Все эти фигуры обрисовались перед ней со странной резкостью.
   А впереди стояла дородная баба в девичьем венке. Расставила ноги, сложила на груди уродливо могучие руки. Обметанный болячками рот усмехался.
   «Ганория из Валевичей, — поняла Магдалина. — Всё. Открыл ей старый хрен воевода».
   Она рассматривала общую и Ратмирову невесту и поневоле иронично думала: «Бедный Ратмир. Ну, эта его научит».
   — Ведьма! — бросила Ганория тихим голосом. — Опоила дьявольским зельем. Искусительница...
   Магдалина шагнула вперёд, глядя ей в глаза. Та опешила, и потому, видимо, Магдалина набралась наглости.
   — Ну, — сказала она. — Очисть дорогу.
   Толпа ханжески молчала. Боялась смелых глаз.
   — Распутница, — прятала глаза Ганория. — Самодайка. Колдунья. Тварина. Женихов чужих уводить?..
   — Ты-то кто? — усмехнулась «лилия». — Дорога базарная.
   Она отставила клетку, чтобы случайно не растоптали.
   — Приходят тут гнилые... Хамка... На дворян замахиваешься? Не по чину.
   — Отойди.
   Голос был таким властным, что нахальная бабища отступила было, поддавшись свойственной подобным натурам подлой трусоватости, но вокруг зашептали:
   — Не пускай... Не пускай...
   Магдалина поняла: пройти не получится. Теперь нужно было устроить большую ссору: может, услышат свои и помогут, пока не убили.
   — Чародейка... Отравительница... Глаза выдеру, шлюха ты, — бросала Ганория.
   — Молчи, общий колодец... Заживо гниёшь, а на молодого рыцаря грязные взгляды бросаешь... С тюремщиками тебе спать, с прокажёнными, с палачами! И он ещё с тобой пойдёт, святой мальчик? А дулю.
   — С тобой разве, с шалавой? — спросила хозяйка Валевичей.
   — А и со мной. Орёл такой гусыне грязнохвостой не пара.
   — А ты кто, хлопка?
   — Да уж не ты. К чьему дому весь город тропу протоптал? — Она придумывала, но знала: с этой что ни скажешь, всё будет правда. — Да есть ли в Новогрудке такая компания, где бы тебя «нашей мельницей» не называли? Да у него, если дураком будет, шея сломается от тех подарков, что ты ему к свадьбе припасла!
   — Дрянь! Чернокнижница! Еретичка!
   — От кого братья заживо завоняли и Царства Божьего пошли искать?! Кто у собственной матери в двенадцать лет законные права отобрал?
   Удар неожиданно попал в цель. Ганория задохнулась.
   — В колодце заброшенном у неё поищите, — цедила Магдалина (она хорошо знала нравы женщин такого типа). — Видите ли, отцы святые непорочной её огласили. За сколько? Или, может, телом заплатила? Можно и так. Те козлы согласятся. Девичий венок бедному доброму Ратме. Да тебе бы позорный колпак, да подол обрезать, да — вожжами! А лучше крест запретить носить, да дерюгу нашить на плащ, пятно, да бранзалет на ногу[112].
   — Ты что?! — не нашлась шляхтянка. — Бейте её! За распутство безбожное! На Евангелии в чистоте поклянусь!
   Женщины сцепились. Магдалина первым делом сбила с головы Ганории венок. И тут какой-то клирик с жёлтым, как череп, лицом и чёрными глазами воззвал:
   — Стой! Ну! Вы что, у колодца? А между тем она же Церковь оскорбила! Оскорбила! Слово, которым костёл заступился за честь этой девушки. Почему? Очаровав сынка воеводы, желала на других свою провинность списать. Между тем это одна из самых страшных шлюх Гродно.
   Магдалина могла ещё вынуть знак, ладанку, данную Лотром. Но при всех этого нельзя было делать. Смерть без суда. Почему она загодя не показала её доминиканцам?
   Она поняла, что это конец. Теперь никто не спасёт. Потом на трупе найдут знак; клирика за обличение и убийство особо доверенного лица, того, кто может приказывать от имени Церкви всем, отдадут службе и уничтожат. Легче ли ей будет от этого? Она сложила руки и отступила.
   — Распутница! — взвыл народ.
   — Бей её!
   — Девки, в камни!!!
   Камень ударил Магдалину выше виска.
   ...И тут, услышав гвалт, Раввуни толкнул Христа:
   — Гляди!
   — Что такое?
   — Магдалину, кажется, бьют, — пробасил Тумаш.
   Побелевший Юрась кинулся к толпе. А горожане уже ломились вперёд, тискались, выли. Лезли чуть ли не по головам, чтобы добраться до жертвы, визжали. Где-то дурным голосом вопила одержимая бесом. Юрась толкал баб, оттаскивал за волосы кликуш — и все без особого толку.
   Но Тумаш хорошо знал, что такое озверевшая толпа, особенно бабьё. Он выдрал откуда-то кол и орудовал им. Тут было не до «рыцарского отношения к дамам». Кол, между прочим, отрезвлял, заставлял хвататься за ушибленное место и меньше думать о жертве, а больше о том, как унести ноги.
   Камни летели уже градом. Но кровавая пелена ярости застила кликушам взгляд, и они кидали свои снаряды кое-как. Магдалина видела белые глаза, разверстые рты, красные лица.
   Ещё один камень ударил её в грудь. После, третий, — по голове. Повисла рука. Земля под её ногами всё гуще покрывалась пятнами. Она закрыла глаза, увидев, как здоровенный монах занёс дубину. И тут кто-то прижался к её груди спиною, закрыл.
   ...Юрась перехватил дубину, с силой, выкручивая врагу руки, выдрал её и швырнул под ноги наступающим. Те завыли.
   — Ти-хо! — Вид Христа был страшен. — Камни на землю! Зачем бьёте?!
   — Не бьём! — визжал народ. — Убиваем её!
   — Мол-чи-те! Молчать! Заткнитесь, изуверки!
   Он видел, что его неистовый крик привлёк внимание мужиков из базарной толпы и, значит, бабу, возможно, удастся спасти.
   Было не до тонкостей. Он взял Ганорию за грудки и отвесил ей страшенную оплеуху.
   Тумаш сделал то же самое с «мёртвой головой» — аж лязгнули зубы.
   — Отступи!
   Изуверки замерли.
   — Именем Бога бьёте, а в душе что? Зависть?! Или свои грехи на других сваливаете?! «Держи вора»?! Ты, девка, разве вправду не базарный путь?! А ты, череп, за что ей честь засвидетельствовал?! А у тебя разве не бранзалет на ноге?! А кто тут из вас по закуткам не отирался, мужу голову не украшал?!
   Гипнотический взгляд неестественно больших, страшных глаз обводил толпу:
   — А вот сейчас венки да повойники у любодеек в небо взлетят! Чтобы ходили простоволосыми, как шлюхи!
   Многие схватились за головы. Тихий смех прозвучал среди мужиков.
   — Писание читаете?! А там что сказано? Кто без греха — первый брось в неё камень... Кто бросит?.. Ты?.. Ты?..
   Камни начали выпадать из рук. Лязгали по каменным плитам чаще и чаще.
   — А теперь покажите и вы свою власть, мужики! Берите их, кто за что сумеет, да гоните домой, а кого — в костёл, ибо там их дом, и спят они — видно по ним — со статуями. Эх, дуры! Не с вашей головой в словах поповских разбираться. С вашей головой — в горохе только сидеть.
   Мужики понемногу стали разгонять толпу. Где охаживая вожжами, а где и растаскивая. Визг, гвалт, топот. Некоторых — по всему видать, тех, что схватились за головы, — мужья ухватили за косы и толкали под бока. Ждала их горькая чаша.
   Вскоре улица опустела.
   — Встань, женщина, — сказал Юрась, ибо Магдалина от слабости упала на колени. — Никто не тронет. Пойдём на постоялый двор.
   И она пошла за ним — с виска стекают капли крови, руки опущены (в одной клетка). Апостолы снова расселись на ступеньках и начали наблюдать за горестным Варфоломеем.
 
   Намочив губку во вчерашнем вине, он обмывал ей голову. На окне в солнечных лучах ворковали голуби.
   — Ну, на голове только большой синяк... А тут, у виска, кожу рассекло. Ничего. Вот и кровь останавливается. Смолкой залепим — и всё...
   Она вдруг заплакала.
   — Вот дурочка! Брось. И шрам никто не увидит под волосами. Будешь самой красивой. Очень красивой. Красивее всех. Что ещё?
   — Грудь. Дышать тяжело.
   — Не ребро ли сломали?
   — Н-не знаю.
   Он почесал затылок:
   — Раздевайся.
   — ТЫ что?
   — Ладно, брось дурить. Времени у меня нет. Иначе вся эта апостольская шайка снова голодная ляжет. А у жителей цыганить нельзя.
   Она разделась. Он начал ощупывать бок женщины. Просто и естественно, словно перед ним был Тумаш или Иуда.
   — Цело, — наконец сказал он. — Разве, может, маленькая трещинка. Сегодня достанем носилки — будем тебя дня два нести. Пойдём, видимо, на Вильно. Бежать надо.
   — Откуда носилки?
   — Не твоё дело. Одевайся.
   После он погладил её по плечу.
   — По голове опасаюсь. Вот уж как заживёт... За что у вас там драка была — не моё дело. Но умница, девочка. Смелая. Так уж их трепала! Ну, ложись, приди в себя. И успокойся. Мы их в случае чего...
   Он ушёл. Некоторое время она сидела молча. Звучно заворковали голуби. Им было хорошо в лучах солнца, свет которого для нее чуть было не померк навсегда. Ничего. Всё обошлось. Теперь нужно увидеть Ратму.
   Она действовала машинально, как всегда. С Лотром не шутят. Это дыба, и велье, и расплавленный свинец во рту, атам и костёр... Голуби... Значит, записка. Она достала маленький свёрток тоненькой бумаги, очинённое воробьиное перышко, инкауст[113] в кожаной чернильнице и начала писать кириллицей: «Эяжъпоърнэёсмэрэъуфцхурмопоънмлпсцфэдоэяунацыщмсяэцугсрныорьцнррюёл...».
   Это была «литорея за одной печатью», древний белорусский шифр[114]. Магдалина писала им быстро и ловко. Сама собой двигалась рука. Мыслей не было. Словно какая-то запруда стояла перед ними. Словно палка попала в колесо и застопорила его.
   И вдруг она вспомнила теплоту человеческой спины у своей груди. Сначала только её. Эта спина была не похожа на все прочие тёплые спины. А она помнила их множество.
   Она крепко, до боли обхватила руками голову и сидела так некоторое время. Потом ударилась лбом о подоконник. И ещё. Ещё. Единственная большая капля крови упала на пергамент. Женщина скомкала его.
   Лилась кровь. На колах, в пыточных, на улицах. Много крови.
   Женщина думала ещё некоторое время. Потом открыла клетку, привычно — лапки между пальцами, большой палец на крыльях — вынула одного голубя и подбросила в небо. Тот затрепетал крыльями в голубизне, покружил и полетел на северо-запад.
   С другим голубем пальцы не сладили, словно потеряли сноровку. Он забил крыльями, вырвался наконец и устремился за первым.
   Третьего она просто вытурила из клетки, выпустила, как женщины выпускают птичек на Великдень.
   ...Три платочка превратились в точки, исчезли за горизонтом. С минуту она думала, не стоит ли открыть всё Христу. И устрашилась.
   Знала: не тронет пальцем, но не простит никогда. И есть ещё Лотр, который рано или поздно поймает Христа, а теперь и её. Он устроит ей велье не на сорок, а на восемьдесят часов, порвёт жилы и всё же сожжёт живьём.
   Она чувствовала себя преступницей. Только так! Ни гордости, ни благодарности не было в душе — только собачья униженность. Она исполнила бы всё, что бы ни приказал ей кардинал. Но только не это.
   «Пусть грабит, пусть плутует, пусть даже повесит самого Лотра или покусится на Папу — я не могу... Я не могу выдать этого человека».
 
   Варфоломей скалил редкие жёлтые зубы над своими бутылочками:
   — Вот товар! Вот святой товар! Навались, у кого деньги завелись!
   Апостолы с Христом сидели сбоку, грелись на вечернем добром солнышке.
   — Неужто не поверят? — спросил Неверный Тумаш.
   — Всему поверят, — мрачно сказал Христос.
   — Хорошо, если бы поверили, — мечтал Гаргантюа-Иаков. — Кажется, Валаамову ослицу съел бы. Бывало, на озере налимов напечёшь, да юшка из окуньков...
   Тумаш недоверчиво крутил головой:
   — Но вера же... Вера, она...
   Христос разозлился:
   — И охота тебе говорить. Ну, вера, вера! Балаболит. А в Писании давно о ней сказано, что вот... если будешь иметь веру величиной с горчичное зёрнышко и скажешь вон той Замковой горе перейти сюда — она перейдёт.
   — Ну, с зёрнышко у меня есть.
   Он уставился на башни, напрягся весь и зажмурил глаза. Потом раскрыл их — гора была на месте.
   — Хреновину городишь, отче.
   — Нужно практиковаться в вере, — проговорил Христос.
   — Ладно. Постараюсь.
   Молчали.
   — Что Анея? — шёпотом спросил Раввуни.
   — Нич-чего. Неизвестно где. Даже последние слухи заглохли. Сегодня пойдём на север, в Вильно. Всё равно — иголка в стогу.
   К Варфоломею подошёл богато одетый мещанин. Взял бутылочку, встряхнул:
   — Да она у тебя пустая.
   — Не болтай, не болтай, говорю, бутылки, — взял его на испуг лицедей. — Несчастья хочешь? Я т-тебе дам, пустая!!!
   И этого тона, а ещё больше трагической маскилица, мещанин действительно испугался.
   — А в ней что?
   — Вздох святого Иосифа Аримафейского. Что он вздохнул, ещё когда Христа распинали.
   — И во всех — вздох?
   — Вздохнул сильно.
   — А... от чего помогает?
   — От запоя, — вдохновенно соврал актёр. — От охмеления.
   Мещанин подумал малость, отсчитал деньги. После поколебался и... пошёл в корчму.
   — Клюнуло, — сказал Пётр.
   Минут через двадцать из корчмы выскочило с десяток пропойц, пьянчуги быстренько купили по бутылке и вернулись в питейное заведение.
   Ещё через полчаса некий человек, по виду слуга духовного лица, купил бутылочку и в переулке передал её давешнему клирику — «мёртвой голове».
   — Эг-ге, — оскалился Юрась. — Ну, х-хорошо. Теперь я вам покажу... И как святой службе нас отдавать, и камни, и всё.
   Через какой-то час пошло и пошло. К Варфоломею валил и валил народ. И дорога у людей была единая: Варфоломей — корчма.
   Под вечер город нельзя было узнать. Напоминал он поле страшного побоища. Люди лежали повсюду: на порогах, на улице, в окнах. И это было страшней татарского нашествия, когда вырезали Новогрудок под корень. Даже после татар так страшно не было.
   Каждый лежал там, где застигла его вражья сила. В кучах и поодиночке, ничком и навзничь.
   И воистину некому было плакать, ибо все в копне бездыханно лежали. Ибо чересчур понадеялись на силы свои и на могущество нового святого патрона.
   Спал привратник в воротах. Спала стража на башнях. Даже воевода Мартел спал, бормоча во сне:
   — Погублю мудрость мудрецов и разум разумных отвергну.
   Первой воспользовалась этим Магдалина. Просто, как в свой дом, прошла в замок к единственному трезвому жителю города, Радше. Ей почему-то вовсе не хотелось идти к нему, и всё же она пошла. Она жалела этого юнца, помнила про всё. И разве он не заплатил свободой за то, что упорно желал только её?
   К сожалению, нельзя было выпустить его. Ключник заперся в темнице и налакался уже там. Но она говорила с Ратмой через решётку на дверях, говорила, что вынуждена идти дальше за своей целью, но обязательно вернётся. И плакала. А он (лицо его было словно из кремня) сказал ей, что слышал, как её сегодня хотели убить за него, что никто не принудит его к браку, что он будет ждать.
   ...А в темноте вздохом святого Иосифа Аримафейского воспользовались и собравшие его.
   С мехами они ходили из костёла в костёл, из часовни в часовню, из церкви в церковь. По пустому, словно вымершему городу. И мехи их становились всё тяжелее и тяжелее.
   Грабили подчистую. За попытку выдать палачу, за попытку потом убить, за то, что суеверно надрались, а сами повсюду кричали о трезвости. Грабили так, чтоб назавтра не с чего было причаститься. Иконы, оклады, дарохранительницы, лампады, деньги из тайников и сокровищниц, драгоценные камни. Сдирали всё. Пугливый мордач Андрей аж стонал, что погонятся.
   — Лузга! — белыми каменными губами говорил Христос. — Побоятся. Не кричать же им, что напились как свиньи. Молчать будут.
   Зашли по ошибке в какой-то богатый дом, посчитали за часовню. И там встретили ещё одного трезвого.
   Христа с ними не было. Матфей начал было собирать вещи.
   И вдруг...
   — Гули-гули-гули...
   Стоя в колыбельке, радостно улыбался разбойникам ребёнок. Розовый, только со сна.
   Лица вокруг были в тенях от факелов, заросшие, с кривыми улыбками, острожные.
   — Гули-гули-гули...
   Тумаш протянул к малышу страшные, с ведёрко, ладони.
   — Гу-у, гу-у, — улыбнулся тот.
   — Ах ты моя гулечка, — расплылся Фома. — Гу... Гу...
   И пелёнки мокрые.
   Он сменил малышу пелёнки.
   — Ну, лежи, лежи. Ах они, быдло! Ах они, взрослые! Ну-ну-ну, мокролапый... На... На вот коржик.
   Малыш радостно вцепился в коржик дёснами.
   — Бросай всё, — приказал Фома. — Дом богатый... Ну и что?.. Что-то мне, хлопцы, что-то не... не так... Глянь, как смотрит.
   И они вышли.
   В последнем костёле чуть не умерли со страху. Тут также было поле битвы. Спал у органа органист. В обнимку лежали на амвоне протопоп и звонарь. Пономарь свесился с кафедры для проповедей.
   Христос как раз взламывал сокровищницу. И вдруг дико, как демон, взревел орган. Затряслись окна. От неожиданности сокровищница упала, с лязгом и звоном покатились по плитам монеты.
   Все вскинулись. Оказалось, органист уронил буйну голову на клавиши.
   — Тьфу! — выругался Христос и вытряхнул деньги в мех.
   Обобрав все храмы, нагруженные сокровищами, они под покровом темноты покинули город. На всякий случай им нужно было оставить между собой и Новогрудком как можно больше дороги. Закусывали на ходу. Часть награбленного вёз мул. На плечах у апостолов Филиппа из Вифсаиды и Иакова Зеведеева плыл епископский портшез с Магдалиной. Покачивался.
   На поворотах дороги меняли своё место звёзды. А она сидела и думала, с тревогой и одновременно с тем удивительным спокойствием, которое дает покорность судьбе: «Почему я так сделала? Разве не быдло все люди, и разве не всё равно, кому служить? Вот и эти... ограбили. Воистину, богохульники, жулики, бродяги. Почему же мне не хочется губить их атамана?».
   — Ну, быдло, — вдруг сказал Тумаш. — Ну, отцы духовные!
   И мрачный голос Христа ответил из тьмы:
   — Брось. Они всё же выше, чем быдло. Может ли быдло пытать других? А унизить себя? А себя продать на торгах?
   «Живой, — подумала она. — Просто он живой. И грабит, и всё... а живой. А те и грабят, и слова говорят, а мёртвые. Торговцы, дрянь, золотом залитые, насильники, мясники, палачи моего тела — мёртвые они, вот и всё. А этот смотрит на меня как на дерево, а живой. Там, где мертвецы глядят на меня как на дерево, он — как на живую. И в единственном случае, когда они глядели как на живую, он — как на дерево. Ну и схватят. Известно, с тобой не только на небо не попадёшь, с плутом и мазуриком, а и по земле долго не походишь, в земное пекло угодишь... Пусть так. Не хочу бояться. Никогда больше тебя не продам. Искуплю грех, да может, и вернусь к Ратме... Не хочется возвращаться к Ратме, хоть и ласковый он, и любит, и трогателен до умиления. А, всё равно!.. Вот дорога — и всё».
   Задремывая, она глядела, как плывут звёзды, слушала, как кричит коростель, видела, как движется на фоне звёзд силуэт Христа, одетого в грязно-белый хитон.
 

Глава 23
 
СТАРАЯ ЛЮБОВЬ

 
Всё кажется мне, что сад там цветёт,
А там даже хвороста нет.
 
Гэльская песня.
 
   Недели и недели они изнемогали от поисков. Нигде никто не давал им ответа. Даже слухов больше не было. И хотя нужды они после новогрудского грабежа не чувствовали, души их были опустошены. Напрасно искали они дерево, вокруг которого могли бы обвить свою жизнь. Шли налегке, потому что большую часть денег успели закопать на будущее, но в душах у них жили тяжесть и неверие.
   Однажды подходили они к небольшой деревеньке в стороне от дороги. Бил колокол деревянного костёла. Тянулись над паром густые белые облака.
   — Знаешь, что за деревня? — спросил Христос у Иуды. — Тут живёт девка — теперь-то она баба, — которую я когда-то любил.
   — Когда это?
   Христос улыбнулся:
   — В прошлое своё короткое пришествие. Когда сошёл поглядеть, что здесь и как.
   — И правда, что плут, — улыбнулся Иуда. — Недаром разыскивают.
   — Ну-ну, я шучу. Когда школяром был.
   — Хочешь посмотреть? — спросил Иуда, увидев нестерпимую печаль и ожидание чего-то в глазах Христа.
   — Нужно ли? Продала она меня. Продала Анея. Могла же хоть как-то известить, если бы хотела. Не везёт мне... А раньше везло.
   — А тянет тебя?
   Христос молчал.
   — Иди, — почти грубо сказал иудей. — Мы тебя на площади подождём.
   И все они свернули с тракта к деревне.
   ...Христос пошёл пригуменьями. С мирской площади доносился какой-то шум, а ему не хотелось сейчас видеть людей.
   Сандалии скользили на меже. Двухзубая череда цеплялась за хитон. Пахло землёй, нагретыми кустами чёрной смородины.
   И вскоре увидел он знакомый сад и отягощенные плодами яблони. Пошёл вдоль деревьев, у забора. Солнце грело спину. Волновалось ожиданием сердце... Предала... Давно он не был здесь... Да нет, недавно.
   И вспомнилось ему: цвели яблони. И сам он, совсем тогда молодой, красивый, нездешний, стоял под ними... И девушка бежала к нему... И сейчас он не знал, та это девушка или Анея.
   ...Раздвигая руками тяжёлые ветви, он смотрел на вековщину-дом, на богатейшие амбары, на островерхий страшный забор вокруг них.
   И увидел. Женщина разрыхляла грядки. И он не мог узнать, та это или другая. Огрубевшая от вечной, жадной работы, что уже не радость и не проклятие, а идол, широкобёдрая, скорченная на этой жирной земле, как толстый белый пень.
   Потёки грязи между пальцами ног, плоские ступни, огромная свисающая грудь... Скорей... Скорей перебирайте, руки... Скорей работай, трезубец... Даже сотня батраков не присмотрит так, как ты сама.
   Когда женщина подняла к нему тупое лицо, он понял, та, та самая, и чуть не вскрикнул.
   Ах, богатый двор, богатый двор! Батраки и батрачки, забор, деньги, припрятанные где-то в подполе (их вечно нет, когда надо что-нибудь купить), стада коней и коров, самые богатые и дорогие иконы во всей округе.
   — Чего встал? Иди...
   Грубый от вечных дождей и ветров голос.
   — Ну.
   Глаза Христа повлажнели. И тут из дома вышел он. И у него мало чего осталось от мягкого лица с тёмными очами. Нестерпимо грубая рожа. Столько кривил душой, что глаза блудливо бегают. И даже не узнал. Да что! Каждый день жадности как тысяча веков, и только у щедрого хозяина жизнь коротка и певуча, как птичий полёт.
   — Чего он? — спросил хозяин. — Ты говорила с ним, Теодора?
   Имя, которое раньше звучало как мёд. Тягучая жизнь скряги! Проклятие!
   — Хлеба, видать.
   — Даже гостю — хлеб только для тела, — опустил глаза школяр. — Хлеб души — милость и понимание.
   — Святоша из бродяг, — понял хозяин. — Иди. Если бы я этак всем хлеба давал, куда бы мои пятьдесят валков[115] пошли? Псу под хвост? Иди, говорю.
   Христос молчал. Ему ещё в чём-то нужно было убедиться. В чём? Ага, промелькнёт ли на её лице хотя бы тень воспоминания.
   — Ты кто? — спросил хозяин.
   — Христос, — машинально ответил он.
   Хозяин даже не особо удивился.
   — И чудеса можешь?
   — Кое-что могу.
   — Тогда сделай для меня... Вот и поминальничек подготовил, да в храм пока не решался... Ну уж теперь!..
   — Что?
   — Я тебе... сала кусок дам. А ты за это сделай, чтоб... Вот тут всё... Чтоб у Янки... корова сдохла и у Григория... И у Андрея, и у другого Андрея... И у Наума, и у Василия, и у Алеся, и у Евгения, и особенно у Ладыся, паскуды, еретика.
   Христос вздохнул и взял поминальник.
   — А... сало?
   — Не надо. Истинно говорю тебе, сегодня же воздадут тебе по желаниям твоим... Бывай, женщина.
   Пошёл. Женщина при звуках последних слов разогнулась было, вспоминая что-то давнее и тёплое, но так и не вспомнила и вновь склонилась к грядкам.
   Теперь он шёл прямо к площади. Незачем было прятаться от людей. И тут жизнь нанесла ему страшный, в самое сердце, удар. Хоть бы знать, что он предан счастливыми и добрыми. «Чтоб корова сдохла...». Вот и всё, что дала ей жизнь. Человека, что лжёт и кается, святошу, что крестится истовее всех, а сам... Тонет друг, а такой вот святой, лживая вонючка, только что вылизав сильному весь зад, говорит ему с берега: «Сочувствую, братец, сочувствую, но ничем помочь не могу. Ты лучше скорей на дно опускайся».
   ...Почти у самой площади он разминулся с тремя вооружёнными монахами. Ему бьшо всё равно, куда они едут, он не оглядывался и не видел, что они вошли в дом хозяина.
 

Глава 24
 
СЫСКНАЯ ИНКВИЗИЦИЯ

 
Каялся в грехах Вавилон и Навуходоносор, царь его... И говорят, Навуходоносор, каясь, посыпал себе голову пеплом и пылью. Но пыль эта была пылью разбитых им городов, а пепел — пеплом сожжённых им жертв.
 
Средневековый белорусский апокриф.
 
   Христос вышел на площадь под общинный дуб и, поражённый, снова чуть не бросился в проулок. Подобные зрелища всегда принуждали его ноги двигаться самостоятельно.
   Под дубом длинным глаголем стояли столы. За ними сидели люди в доминиканских рясах. Сбоку пристроился возле жаровни палач, чистил щепочкой ногти. Человек пятьдесят, закованных в латы, меченных крестами — чернь на серебре, — окружало стол: духовная стража, гвардия Церкви.