двадцать. Остальных вы сами за церковной десятиной послали... Палач, вырежи стрелу, скорей!.. Наконечник неглубоко вошел.
— Сброда боишься? — побагровел Жаба.
— Этого «сброда» не меньше семи сотен.
Все умолкли. Большая белая собака, которую привёл Жаба, понюхала, подойдя, стрелу и, поджав хвост и стараясь не стучать когтями, забилась в угол.
В этот самый момент страшнейший удар встряхнул здание. На стол посыпалась пыль. Это грянул взрыв в главных воротах, разнёсший вдребезги решётку и заслон.
Теперь считанные минуты отделяли этих людей от мгновения, когда замок падёт.
Ворота пылали вовсю. Кое-где уже отвалилась чешуя и, раскалённая, сияла на плитах, которыми был вымощен пол тоннеля. Уже рубились на зубьях, и стена всё больше расцветала огнями факелов. Смельчаки уже грохотали по крыше дворца, а Марко и Тихон Ус в сопровождении двоих с факелами (близилась середина ночи, тут без факелов не обойтись, иначе можно побить своих) карабкались по забралу к Софии, чтобы расчистить путь друзьям, когда ворота падут. Нападающих набралось так много, что серьёзного отпора они почти не встретили. Когда последние защитники Софии посыпались с неё, толпа, и на стенах, и на площади, подняла шум и триумфальный вопль:
— Христа! Христа вызволим!
Рык был таким, что долетел аж до зала суда.
— Что делать? — шёпотом спросил Лотр.
Он смотрел на соратников и понимал, что, кроме Босяцкого, задумавшегося о чём-то, надеяться здесь не на кого.
— Что делать, дружище Лотр? — медвежьи глазки Болвановича забегали.
Раввуни смотрел на них с иронией.
— Дружище, — очень тихо проговорил он. — Хавер[81]. Таки не хавер, а хазер[82]. Хазер Лотр. И это, скажем прямо, вовсе не хавейрим, а хазейрим[83].
Судьи молчали.
— Что ж делать? — тихо всхлипнул Комар. — Пане Боже, что делать?!
— ...груши околачивать, — со злорадством шепнул иудей непристойную присказку. — Ничего, Юрась, нас убьют, но им то же будет...
Тишина. Внезапно улыбнулся Босяцкий. Хотел что-то сказать, но успел только бросить:
— Тише, панове. Нас в Саламанке учили думать... Ага, вот что...
И тут заголосил, наконец смекнув, чем дело пахнет. Жаба.
— Боже мой, Пане! — криком вскричал он. — Беда будет! Как сказал Исайя: «Обнажит Пан Бог темя дочерей Сиона и раскроет Пан Бог срам ихний».
Жёлтое, лисье лицо иезуита искривила почти приятная усмешка. Умная и смелая до богохульства.
— Делать Ему больше нечего, — невозмутимо проронил Босяцкий. — А чего, собственно, кричать?..
Показал белые острые зубы и сквозь них бросил в тишину:
— Они требуют Христа — дайте им Христа.
— Да нет же его в наличности! — завопил Комар. — Нету Христа!
— Правильно. Христа нет.
— Так...
— А вам обязательно, чтоб был взаправду?
— Ну, как...
— А эти? — И один из основателей будущего ордена спокойно показал на бродяг.
— Э-эти? — оскорбился Лотр.
— Эти, — спокойно кивнул капеллан. — Не хуже других. Скажем, нам валять дурака, с Фомки колпак снимать, не хочется. Вполне естественно сделать этих еретиков своими союзниками и с их помощью обуздать быдло. Понятно, придется простить быдлу и простить еретикам. Первым — потому, что они делали богоугодное дело. Вторым — потому, что жулики эти — апостолы.
Все ошеломленно молчали. Босяцкий говорил дальше:
— Вы посчитали их явление несчастьем? Наоборот, это промысл Божий...
Он обвёл товарищей умными холодными глазами. У всех членов синедриона были не то чтобы тонзуры, а прямо-таки довольно большие плеши, и монах улыбнулся:
— ...Свидетельство того, что без воли Господа и волос не упадёт с вашей головы.
Он сцепил узкие нервные пальцы:
— В стране тяжело, неспокойно. Если бы не было сего «пришествия», его стоило бы выдумать. Только наша леность послужила тому препятствием.
— Но как? — вопросил, всё ещё страшась такого дела, Лотр.
— Dixi et animam raeam salvari[84], — улыбнулся доминиканец.
Его поняли правильно, хотя и не в том смысле, какой имел в виду автор присказки.
— Т-так, — промолвил Лотр. — Ну, бродяги, хотите быть апостолами?
— Нет, — хором ответили бродяги.
Все изумились.
— Т-то есть как это? — не поверил Комар.
— А так, — ответил Юрась. — Плуты мы, жулики, это правда. Можем даже сорочку с плетня стащить, но апостолами быть не хотим. Знаем мы, что это значит — связаться со слугами Христовыми.
— Правда что, — зазвучали голоса. — Но... Смертью карайте, но апостолами быть не хотим.
— А вот это мы сейчас посмотрим, — ощерился Лотр. — Палач!
Человек в огненном капюшоне подошёл к схваченным.
— Ведите их.
Стража шагнула к лицедеям и повела их к страшным дверям в задней стене.
...Ворота пылали, и теперь их можно было бы легко выбить простым ударом бревна, но пол тоннеля был густо, дюйма в четыре в толщину, усыпан жаром. А те, что дрались на стенах, всё ещё не могли сломить сопротивления хорошо вооружённого врага, закованного в латы, и пробиться к воротам изнутри. Жар пылал, пугая синеватыми огнями.
...Точно такой жар пылал и в пыточной. Жаровня с ним стояла прямо перед бродягами. На потолке плясали тени. Красный кирпич казался кровавым. Чёрной полосой перечёркивала зарево перекладина дыбы с тёмными ременными петлями. Маски, висевшие на стенах, от этого огня словно оживали. И, как ожившая маска, маячил перед бродягами лик палача. Он откинул капюшон и остался в личине из багряного шёлка.
На стенах, словно залитых кровью, висели кроме масок воронки, щипцы, тиски для ломания рёбер. Стояли у стен уродливые, непонятной формы и предназначения станки.
Братчик с недоумением обводил пыточный инструмент глазами. И это плод человеческой фантазии и умения, продукт человеческого ума — и от этого всего можно быстро и навсегда лишиться веры в человека и его будущее, в его предназначение и в то, что из него когда-нибудь что-нибудь получится.
Он не подумал о том, что само существование орудий пытки свидетельствует: встречаются, пусть и не во множестве, другие люди, для которых всё это и создано. Здесь невозможно было думать. Здесь был ад, тем более отвратительный, что сотворили его люди, а не дьяволы.
Железные, с иглами, шлемы... Испанские сапоги... Прочее, неизвестное.
...Современный человек, незнакомый с застенками гестапо, асфалии и прочих палаческих учреждений, невольно вспомнил бы кабинет зубного врача и то противное ощущение, ту дрожь, которую вызывала в нем вся эта обстановка в детстве... Бродяги же, по разным причинам, не знались с зубодерами и потому принимали всё как есть — пыточная и есть пыточная.
Не верилось, что такое возможно среди людей.
...Братчик зажмурил глаза и с силой ущипнул себя.
— Ты что, мазохист? — спросил палач.
Этот голос вернул Юрася в сознание.
— Нет, — ответил он. — Я просто усмиряю плоть. И заодно — веру.
Всё оставалось неизменным. Это было правдой. И волосом не стоило пожертвовать ради всего этого быдла, на всей этой паршивой земле. Пусть бы себе передохли.
— Э... это зачем? — натужно спросил Явтух Конавка.
— Нельзя же убить подобие Божие, — рассудительно сказал палач. — Нужно, чтобы оно сначала перестало быть Божьим.
«Подобие Божье, — думал Братчик. — Подобие самого Сатаны, вот что... Грязное быдло... Не Содом и Гоморру — все города, всех вас, по всей земле надо было выжечь огнём, а потом засеять ее новым семенем».
Он поднял голову и оглядел стоящих рядом. Два-три достойных лица, да и на тех страх.
— Пусть бы ж оно... эва... Не хочу, — сказал Акила.
— Начинай, палач! — скомандовал Лотр. — Ну! Или на дыбу, или в апостолы.
В кровавом свете лица их были похожи на дьявольские рожи. И вдруг из зарева раздался громкий голос.
— И слушать я вас не хочу, — объявил Юрась. — Голоса у вас дьявольские.
Жаба уже вернул себе покой.
— Брешешь, раб. У начальников дьявольского голоса быть не может. Даже когда Ирод говорил в синедрионе, и то народ восклицал: «Се голос Бога, а не человека».
Лявона Конавку подвели к дыбе и заломили руки назад. Дыба заскрипела и начала приближаться к рыбаку... «Как стрела подъёмного крана», — сказали бы вы. «Как дыба», — сказали бы они.
Глаза Лявона забегали, в них всё ещё угадывался азарт забияки, очевидно убывающий. Потому что рот уже плаксиво искривился.
— Да что там, хлопцы, — прохрипел Конавка. — Я что... Пожалуй, я согласен.
— И я.
— И я.
— Эва... и я.
— А почему бы и не я?
— Честь мне не позволяет на хамской этой дыбе... И я...
Голоса звучали и звучали. И вместе с ними поселялось в сердце презрение.
— Вот и хорошо, дети мои, — одобрил доминиканец. — Благословляю вас.
— Я не согласен, — неожиданно отрубил Братчик.
Он сейчас до предела презирал это быдло. Скоты, паршивые свиньи, животные, черви.
— Знаю я: не ешь с попами вишен — косточками забросают. Знаю, как связываться с псами Пана Бога. Я, когда кончится нужда во мне, исчезать не собираюсь. Бродяга я, вот и всё.
— Сожалею, — пожал плечами Босяцкий. — Палач, воздействуй на него милосердным убеждением.
Драться не имело смысла. Как на эшафоте. Потом скажут, что трусил, кусался, как крыса.
Палач с тремя подручными схватили Братчика, сорвали с него одежду (корд отобрали раньше) и привязали к кобыле.
— Какой я после этого апостол? — плюнул школяр. — Видал кто-нибудь из вас задницу святого Павла?
— По упорству и твёрдости тебе Христом быть, — стыдил Лотр. — А ты вместо того вот-вот с поротой задницей будешь. Или перевоплощайся в Бога, или излупцуем до полусмерти.
— Не хочу быть Богом, — сквозь зубы процедил Братчик.
Он видел злобные и перепуганные лица судей, видел, что даже товарищи глядят на него неодобрительно, но ему были в высшей степени свойственны то упрямство и твёрдость, которых недостаёт обычному человеку.
— Вот осёл! Вот онагр[85]! — возмущался Болванович.
Молчание.
— Брат, — с важностью возгласил Богдан. — Я горжусь тобой. Это нам, белорусам, всегда вредило, а мы всё равно... Головы за это, выгодное другим, пробивали. Так неужели ты один раз ради себя не можешь уступить? Честь же утратишь. Кобыла всё равно что голая земля.
— Знать я вас не хочу, — отвечал Юрась. — Знать я этой земли не желаю... Человек я... Не хочу быть Богом.
Босяцкий набожно возвёл глаза вверх:
— Смотри, чтоб судья не отдал тебя... сам знаешь кому, а... сам знаешь кто не ввергнул бы тебя в темницу... Говорю тебе: «Не выйдешь отсюда, покуда не отдашь и последнего гроша». — И совсем другим, деловым тоном добавил: — Евангелие от Луки, глава двенадцатая, стих пятьдесят восьмой, пятьдесят девятый...
— Гортань их — раскрытый гроб, — как побитый, опустил голову школяр.
Все, даже пророки, хотят жить. И потому, когда появилась надежда, уцелеть захотели даже сильные.
— Брось, — уговаривал Роскаш.
— И зачем так мучить людей? — спросил Раввуни. — Они же из кожи лезут. Ты же умный человек, в школе учился.
— Уговорщик — уговаривай, — сказал Комар. — Нет, подожди. Молитва.
Палач со свистом крутил кнут. Перед глазами Братчика вдруг закачались маски, клещи, станки, испанские сапоги, тиски. И из этого шабаша долетел размеренный голос. Кардинал читал, сложив ладони:
— «Апостола нашего Павла к римлянам послание... Будьте в мире со всеми людьми... Не мстите за себя... но дайте место гневу Божьему. Ибо написано: „Мне отмщение и Аз воздам, сказал Пан Бог“. Так вот, если враг твой голоден, накорми его; если возжаждал, напои его: ибо, делая это, ты соберёшь ему на голову раскалённые угли...».
Раскалённые угли полыхали в жаровне. И постепенно пунцовели в них щипцы. В ожидании муки Братчик готовился ухватить зубами кожу, которой была обтянута кобыла. Он смотрел на маски, инструменты и прочее и внутренне весь сжимался.
Они не знали, что он может выдержать. Не знали, как может владеть собой человеческое существо... Они ничего не понимали, эти животные... А он уже столько вытерпел, столько... А, да что там!
Размеренно зудел голос Лотра. Откуда-то долетел свежий ветерок.
— Слушай, — шепнул Устин. — Брось пороть бессмыслицу. Ты — мужчина. Но после тебя возьмутся за них.
Юрась не ответил. Почуяв ветерок, он поднял глаза и увидел в окне, нарочно пробитом для пыточной, прозрачно-синее небо и в нём звёздочку. То белая, то синяя, то радужная, она горела в глубине неба. Далёкая. Недоступная для всех. Божий фонарь, как говорили эти лемуры, что сейчас именем Бога... Что им толку в Божьих фонарях? Вот будут пытать и их. Зачем?
Жалость к ним, смешанная с жалостью к себе, овладела им. Зачем? Кто узнает, что тут произошло? Кто узнает, какими были его, Братчика, последние мысли? Сдохнет. Сгинет. Пойдёт в яму. И отличные мысли вместе с ним. Зачем это всё, когда так и так, бесповоротно заброшенный в жизнь, в ледяное одиночество, умирать будешь среди этих людей? Среди них, а не среди других. Это только говорят, что «родился», что «пришёл не в свой век». Куда пришёл — там и останешься. А перенесись в другой, и там всё по-другому, и там будешь чужим... Нужно быть как они, как все они, раз уж попал в такую кулагу[86]. Тогда не будет нестерпимой духовной, тогда не будет физической пытки.
Сдаваясь, он поник, забыл обо всём, что думал. И одновременно у него сам собой подобрался голый зад. Как у раба.
— Эй, палач, — сказал вдруг Братчик самым «обычным» голосом. — Что-то мне тут лежать надоело. Ноги, понимаешь, затекли. Руки, понимаешь, перетянули, холеры. Ну чего там из-за мелочей, из-за глупости. Ладно. Апостол так апостол.
— Христом будешь, — настаивал Комар.
— Нет, Апостолом. Ответственности меньше.
— Христом, — с угрозой произнес Лотр.
— Так я же недоучка!
— А Он, плотник, думаешь, университет в Саламанке закончил? — усмехнулся доминиканец.
— Так я же человек! — торговался школяр.
— А Он? Помнишь, как у Луки Христова родословная заканчивается?.. «Енохов, Сифов, Адамов, Богов». И ты от Адама, и ты от Бога. Семьдесят шесть поколений между Христом и Богом. А уже почти тысяча пятьсот лет от Голгофы миновало. Значит, с того времени ещё... сколько-то поколений прошло. Значит, ты благороднее, и род у тебя древнее. Понял?
Этот отец будущих иезуитов, этот друг Лойолы плёл свою казуистику даже без улыбки, обстоятельно, как паук. Он и богохульствовал с уверенностью, что это необходимо для пользы дела. То была глупость, но страшная глупость, потому что она имела подобие правды и логики. Страшная машина воинствующей Церкви, всех воинствующих церквей и орденов, сколько их было и есть, стояла за этим неспешным плетением.
— Понял, — сдавленным голосом проговорил Братчик. — Отвязывайте, что ли.
— Ну вот, — примирительно сказал Лотр. — Так оно лучше. Правда и талант — это оружие слабых. Потому они их и требуют. Да ещё с дурацкой стойкостью.
Отвязанный Братчик сплюнул.
— То-то вы, сильные, закрутились, как на сковородке.
— Ничего, — снисходительно пропел Лотр. — Думай что хочешь, лишь бы танцевал по-нашему, пан Христос.
Между тем ворота догорали. Пунцовела раскалённая бронзовая чешуя. Створки почти обвалились. Шипел пар, на который лили воду.
— Малимончики, — невесело шутил Клеоник. — «Христо-о-с! Христо-о-с!». Если вы уж так верите, что Христос, так чего же пятки свои потрескавшиеся поджарить боитесь?
— Хватит тебе, — мрачно бросил Гиав Турай. — Надеяться — оно нужно, но волю Божью испытывать — дело последнее.
За воротами всё ещё ошалело лязгали мечи. Стража, закованная в сталь, гибла, не пуская осаждающих со стен.
— Пошли! — сказал кузнец.
Мещане с бревном двинулись прямо в пар и дым. Ударило в огонь бревно. Взвился фонтан искр. Полетели головешки и угли.
...Корнила, уже без стрелы, ворвался снова в пыточную:
— Гибнем!
— А вам за что платят? — спросил Жаба.
— Из последних сил бьёмся! Изнемогаем! — прохрипел сотник. — Скорее, вот-вот ворвутся.
— Ну вот, — сказал Лотр. — Тут дело важное, роли распределяем, а ты — не спросив, а ты — без доклада.
Корнила жадно хватал воздух.
— Так вот, пан Христос, — невозмутимо возгласил Лотр. — Одно перед тобой условие: через месяц кровь из носа, а вознесись. Чтоб восшествие на славу было.
— Я, может, и раньше.
— Э, нет! Пока не переделаешь всех дел своей Церкви — и не думай. Ты, Корнила, за ним следи. Захочет, холера, раньше вознестись — бей его, в мою голову, и тащи сюда.
— Это Бога?
Лотр покраснел:
— Ты что, выше святого Павла? — гаркнул он. — А Павел «раздирал и рвал на клочья церковь, входя в дома и таща мужчин и женщин, отдавая их в темницы».
За низким лбом сотника что-то ворочалось. Скорей всего, непомерное удивление.
— Да ну?
— Наставники наши говорят! Наместники Божьи! Исполнители Его воли! Первые проводники Церкви на земле!
— Странно...
— Именем Христа клянусь.
Сотник вытянулся:
— Слушаюсь.
— Следи. И смотри, чтоб не прельстил тебя философией и пустым искушением.
По лицу сотника было видно, что прельстить его какой бы то ни было философией невозможно.
— Эти философы имеют наглость о жизни и смерти рассуждать. А жизнь и смерть — это наше дело, церковного суда дело, сильных дело. И это нам решать, жизнь там кому или смерть, и никому больше...
Лотр обвёл глазами бродяг. Увидел Роскаша, который держался с тем же достоинством, горделиво отставив ногу.
— Значит, так, — сказал Лотр. — Ты, Богдан Роскаш, за шляхетскую упёртость твою, отныне — апостол Фома, Тумаш Неверный, иначе называемый Близнец.
Красное, как помидор, лицо «апостола Тумаша» покраснело ещё больше:
— Мало мне этого по роду моему.
— Хватит. Лявон Конавка, рыбак.
— А! —Табачные глазки недобро забегали.
— Тебя из рыбаков чуть ли не первого завербовали. Быть тебе Кифой, апостолом Петром.
Конавка почесал лысину, начинавшую просвечивать меж буйных кудрей, льстиво усмехнулся:
— А что. Я это всегда знал, что возвышусь. Я ж... незаконный сын короля Алеся. Кровь! Так первым апостолом быть — это мне семечки.
— Брат его, Явтух... Быть тебе апостолом Андреем.
Стройный «Андрей» судорожно проглотил слюну.
— Ничего, — успокоил Лотр. — Им также поначалу страшно было.
Лотр крепко забрал в свои руки дело, и Босяцкий ему не мешал. Выдвинул идею, спас всем шкуры — и достаточно. Теперь, если Ватикан окажется недоволен, можно будет сказать, что подал мысль, а дальше всё делал нунций. Если будут хватать, Лотр воленс-ноленс заступится за монаха — одной верёвкой повязаны. А заступничество Лотра много чего стоит. Могучие свояки, связи, богатство. Капеллан внутренне улыбался.
— Сила Гарнец, — продолжал Лотр.
Гаргантюа плямкнул плотоядным ртом и засопел.
— Ты Яков Зеведеев, апостол Иаков.
— Пусть.
— Они тоже рыбачили на Галилейском море.
— Интересно, какая там рыба водилась? — спросил новоявленный апостол Иаков.
Вопрос остался без ответа. Нужно было спешить. Лотр искал глазами похожего на девушку Ладыся.
— А брат твой, по женоподобству, Иоанн Зеведеев, апостол Иоанн, евангелист Иоанн.
Умствующие глаза Ладыся расширились.
— Приятно мне. Но чёткам-то меня выучили, а прочему ни-ни. И никого не успели за то время. Другие начали первые буквы, а я тут проповедовать начал. Так я даже не знаю, как «а» выглядит. Ни в голове этого у меня, ни...
Лотр улыбнулся:
— Они, рыбаки, думаешь, очень грамотные были?
— Тогда пусть, — закатились юродские глаза.
— Значит, вы — Зеведеевы, — с неуловимой иронией заключил Босяцкий.
Раввуни воздел глаза вверх.
— Ваанергес, — по-древнееврейски высказался он. — Бож-же мой!
— Правда твоя, — согласился Босяцкий. — Очень они звучны. «Сыновья грома».
Лявон Конавка — Пётр — льстиво засмеялся:
— А что? Уж кто-кто, а я это знаю. С ними в одном шалаше ночевать невозможно — такие удоды.
— Хватит, — перебил его Лотр. — Акила Киёвый.
Телепень колыхнул ржавыми волосами, добродушно усмехнулся, понял: на костёр не поведут.
— Эва... я.
— Ты с этого дня — Филипп из Вифсаиды. Апостол Филипп.
Тяжело зашевелились большие надбровные дуги.
— Запомнишь?
— Поучу пару дней — запомню. Я способный.
— Ты, Даниил Кадушкевич, служил мытарем — быть тебе, по роду занятий, евангелистом Матфеем. Апостолом Матфеем.
Сварливые, фанатичные глаза зажмурились.
— Ты, лицедей Мирон Жернокрут, отныне Варфоломей.
— Кто? — заскрипел Мирон.
— Апостол Варфоломей, — разъяснил Лотр. — За бездарность твою. Тот тоже у самого Христа учился, а потом в Деяниях его и словом не помянули.
Лотр рассматривал бурсацкую морду следующего.
— А ты, Якуб Шалфейчик, апостол Яков. Иаков Алфеев меньший.
— Какой я тут меньший. Я тут выше всех. Максимус. — И обиженно смолк.
Бургомистр Устин смотрел на фокусника. Правильно-круглая голова, вскинутая в безмерной гордости. Верхняя губа надута.
— Этому, Яну Катку, — встал бургомистр, — по самовосхвалению его, нужно Ляввея дать.
Звякнула чья-то тетива — Корнила покачнулся и пропал. Дождь из стрел размеренно, шесть раз в минуту, не редко и не часто, как полагается при осаде, падал на зубцы. Теперь по лестницам лезли не боясь.
...Клеоник между тем понял: пора.
— Хлопцы! — загорланил он ошалело. — На слом!!!
Крик подхватили. Люди медленно двинулись вперёд. Медленно, так как ждали, что вот-вот плюнет огнём канон.
И ручей «оршанского огня» вновь взвился в воздух. Преждевременно. Люди не попали под него. Стража не вытерпела и поспешила.
Снова взревел огненный шквал. И, словно не выдержав его напора, бубухнулись вниз железные ворота. Фыркнув, полетели из-под них головешки, пламя, пахнуло жаром.
Не поняв, в чём дело, почувствовав только, как вздрогнула башня, защитники, видимо, подумали, что это таранят ворота, желая хоть куда-нибудь выбраться из тоннеля, застигнутые там пламенем осаждающие.
Выстрелил в тоннель второй канон. В почти наглухо закупоренном проходе взорвались вылитые ранее масло и смола.
Глухо, страшно ахнуло. Заслон вспучился и упал. Пыхнуло клубами огня и дыма, словно из пушечного жерла. С грохотом полетели оттуда обломки решёток. В воздухе свистело, взрывалось, ревело. Огненные стрелы с шипением летели в ров.
Когда дым чуть разошёлся, люди увидели, что передняя стена башни слегка осела и что от неё и из бойниц идёт дым. И ещё увидели огненное пекло в воротном тоннеле. Внутренние ворота выстояли. Даже взрыв не вывалил, а стронул их с креплений. Но зато они пылали ярким, горячим пламенем.
— Вот оно, — сказал Вестун. — Чуть-чуть подождём, и упадёт.
Пылающие створки сыпали искрами, брызгали расплавленной бронзой. Осаждённые, видать, только что опомнились и начали лить в отдушины воду. Им удалось немного сбить огонь, но зато всю башню заволокло дымом и паром.
— Ничего, это нам на руку, — сказал Вестун. — Быстрей погаснет огонь.
— Это нам тем более на руку, что они сейчас покинут башню, — добавил резчик. — В такой бане живой человек не выдержит.
Над башней стояла сизая, непроглядная хмарь. Колыхалась. Плыла в ночь.
Пан писарь поставил на листе последнюю подпись и свернул его в свиток.
— Ну вот, — произнес Лотр. — Казнь завтра на Воздыхальном холме. Попросту — на Воздыхальне... Утром, в конце последней ночной стражи. Кто хочет последнего утешения — будет оно. Последнее желание...
— Чтоб вы сдохли от чумы, — пожелал неисправимый Богдан.
— ...Исполним... Бог с вами. Идите, грешные души, и пусть помилуют вас Бог и Мария-заступница.
Палач подошёл к Братчику. Багряный капюшон был опущен на лицо.
— Иди, — почти ласково проговорил душегуб.
Тут Пархвер напрягся, прислушиваясь. Все насторожились. Вскоре даже глуховатые услышали топот. Лязгнули двери, и в зал суда ввалился Корнила. Закопчённый, с потёками грязного пота на лице, он смердел диким зверем.
— Ваше преосвященство, — завопил он, — простите! Не предупредили! Думали, куда им!
— Что такое?
— Народ! Народ требует Христа!
Стены во дворце были такими толстыми, что снаружи сюда до сих пор не долетал ни один звук.
— Лезут на замок! — кричал Корнила. — Ворота выбивают! Грабить будут!
«Разоряющий отца своего — сын срамный и бессовестный», — изрек Жаба.
— Так разгони их, — приказал Босяцкий. — Схвати.
Корнила подходил к столу как-то странно, неверной поступью, словно с ним что-то случилось. И только когда он вышел на свет, все увидели, что тому причиной. В заду у сотника торчала длинная, богато оперённая стрела.
— Нельзя, — прохрипел он. — Думали на стены не пустить — лезут. Стрелы дождём. А в замке стражи тридцать человек да ополченцев двадцать. Остальных вы сами за церковной десятиной послали... Палач, вырежи стрелу, скорей!.. Наконечник неглубоко вошел.
— Сброда боишься? — побагровел Жаба.
— Этого «сброда» не меньше семи сотен.
Все умолкли. Большая белая собака, которую привёл Жаба, понюхала, подойдя, стрелу и, поджав хвост и стараясь не стучать когтями, забилась в угол.
В этот самый момент страшнейший удар встряхнул здание. На стол посыпалась пыль. Это грянул взрыв в главных воротах, разнёсший вдребезги решётку и заслон.
Теперь считанные минуты отделяли этих людей от мгновения, когда замок падёт.
Ворота пылали вовсю. Кое-где уже отвалилась чешуя и, раскалённая, сияла на плитах, которыми был вымощен пол тоннеля. Уже рубились на зубьях, и стена всё больше расцветала огнями факелов. Смельчаки уже грохотали по крыше дворца, а Марко и Тихон Ус в сопровождении двоих с факелами (близилась середина ночи, тут без факелов не обойтись, иначе можно побить своих) карабкались по забралу к Софии, чтобы расчистить путь друзьям, когда ворота падут. Нападающих набралось так много, что серьёзного отпора они почти не встретили. Когда последние защитники Софии посыпались с неё, толпа, и на стенах, и на площади, подняла шум и триумфальный вопль:
— Христа! Христа вызволим!
Рык был таким, что долетел аж до зала суда.
— Что делать? — шёпотом спросил Лотр.
Он смотрел на соратников и понимал, что, кроме Босяцкого, задумавшегося о чём-то, надеяться здесь не на кого.
— Что делать, дружище Лотр? — медвежьи глазки Болвановича забегали.
Раввуни смотрел на них с иронией.
— Дружище, — очень тихо проговорил он. — Хавер[81]. Таки не хавер, а хазер[82]. Хазер Лотр. И это, скажем прямо, вовсе не хавейрим, а хазейрим[83].
Судьи молчали.
— Что ж делать? — тихо всхлипнул Комар. — Пане Боже, что делать?!
— ...груши околачивать, — со злорадством шепнул иудей непристойную присказку. — Ничего, Юрась, нас убьют, но им то же будет...
Тишина. Внезапно улыбнулся Босяцкий. Хотел что-то сказать, но успел только бросить:
— Тише, панове. Нас в Саламанке учили думать... Ага, вот что...
И тут заголосил, наконец смекнув, чем дело пахнет. Жаба.
— Боже мой, Пане! — криком вскричал он. — Беда будет! Как сказал Исайя: «Обнажит Пан Бог темя дочерей Сиона и раскроет Пан Бог срам ихний».
Жёлтое, лисье лицо иезуита искривила почти приятная усмешка. Умная и смелая до богохульства.
— Делать Ему больше нечего, — невозмутимо проронил Босяцкий. — А чего, собственно, кричать?..
Показал белые острые зубы и сквозь них бросил в тишину:
— Они требуют Христа — дайте им Христа.
— Да нет же его в наличности! — завопил Комар. — Нету Христа!
— Правильно. Христа нет.
— Так...
— А вам обязательно, чтоб был взаправду?
— Ну, как...
— А эти? — И один из основателей будущего ордена спокойно показал на бродяг.
— Э-эти? — оскорбился Лотр.
— Эти, — спокойно кивнул капеллан. — Не хуже других. Скажем, нам валять дурака, с Фомки колпак снимать, не хочется. Вполне естественно сделать этих еретиков своими союзниками и с их помощью обуздать быдло. Понятно, придется простить быдлу и простить еретикам. Первым — потому, что они делали богоугодное дело. Вторым — потому, что жулики эти — апостолы.
Все ошеломленно молчали. Босяцкий говорил дальше:
— Вы посчитали их явление несчастьем? Наоборот, это промысл Божий...
Он обвёл товарищей умными холодными глазами. У всех членов синедриона были не то чтобы тонзуры, а прямо-таки довольно большие плеши, и монах улыбнулся:
— ...Свидетельство того, что без воли Господа и волос не упадёт с вашей головы.
Он сцепил узкие нервные пальцы:
— В стране тяжело, неспокойно. Если бы не было сего «пришествия», его стоило бы выдумать. Только наша леность послужила тому препятствием.
— Но как? — вопросил, всё ещё страшась такого дела, Лотр.
— Dixi et animam raeam salvari[84], — улыбнулся доминиканец.
Его поняли правильно, хотя и не в том смысле, какой имел в виду автор присказки.
— Т-так, — промолвил Лотр. — Ну, бродяги, хотите быть апостолами?
— Нет, — хором ответили бродяги.
Все изумились.
— Т-то есть как это? — не поверил Комар.
— А так, — ответил Юрась. — Плуты мы, жулики, это правда. Можем даже сорочку с плетня стащить, но апостолами быть не хотим. Знаем мы, что это значит — связаться со слугами Христовыми.
— Правда что, — зазвучали голоса. — Но... Смертью карайте, но апостолами быть не хотим.
— А вот это мы сейчас посмотрим, — ощерился Лотр. — Палач!
Человек в огненном капюшоне подошёл к схваченным.
— Ведите их.
Стража шагнула к лицедеям и повела их к страшным дверям в задней стене.
...Ворота пылали, и теперь их можно было бы легко выбить простым ударом бревна, но пол тоннеля был густо, дюйма в четыре в толщину, усыпан жаром. А те, что дрались на стенах, всё ещё не могли сломить сопротивления хорошо вооружённого врага, закованного в латы, и пробиться к воротам изнутри. Жар пылал, пугая синеватыми огнями.
...Точно такой жар пылал и в пыточной. Жаровня с ним стояла прямо перед бродягами. На потолке плясали тени. Красный кирпич казался кровавым. Чёрной полосой перечёркивала зарево перекладина дыбы с тёмными ременными петлями. Маски, висевшие на стенах, от этого огня словно оживали. И, как ожившая маска, маячил перед бродягами лик палача. Он откинул капюшон и остался в личине из багряного шёлка.
На стенах, словно залитых кровью, висели кроме масок воронки, щипцы, тиски для ломания рёбер. Стояли у стен уродливые, непонятной формы и предназначения станки.
Братчик с недоумением обводил пыточный инструмент глазами. И это плод человеческой фантазии и умения, продукт человеческого ума — и от этого всего можно быстро и навсегда лишиться веры в человека и его будущее, в его предназначение и в то, что из него когда-нибудь что-нибудь получится.
Он не подумал о том, что само существование орудий пытки свидетельствует: встречаются, пусть и не во множестве, другие люди, для которых всё это и создано. Здесь невозможно было думать. Здесь был ад, тем более отвратительный, что сотворили его люди, а не дьяволы.
Железные, с иглами, шлемы... Испанские сапоги... Прочее, неизвестное.
...Современный человек, незнакомый с застенками гестапо, асфалии и прочих палаческих учреждений, невольно вспомнил бы кабинет зубного врача и то противное ощущение, ту дрожь, которую вызывала в нем вся эта обстановка в детстве... Бродяги же, по разным причинам, не знались с зубодерами и потому принимали всё как есть — пыточная и есть пыточная.
Не верилось, что такое возможно среди людей.
...Братчик зажмурил глаза и с силой ущипнул себя.
— Ты что, мазохист? — спросил палач.
Этот голос вернул Юрася в сознание.
— Нет, — ответил он. — Я просто усмиряю плоть. И заодно — веру.
Всё оставалось неизменным. Это было правдой. И волосом не стоило пожертвовать ради всего этого быдла, на всей этой паршивой земле. Пусть бы себе передохли.
— Э... это зачем? — натужно спросил Явтух Конавка.
— Нельзя же убить подобие Божие, — рассудительно сказал палач. — Нужно, чтобы оно сначала перестало быть Божьим.
«Подобие Божье, — думал Братчик. — Подобие самого Сатаны, вот что... Грязное быдло... Не Содом и Гоморру — все города, всех вас, по всей земле надо было выжечь огнём, а потом засеять ее новым семенем».
Он поднял голову и оглядел стоящих рядом. Два-три достойных лица, да и на тех страх.
— Пусть бы ж оно... эва... Не хочу, — сказал Акила.
— Начинай, палач! — скомандовал Лотр. — Ну! Или на дыбу, или в апостолы.
В кровавом свете лица их были похожи на дьявольские рожи. И вдруг из зарева раздался громкий голос.
— И слушать я вас не хочу, — объявил Юрась. — Голоса у вас дьявольские.
Жаба уже вернул себе покой.
— Брешешь, раб. У начальников дьявольского голоса быть не может. Даже когда Ирод говорил в синедрионе, и то народ восклицал: «Се голос Бога, а не человека».
Лявона Конавку подвели к дыбе и заломили руки назад. Дыба заскрипела и начала приближаться к рыбаку... «Как стрела подъёмного крана», — сказали бы вы. «Как дыба», — сказали бы они.
Глаза Лявона забегали, в них всё ещё угадывался азарт забияки, очевидно убывающий. Потому что рот уже плаксиво искривился.
— Да что там, хлопцы, — прохрипел Конавка. — Я что... Пожалуй, я согласен.
— И я.
— И я.
— Эва... и я.
— А почему бы и не я?
— Честь мне не позволяет на хамской этой дыбе... И я...
Голоса звучали и звучали. И вместе с ними поселялось в сердце презрение.
— Вот и хорошо, дети мои, — одобрил доминиканец. — Благословляю вас.
— Я не согласен, — неожиданно отрубил Братчик.
Он сейчас до предела презирал это быдло. Скоты, паршивые свиньи, животные, черви.
— Знаю я: не ешь с попами вишен — косточками забросают. Знаю, как связываться с псами Пана Бога. Я, когда кончится нужда во мне, исчезать не собираюсь. Бродяга я, вот и всё.
— Сожалею, — пожал плечами Босяцкий. — Палач, воздействуй на него милосердным убеждением.
Драться не имело смысла. Как на эшафоте. Потом скажут, что трусил, кусался, как крыса.
Палач с тремя подручными схватили Братчика, сорвали с него одежду (корд отобрали раньше) и привязали к кобыле.
— Какой я после этого апостол? — плюнул школяр. — Видал кто-нибудь из вас задницу святого Павла?
— По упорству и твёрдости тебе Христом быть, — стыдил Лотр. — А ты вместо того вот-вот с поротой задницей будешь. Или перевоплощайся в Бога, или излупцуем до полусмерти.
— Не хочу быть Богом, — сквозь зубы процедил Братчик.
Он видел злобные и перепуганные лица судей, видел, что даже товарищи глядят на него неодобрительно, но ему были в высшей степени свойственны то упрямство и твёрдость, которых недостаёт обычному человеку.
— Вот осёл! Вот онагр[85]! — возмущался Болванович.
Молчание.
— Брат, — с важностью возгласил Богдан. — Я горжусь тобой. Это нам, белорусам, всегда вредило, а мы всё равно... Головы за это, выгодное другим, пробивали. Так неужели ты один раз ради себя не можешь уступить? Честь же утратишь. Кобыла всё равно что голая земля.
— Знать я вас не хочу, — отвечал Юрась. — Знать я этой земли не желаю... Человек я... Не хочу быть Богом.
Босяцкий набожно возвёл глаза вверх:
— Смотри, чтоб судья не отдал тебя... сам знаешь кому, а... сам знаешь кто не ввергнул бы тебя в темницу... Говорю тебе: «Не выйдешь отсюда, покуда не отдашь и последнего гроша». — И совсем другим, деловым тоном добавил: — Евангелие от Луки, глава двенадцатая, стих пятьдесят восьмой, пятьдесят девятый...
— Гортань их — раскрытый гроб, — как побитый, опустил голову школяр.
Все, даже пророки, хотят жить. И потому, когда появилась надежда, уцелеть захотели даже сильные.
— Брось, — уговаривал Роскаш.
— И зачем так мучить людей? — спросил Раввуни. — Они же из кожи лезут. Ты же умный человек, в школе учился.
— Уговорщик — уговаривай, — сказал Комар. — Нет, подожди. Молитва.
Палач со свистом крутил кнут. Перед глазами Братчика вдруг закачались маски, клещи, станки, испанские сапоги, тиски. И из этого шабаша долетел размеренный голос. Кардинал читал, сложив ладони:
— «Апостола нашего Павла к римлянам послание... Будьте в мире со всеми людьми... Не мстите за себя... но дайте место гневу Божьему. Ибо написано: „Мне отмщение и Аз воздам, сказал Пан Бог“. Так вот, если враг твой голоден, накорми его; если возжаждал, напои его: ибо, делая это, ты соберёшь ему на голову раскалённые угли...».
Раскалённые угли полыхали в жаровне. И постепенно пунцовели в них щипцы. В ожидании муки Братчик готовился ухватить зубами кожу, которой была обтянута кобыла. Он смотрел на маски, инструменты и прочее и внутренне весь сжимался.
Они не знали, что он может выдержать. Не знали, как может владеть собой человеческое существо... Они ничего не понимали, эти животные... А он уже столько вытерпел, столько... А, да что там!
Размеренно зудел голос Лотра. Откуда-то долетел свежий ветерок.
— Слушай, — шепнул Устин. — Брось пороть бессмыслицу. Ты — мужчина. Но после тебя возьмутся за них.
Юрась не ответил. Почуяв ветерок, он поднял глаза и увидел в окне, нарочно пробитом для пыточной, прозрачно-синее небо и в нём звёздочку. То белая, то синяя, то радужная, она горела в глубине неба. Далёкая. Недоступная для всех. Божий фонарь, как говорили эти лемуры, что сейчас именем Бога... Что им толку в Божьих фонарях? Вот будут пытать и их. Зачем?
Жалость к ним, смешанная с жалостью к себе, овладела им. Зачем? Кто узнает, что тут произошло? Кто узнает, какими были его, Братчика, последние мысли? Сдохнет. Сгинет. Пойдёт в яму. И отличные мысли вместе с ним. Зачем это всё, когда так и так, бесповоротно заброшенный в жизнь, в ледяное одиночество, умирать будешь среди этих людей? Среди них, а не среди других. Это только говорят, что «родился», что «пришёл не в свой век». Куда пришёл — там и останешься. А перенесись в другой, и там всё по-другому, и там будешь чужим... Нужно быть как они, как все они, раз уж попал в такую кулагу[86]. Тогда не будет нестерпимой духовной, тогда не будет физической пытки.
Сдаваясь, он поник, забыл обо всём, что думал. И одновременно у него сам собой подобрался голый зад. Как у раба.
— Эй, палач, — сказал вдруг Братчик самым «обычным» голосом. — Что-то мне тут лежать надоело. Ноги, понимаешь, затекли. Руки, понимаешь, перетянули, холеры. Ну чего там из-за мелочей, из-за глупости. Ладно. Апостол так апостол.
— Христом будешь, — настаивал Комар.
— Нет, Апостолом. Ответственности меньше.
— Христом, — с угрозой произнес Лотр.
— Так я же недоучка!
— А Он, плотник, думаешь, университет в Саламанке закончил? — усмехнулся доминиканец.
— Так я же человек! — торговался школяр.
— А Он? Помнишь, как у Луки Христова родословная заканчивается?.. «Енохов, Сифов, Адамов, Богов». И ты от Адама, и ты от Бога. Семьдесят шесть поколений между Христом и Богом. А уже почти тысяча пятьсот лет от Голгофы миновало. Значит, с того времени ещё... сколько-то поколений прошло. Значит, ты благороднее, и род у тебя древнее. Понял?
Этот отец будущих иезуитов, этот друг Лойолы плёл свою казуистику даже без улыбки, обстоятельно, как паук. Он и богохульствовал с уверенностью, что это необходимо для пользы дела. То была глупость, но страшная глупость, потому что она имела подобие правды и логики. Страшная машина воинствующей Церкви, всех воинствующих церквей и орденов, сколько их было и есть, стояла за этим неспешным плетением.
— Понял, — сдавленным голосом проговорил Братчик. — Отвязывайте, что ли.
— Ну вот, — примирительно сказал Лотр. — Так оно лучше. Правда и талант — это оружие слабых. Потому они их и требуют. Да ещё с дурацкой стойкостью.
Отвязанный Братчик сплюнул.
— То-то вы, сильные, закрутились, как на сковородке.
— Ничего, — снисходительно пропел Лотр. — Думай что хочешь, лишь бы танцевал по-нашему, пан Христос.
Между тем ворота догорали. Пунцовела раскалённая бронзовая чешуя. Створки почти обвалились. Шипел пар, на который лили воду.
— Малимончики, — невесело шутил Клеоник. — «Христо-о-с! Христо-о-с!». Если вы уж так верите, что Христос, так чего же пятки свои потрескавшиеся поджарить боитесь?
— Хватит тебе, — мрачно бросил Гиав Турай. — Надеяться — оно нужно, но волю Божью испытывать — дело последнее.
За воротами всё ещё ошалело лязгали мечи. Стража, закованная в сталь, гибла, не пуская осаждающих со стен.
— Пошли! — сказал кузнец.
Мещане с бревном двинулись прямо в пар и дым. Ударило в огонь бревно. Взвился фонтан искр. Полетели головешки и угли.
...Корнила, уже без стрелы, ворвался снова в пыточную:
— Гибнем!
— А вам за что платят? — спросил Жаба.
— Из последних сил бьёмся! Изнемогаем! — прохрипел сотник. — Скорее, вот-вот ворвутся.
— Ну вот, — сказал Лотр. — Тут дело важное, роли распределяем, а ты — не спросив, а ты — без доклада.
Корнила жадно хватал воздух.
— Так вот, пан Христос, — невозмутимо возгласил Лотр. — Одно перед тобой условие: через месяц кровь из носа, а вознесись. Чтоб восшествие на славу было.
— Я, может, и раньше.
— Э, нет! Пока не переделаешь всех дел своей Церкви — и не думай. Ты, Корнила, за ним следи. Захочет, холера, раньше вознестись — бей его, в мою голову, и тащи сюда.
— Это Бога?
Лотр покраснел:
— Ты что, выше святого Павла? — гаркнул он. — А Павел «раздирал и рвал на клочья церковь, входя в дома и таща мужчин и женщин, отдавая их в темницы».
За низким лбом сотника что-то ворочалось. Скорей всего, непомерное удивление.
— Да ну?
— Наставники наши говорят! Наместники Божьи! Исполнители Его воли! Первые проводники Церкви на земле!
— Странно...
— Именем Христа клянусь.
Сотник вытянулся:
— Слушаюсь.
— Следи. И смотри, чтоб не прельстил тебя философией и пустым искушением.
По лицу сотника было видно, что прельстить его какой бы то ни было философией невозможно.
— Эти философы имеют наглость о жизни и смерти рассуждать. А жизнь и смерть — это наше дело, церковного суда дело, сильных дело. И это нам решать, жизнь там кому или смерть, и никому больше...
Лотр обвёл глазами бродяг. Увидел Роскаша, который держался с тем же достоинством, горделиво отставив ногу.
— Значит, так, — сказал Лотр. — Ты, Богдан Роскаш, за шляхетскую упёртость твою, отныне — апостол Фома, Тумаш Неверный, иначе называемый Близнец.
Красное, как помидор, лицо «апостола Тумаша» покраснело ещё больше:
— Мало мне этого по роду моему.
— Хватит. Лявон Конавка, рыбак.
— А! —Табачные глазки недобро забегали.
— Тебя из рыбаков чуть ли не первого завербовали. Быть тебе Кифой, апостолом Петром.
Конавка почесал лысину, начинавшую просвечивать меж буйных кудрей, льстиво усмехнулся:
— А что. Я это всегда знал, что возвышусь. Я ж... незаконный сын короля Алеся. Кровь! Так первым апостолом быть — это мне семечки.
— Брат его, Явтух... Быть тебе апостолом Андреем.
Стройный «Андрей» судорожно проглотил слюну.
— Ничего, — успокоил Лотр. — Им также поначалу страшно было.
Лотр крепко забрал в свои руки дело, и Босяцкий ему не мешал. Выдвинул идею, спас всем шкуры — и достаточно. Теперь, если Ватикан окажется недоволен, можно будет сказать, что подал мысль, а дальше всё делал нунций. Если будут хватать, Лотр воленс-ноленс заступится за монаха — одной верёвкой повязаны. А заступничество Лотра много чего стоит. Могучие свояки, связи, богатство. Капеллан внутренне улыбался.
— Сила Гарнец, — продолжал Лотр.
Гаргантюа плямкнул плотоядным ртом и засопел.
— Ты Яков Зеведеев, апостол Иаков.
— Пусть.
— Они тоже рыбачили на Галилейском море.
— Интересно, какая там рыба водилась? — спросил новоявленный апостол Иаков.
Вопрос остался без ответа. Нужно было спешить. Лотр искал глазами похожего на девушку Ладыся.
— А брат твой, по женоподобству, Иоанн Зеведеев, апостол Иоанн, евангелист Иоанн.
Умствующие глаза Ладыся расширились.
— Приятно мне. Но чёткам-то меня выучили, а прочему ни-ни. И никого не успели за то время. Другие начали первые буквы, а я тут проповедовать начал. Так я даже не знаю, как «а» выглядит. Ни в голове этого у меня, ни...
Лотр улыбнулся:
— Они, рыбаки, думаешь, очень грамотные были?
— Тогда пусть, — закатились юродские глаза.
— Значит, вы — Зеведеевы, — с неуловимой иронией заключил Босяцкий.
Раввуни воздел глаза вверх.
— Ваанергес, — по-древнееврейски высказался он. — Бож-же мой!
— Правда твоя, — согласился Босяцкий. — Очень они звучны. «Сыновья грома».
Лявон Конавка — Пётр — льстиво засмеялся:
— А что? Уж кто-кто, а я это знаю. С ними в одном шалаше ночевать невозможно — такие удоды.
— Хватит, — перебил его Лотр. — Акила Киёвый.
Телепень колыхнул ржавыми волосами, добродушно усмехнулся, понял: на костёр не поведут.
— Эва... я.
— Ты с этого дня — Филипп из Вифсаиды. Апостол Филипп.
Тяжело зашевелились большие надбровные дуги.
— Запомнишь?
— Поучу пару дней — запомню. Я способный.
— Ты, Даниил Кадушкевич, служил мытарем — быть тебе, по роду занятий, евангелистом Матфеем. Апостолом Матфеем.
Сварливые, фанатичные глаза зажмурились.
— Ты, лицедей Мирон Жернокрут, отныне Варфоломей.
— Кто? — заскрипел Мирон.
— Апостол Варфоломей, — разъяснил Лотр. — За бездарность твою. Тот тоже у самого Христа учился, а потом в Деяниях его и словом не помянули.
Лотр рассматривал бурсацкую морду следующего.
— А ты, Якуб Шалфейчик, апостол Яков. Иаков Алфеев меньший.
— Какой я тут меньший. Я тут выше всех. Максимус. — И обиженно смолк.
Бургомистр Устин смотрел на фокусника. Правильно-круглая голова, вскинутая в безмерной гордости. Верхняя губа надута.
— Этому, Яну Катку, — встал бургомистр, — по самовосхвалению его, нужно Ляввея дать.