Он зачерпнул ложкой из миски. Потом она ощутила зубами мягкое и пахучее грушевое дерево, вкус горячей, живительно-жидкой, наперченной капусты. Поймала себя на мысли, что с тех времён, когда ещё живы были родители, когда сама была маленькой, не ведала такого покоя, такой благости и доверия.
   — Ну вот, — проговорил он. — Спи. Зажарим рыбу — тогда уж...
   И она вправду как провалилась в дремоту. Издали доносились глухие звуки разговора. Временами сознание возвращалось, и тогда одна-две мысли проплывали в голове, и она чувствовала, что лёгкое недомогание, боязнь и дрожь покидают её. От сна на воздухе, от звуков вечера, от близкого присутствия этого человека.
   Юрась смотрел на пруды, на синих стрекоз, летающих над водой, на лицо спящей. Странно, что-то звало его, что-то не давало сидеть на месте, но вечер успокаивал и заставлял сидеть. Из монастырских ворот вышло несколько десятков монахинь в белом, чернобровые, глазастые. У одной на плече была лютня.
   Своим на удивление чутким слухом он уловил далеко разносящиеся над водой обрывки разговора:
   — Чего это она и сегодня раздобрилась да нас выпустила? И уж третий день.
   — И у игумений...
   — Сердце... Знаем мы, что за сердце.
   — Видно, опять этот, мордатый, к ней пожалует...
   — Девки, чёрт с ними... Девки, пусть себе... Хорошо идти... Вечер... Рыба играет...
   На поверхности прудов действительно расплывались круги. Женщины шли, и их белые фигуры печально и чисто отражались в воде. Кажется, и сам бы остался тут, если б вокруг были такие.
   Одна девушка вдруг подала голос:
   — Ишь хлопцы какие. Сидят, не знают, а чего бы это сделать. Это я их нашла.
   — А раз нашла, так вела бы сюда.
   — Да они, видишь, неказистые какие-то. На ходу спят.
   Юрась поднял руку. В ответ над водой полетел тихий смех.
   — Ой... сестры... Будет от игуменьи...
   — А пусть она на муравейник сядет, как я её боюсь.
   — Нет, это хлопцы особенные.
   — Каши наелись... Осовели...
   Апостолы переглянулись. Затем Тумаш, Симон Канонит и Филипп махнули рукой и поплелись в сторону девушек. Иаков крякнул и также поднялся.
   Вдогонку бросились остальные. Раввуни было задержался.
   — Иди, Иосия, — сказал Братчик. — Ты же знаешь.
   Иуда побежал. Христос остался один. Сидел над панвами[120], ворочал куски.
   — Вот как вломлю сейчас один всех этих угрей, — тихо, сам себе, молвил он. — Будете тогда знать девок, пиндюры вы этакие.
   Магдалина услышала. Жалость толкнулась в сердце. Скованная сном, она думала, что нужно сделать.
   «Ага. Надо сразу же открыться, сказать ему, где дочка мечника. Дурень, она же здесь, здесь. Может быть, даже в этой башне. А может, в другой. В молчании. Под надзором одной лишь этой игуменьи, почему-то действительно выславшей всех своих монахинь из обители. Почему?».
   Это её тревожило. Такого, да ещё без надзора, вообще не должно быть. И третий день подряд.
   «А, всё равно. Может, просто крутит с кем-то? — Мысли проваливались. — Что надо сказать ему? Сейчас же?».
   Христу показалось, что у неё лёгкая горячка. Он положил ей на лоб ладонь, но руки его были горячими от огня, ибо он ворочал рыбу, — не поймёшь, есть горячка или нет. И тогда он, склонясь, коснулся лба губами. Нет, всё хорошо. Просто огонь и свежий воздух.
   Она почувствовала прикосновение его губ ко лбу. И этот простой жест открыл ей очевидное: она никогда не скажет, что ожидает его за этой стеной. Будет ненавидеть себя, брезговать собой, но никогда не скажет. И не из-за пыточных Лотра.
   «Не надо мне ни поселений панцирных бояр, ни Ратмы, ни кого-то другого. Ничего мне не надо».
   Одно это прикосновение заставило её понять то, в чём она целый месяц — а может, и больше — боялась себе признаться.
   Из дальней рощи, куда ушли апостолы с монашками, долетел сильный и страстный женский голос, полный ожидания и тоски. Зазвенела лютня.
 
За стенами, за чёрными вежами —
Воля, ветер, солнце в гаях.
Каждый вольный стрелок Беловежья —
Мука и радость моя.
 
   И она вдруг вся затряслась от непреодолимой, острой, последней тяги к этому человеку, сидящему рядом и не думающему про неё. Да нет, она не могла сама, своими руками... отдать. Вся постепенно вытягиваясь, она словно умирала от всего, что свалилось на неё. Будто пронзённая смертоносной стрелой.
 
Ломит турам рога он железные.
Сталь чужую руками гнёт.
Ах, зачем он монахами брезгует
И монашку, меня, не возьмёт?
 
   Взять бы его в руки, в объятия и не выпускать, пока не наступит конец света, пока не рассыплются земля и небо и не останутся они одни в пространстве, где нет ни тьмы, ни света.
   Теперь пели и мужские голоса. Они изменили бег песни, и она звучала слегка угрожающе, словно с топотом копыт неслыханная напасть летела на бедное человеческое сердце, и без того отстукивающее последние удары.
 
На зов мой он вмиг прискачет с мечом.
Бросит дом средь лесов и озёр,
За его богатырским белым конём
Сотня всадников спустится с гор.
Как архангел, придёт он к этим стенам,
Затрубит — и рухнут они,
И пускай тогда моё сердце сгорит.
Пускай моё сердце сгорит.
 
   «Любимый, — молча умоляла она. — Наклонись, обними, я больше не могу. Даже грубость стерплю, только не безразличие. Мне уже невозможно жить без этой моей любви, без этой печали».
   Ещё мгновение — и она сказала бы это вслух. И кто знает, чем бы все закончилось. Потому что она любила, а он уже несколько недель назад поверил, что никого не найдёт и что дочь мечника в действительности его предала.
   Но в это время мягкие вечерние потёмки прорезал многоголосый девичий визг, крики.
   — Непременно это они раньше времени от теории к практике перешли, — заметил Христос. — Ах, белорусский народ, белорусский народ! Слабоват в теории, глуп. И не учится.
   Визг между тем поднялся вновь. Неистовый, будто женщин там, в роще, окружили полчища мышей.
   Он приближался. Христос смотрел в ту сторону, как раз на запад, и вдруг понял, что не просто полоса заката пылает на горизонте. Да, это был закат. Но свет кое-где шевелился, был против обыкновенного дымным, почти как в жестокий мороз.
   Внезапно он понял. И уже не постигал, почему раньше не видел, не догадался. На западе, в отсвете заката, где-то далеко бушевало пламя. Что-то пылало ярко и безнадежно.
   Затем он увидел их. К стенам издалека бежало несколько десятков мужчин и женщин в белом. Бежали, спотыкаясь, падая и вновь вскакивая на ноги. Бежали во все лопатки, сломя голову, во весь дух, как можно бежать только от чего-то страшного и смертельно опасного.
   Довольно далеко за ними появилась какая-то тёмная масса. Некоторое время он не мог понять что. А потом узрел блеск стали, хвостатые бунчуки, гривастые тени коней — и понял.
   Бегущие могли убежать. Главное — чтоб были открыты ворота.
   Он схватил Магдалину, поставил её ноги себе на плечи, а потом вытянул, как мог, руки вверх.
   — Прыгай за внешнюю стену! Прыгай!
   — Я не...
   — Руки мне развяжешь! Прыгай!
   Магдалина прыгнула.
   — Беги к внутренним воротам! Грохочи! Зови!
   Сам он бросился к воротам во внешней, низкой стене. Схватил за верёвку колокола, которым вызывали сестру-привратницу. Ударил раз, другой, третий... Изо всех сил, со всех ног, близко уже летели беглецы. А за ними, прямо из зарева, мчалась орда, сотни две татар.
   — Иги-ги! Иги-ги! Адзя-адзя! Иги-ги-и-и! — визг холодом отдавался в спине.
   ...Игуменья в своей келье услышала и подняла голову с ложа.
   — Ну вот, кажется, всё кончено.
   Человек, лежащий рядом с ней, тот самый великан Пархвер, что когда-то вёл Христа и апостолов на пытку, лениво раскрыл большие синие глаза:
   — Ну и хорошо. Недаром я тебе приказ привёз и три дня исполнения ждал.
   — А мне грех, — сказала та, одеваясь.
   — Три дня — и уже грех, — улыбнулся тот.
   — Я же не об этом. — Игуменья погладила его мокрые золотые волосы. — Я ж их сама три дня отпускала. В какой-то из них, мол, и схватят.
   — Ты не спешишь?
   — А чего? Я так и вообще с этим делом не спешила. Один день не пришли за ними — ах, как хорошо! Другой — ну просто чудесно! Третий... И если бы ещё не приходили — слава Богу. Я же знаю, разве ты на меня позарился бы? Так просто, от скуки три дня ожидая. Да ещё в соседней келье закрытый.
   Могучая грудь Пархвера затряслась.
   — Брось! —улещал он. — Ты баба ничего. Просто мне, видно, всю жизнь от одной к другой идти. Пошутил Бог, наделил росточком. Обнимаешься где-то в роще, а она тебе хорошо если под дых головой... А что, есть, наверное, страна великанш?
   — Наверное, есть... Ладно, пойдёшь так пойдёшь. Идём, девку ту из башни выпустим.
   — Идём. А как ты её вытуришь?
   — А просто. Выведем за большую стену, а после я из-за неё коловоротом внешнюю решётку подниму. Не думай, поймают.
   — А нас они не поймают?
   — В той башне поймают? Глупости! Там одному можно против всей орды продержаться. Припасов хватит. — Она улыбнулась. — Вот и посидим.
   — Ну-ну, разошлась.
   — Я тебя, голубок, не держу. Понадобится — в тот же день ходом выведу, и гони в Гродно... если дорогой нехристи не перехватят.
   Они вышли.
   Христос всё ещё метался у стены. В глазок ворот увидел лицо Магдалины.
   — Не открывают!
   — Беги, — голос его одичал. — Бей, греми, руки разбей — достучись!
   Снова начал бешено дёргать верёвку колокола.
   Между беглецами и конниками всё ещё сохранялся разрыв. Христос не знал, что ордынцы уверены — ворота не отворят и потому не торопятся.
   Да и лезть на рожон не хотелось: Тумаш и ещё пара апостолов временами останавливались и бросали в конников камни.
   Но двери не отворяли, а он уже видел не только лица своих, но и физиономии крымчаков, в основном широкие и скуластые, горбоносые, с ощеренными пастями. Шлемы-мисюрки, малахаи, халаты поверх кольчуг, лодочки стремян.
   Ноздри его уже ловили запах врага, дикий, чужой, — смесь полыни, бараньего жира, пота и чегото ещё.
   — Иги-ги! Иги-ги!
   И вдруг он всем нутром понял: не отворят. Испугались или с намерением, чёрт его знает для чего. Теперь и самому не вскочишь. И значит, все попали в западню и он также. Колодка на шее, цепи, аркан, путь в Кафу. Вот каков будет твой конец, лже-Христос. И нечего с надеждой глядеть на небо, не поможет.
   Запыхавшиеся беглецы, с красными от напряжения, искаженными диким ужасом лицами, были уже близко. Даже если подсаживать людей — прежде всего женщин — на стену, успеешь подсадить от силы троих-четверых. А стало быть, схватят и Тумаша, и Иуду, и всех, и его. Бедных не выкупят. Рабство. Кнут.
   Он оглядел стену, и вдруг что-то промелькнуло в его глазах: «А может, и вскочишь?».
   Христос припустил навстречу беглецам. Увидел у некоторых в глазах безмерное изумление. Но бежал он недолго. Саженей через десять повернулся и, набирая скорость, помчал к стене.
   — Да! — хрипло крикнул Тумаш. — Правильно! Лишь бы не плен.
   Он подумал, что Христос хочет разбить голову о камни. Но тот и не помышлял об этом. Разогнавшись, он ногами вперёд прыгнул на стену и, по инерции сделав на ней два шага, вскинул руки, захватил-таки пальцами острый верхний край её, срывая ногти, обдирая живот, извиваясь, подтянулся с нечеловеческой силой, силой отчаяния и безысходности, вскинул одну ногу, а после и сел верхом на замшелые камни. Упал головой на верх забрала во внезапном страшном изнеможении.
   Сверху увидел лицо Раввуни, его протянутые руки, глаза, в которых были радость за него и одновременно безмерная растерянность.
   В это время татарва догнала и схватила Иоанна Зеведеева и Фому. Христос не понял как. Иоанн был женоподобен. Но Фома? Только после он угадал то, что в неверных сумерках не было времени рассмотреть. Кроме того, крымчаки по глупости своей и неопытности не сумели отличить белых ряс монахинь от полотняных, грязно-белых апостольских хитонов.
   Апостолов тащили на коней. Затем начали взлетать арканы. Стали хватать женщин. Слышался визг, крики, топот коней, чужая брань.
   — Я тебе лапну! — Фома отвесил оглушительную оплеуху. — Я тебе лапну дворянина!
   — Гвалт!
   — Вот это бабы! — кричал крымчак. — Очын вылыкы бабы! Этых хватай!
   — Иги-ги! Иги-ги!
   С кряканьем, словно дрова сёк, молотил Филипп. Но вокруг всё больше гурьбилась конная смердящая толпа.
   Никто из беглецов не сумел бы вскочить на стену, слишком были обессилены. Но Христос и не думал лишь о собственном спасении. Нужна была, может, всего одна минута, чтоб что-то... А, чёрт!
   Над Иудой со свистом взлетел аркан. Охватил глотку.
   — Христос!!! — в отчаянии, задыхаясь, только и успел крикнуть несчастный.
   И тогда Христос встал на ноги.
   ...Игуменья и Пархвер, тянущие связанную Анею к воротам во внутренней стене, остановились, услыхав этот крик.
   — Ч-чёрт, что такое? — спросил великан.
   Лицо Анеи было бледным и безучастным. Она глядела в землю. Девушка слышала визг и крики и понимала всё. Игуменья постаралась ещё вчера открыть непокорной глаза на судьбу, её ожидавшую.
   — Открывай, — прошептал Пархвер.
   Игуменья, однако, не спешила: она учуяла, что за воротами, в двух шагах от них, кто-то глухо рыдал.
   ...Магдалина, до крови разбив кулаки, распростёрлась на воротной половинке, широко раскинув руки, как распятая. Одно лишь отчаяние владело ею. Скажи она обо всём — они ворвались бы сюда несколько часов назад и тогда ничего бы не было. А теперь он во вражьих руках. Она колотилась головой об окованную железом створку, а потом бросила это и уже только плакала.
   — Тс-с! — прошипела игуменья.
   Она тихо, как кошка, взбежала стёртыми каменными ступенями на забрало. Стена эта была втрое выше внешней, с зубцами. Игуменья припала к просвету между ними и увидела человека, который внезапно выпрямился на вершине каменной ограды.
   Тогда она поспешно сбежала вниз, зашептала Пархверу:
   — Этот — на стене. И женщина тут, у ворот. Сейчас он, видимо, бросится сюда. Узнал.
   — Так выпускай...
   Связанная безучастно смотрела в землю. Она сидела на траве. Как только Пархвер отпустил её, она села — не держали ноги. Лицо было словно одеревеневшим. Вокруг глаз — синие тени. Игуменья покосилась на неё:
   — Ему в руки?
   — Чёрт с ним. Обоих и захватят.
   — А если нет? А если выкрутится да прискачет сюда?
   — Стена!
   — Стена из дикого камня. А этот — ловчила...
   — Пускай, говорю. — Пархвер был белым от тревоги.
   — Нет, — властно отрезала игуменья. — Надо посмотреть, что да как. Повели в башню. Откроем внешние ворота. Если схватят — выпустим. А так, по-моему, выпускать не надо. Нужно выбираться отсюда. Ходом. Он выводит в яр. Крымчаки туда не рискнут — дебри. А там всегда ждут кони.
   — Приказ не выполнишь, — разозлился великан.
   — Лучше не выполню. Лучше самому Лотру отдам — пусть делает, что надо. Ему лучше знать. Спихну с рук, и пусть сам разбирается. А как выпустим, как отдадим, как они каким-то чудом убегут, спрячутся — что тогда? Мне — духовный суд и, в лучшем случае, каменный мешок до смерти. А уж тебе Воздыхальни не миновать. Как укоротят тебя, — она смерила глазами, — дюймов на пять-шесть, чем тогда запоёшь?
   Пархвер потёр шею. В это мгновение снова прозвучал отчаянный крик:
   — Христос!
   И хотя Анея ничего не слышала, крик привёл её в сознание. В глазах мелькнул живой интерес. И неожиданно женщина взвилась:
   — Ю-рась! Христос! Христо-ос!
   Пархвер кинулся к ней, подхватил на руки, бегом помчался к башне. Игуменья трусила за ним.
   — Хрис...
   Пархверова ладонь зажала ей не только рот, но и всё лицо.
   ...Школяр на стене, услышав крик, выпрямился. На минуту взгляд его одичал.
   «Послышалось? — подумал он. — Она?.. Да нет, никто не кричит. Тишина... Послышалось... И как это я ничего не забыл?».
   Он наконец почувствовал, что силы вернулись. Внизу всё ещё металась толпа, кипела свалка, звучали немые крики.
   Низринутый Иуда, всё ещё с земли, всё ещё сдавленным голосом бросил:
   — Покидаешь нас?
   Вместо ответа Юрась побежал по стене. Остановился.
   — Ложи-ись! — неистово закричал он. — Кто свои — ложись! Все! Лежи тихо!
   Голос его набрал такую силу, что услышан был даже среди безумной какофонии битвы. Большинством — с недоумением.
   — Ложись!
   Люди начали падать лицом на землю. И тогда Христос сильным ударом ноги сбросил вниз фигуру святого, большой улей из долбленой липы.
   Улей ляснулся вниз, раскололся на две половины. Вывалились круглые решётки сот. И одновременно с натужным гулом взвился вверх разбуженный «дымок».
   Христос бежал по стене, понимая, что останавливаться нельзя: заедят до смерти. Бежал и толчками ноги сбрасывал ульи. Святые медленно клонились, затем клевали носом и, набирая скорость, падали, разбивались. И всё гуще и гуще наполнялся воздух «дымом», и всё громче и громче звенело, гудело, разъярённо гневалось в воздухе.
   Он бежал и сбрасывал, бежал и сбрасывал... Катерину... Анну... Николая... с трубкой... Самого себя, деревянного.
   Кто-то закричал внизу. Пчёлы нашли врагов. Они не трогали неподвижно лежащих. Они роями бросались на тех, кто двигался, и тащил, и хватал, чьи кони скакали.
   Немой вопль. Кто-то отпустил полонянку, замахал руками, как мельница крыльями. Завыл Тумаш, досталось и ему. Но все лучше, чем идти на аркане... Ещё удар ногой. Сделал свечку один конь, второй, третий. Лошади заметались ошалело, заржали, сбились в обезумевший от ужаса табун.
   Взлетали и взлетали чёрные, как тучи, рои. Татары бросали пленных, отмахивались, крутились. Юрась увидел, что головы у некоторых уже напоминают шевелящийся живой шар.
   Освобождённые бросались к прудам, с разбегу прыгали в воду, ныряли.
   Снизу летели уже не вопли, а рык. Один, другой, третий повалился с ошалевшего коня, кто-то переворачивался на спину, чтоб избежать укусов.
   Конники выли.
   Христос, оскалившись, тряс поднятыми руками в воздухе:
   — Сладенького захотелось?! А ну, медку! Не любишь, сердечный?
   Понимая, что всё пропало, отдельные всадники отрывались от отряда. Вскоре уже вся хищная стая бешено скакала прочь, унося за собой пчелиную фату. Чёрный флер вился, налетал туманными ручейками, гудел, отлетал и нападал вновь.
   Кони неистово мчали. И то один, то другой крымчак падал с коня.
   — Вот вам инвазия[121]! — кричал Христос. — Не баб наших целуйте! Поцелуйте пчелу под хвост!
   Он скакал по стене и чуть ли не истерично выл, выл, как обезумевший. Облегчение и чувство безопасности были такими, что поневоле обезумеешь.
   ...Услышав победный крик, игуменья также закричала:
   — А, говорила же тебе! А ну, в башню! Вот бы и выпустили! Тащи! Скорей!
   Распятая на воротах Магдалина видела это через глазок и, однако, не смогла даже позвать на помощь. Кто бы услышал её в диком хорале радости? Нет, уже ничего не поделаешь. Конец.
   Лязгнул за беглецами тяжёлый бронзовый засов. Загудели медные двери. Магдалина, в полном бесчувствии, медленно осела на землю.
 
   Это был конец. На поляне добивали татар, ловили перепуганных коней, дико храпевших и бросавшихся в разные стороны. Ошалело кричал на всех Христос:
   — Лови их! Да скорей вы, черти, Боже мой! Давай, давай! Они этого так не оставят.
   Монашки стояли сбоку. Грустные.
   — А мы как? — спросила та, что заигрывала с Юрасем.
   — Милые, — сказал школяр, — в другое время, сами знаете, вы на тот свет, и мы вослед. А сейчас нельзя. Они сюда через час такую силу нагонят... И спустят с вас и с нас шкуры, и натянут на барабан или опилками набьют... А нам с вами — никак нельзя. Тут на конях скакать надо... Вон у вас башни неприступные. Вон та.
   — Та почему-то заперта.
   — А те?
   — Открыты.
   — Так разве конный татарин туда влезет? Первые бойницы — десять саженей от земли. Припасы есть?
   — Есть.
   — Так бегите туда, запритесь, нижние бойницы заткните да сидите себе тихонечко. Пересидите беду. Не бойтесь. Они осаду вести не мастера. — Юрась весело скалился. — Они — на скачок. Налетят, награбят, сожгут, нагадят и назад. Больше недели в одном месте не задерживаются.
   Ему подвели коня, он вскочил в седло. Увидел, как несут впавшую в беспамятство Магдалину, как усаживают на коня в объятия Тумашу.
   — Ну, ребятки, скорей.
   — Дай хоть поцеловать Тебя, Боже, — грустно молвила горемычная. — Чудотворец Ты наш. Впервые я в Тебя поверила, сокол.
   — Ну уж и сокол. Ворона. — Он поднял её, с силой поцеловал в губы и поставил на землю. — Бегите, девки! Хлопцы, за мной!
   Взяли в галоп. Заклубилась под копытами пыль. Содрогнулась дорога.
 
   Если бы кто-нибудь глянул в тот час на землю с высоты птичьего полёта, он бы увидел три вереницы конных, уносившиеся в разные стороны от запертого на все засовы и словно обезлюдевшего монастыря.
   Одна (небольшая — два всадника и два запасных коня) устремилась в сторону Гродно глухими лесными дорогами. Мчали мужчина и женщина. Поперек седла у мужчины неподвижно лежало бесчувственное спеленутое тело.
   Второй отряд также несся во весь опор, но в противоположную сторону. Эти рассуждали так: если крымчаки и погонятся, им в голову не придет искать беглецов там, где разбойничает свой брат, татарин. Удирали с намерением удалиться от монастыря, а после, свернув, направиться страшенными наднеманскими пущами на север. Кони летели, как пущенная из лука стрела. В этой кавалькаде также мотался поперек седла неподвижный свёрток.
   И наконец, третья череда конных, значительно обогнав вторую, ехала чуть ли не параллельной с ней дорогой. Вспененные, загнанные кони шли шагом. Всадники были фантастически страшными. И без того широкие морды стали неестественно, в два раза шире. И без того узкие глаза сошли на нет. Ехали вслепую, полагаясь на коней. Предводитель изредка поднимал веки пальцами и смотрел на дорогу.
   Христос и не думал ввязываться в общий беспорядок. Он не знал о сговоре отцов Церкви и мурзы Селима. А если бы и знал, пришел бы в недоумение насчёт того, что сумеет поделать с десятком людей, когда большое войско бездействует.
   Хорошо, что шкуру успели сберечь. Приятно, что спасли женщин. Ещё лучше, если б удалось отыскать Анею, — всё равно, предала или нет. А насчёт остального — что ж... Страшно, понятно, жалко людей. Но что может сделать бродяга с дюжиной сподвижников? На это есть войско. Большое, могучее войско Гродно. Ему будет тяжело — встанет войско Белорусско-Литовского княжества. Кто его побеждал до этого? Крестоносцы? Батый когда-то? Прочие? Ого! Вот подожди, соберутся только, встанут — полетят из татарвы перья. Репу будут копать носом. А он — маленький человек; ему надо выжить, сохранить людей, которые надеются на него, за которых он отвечает. Возможно, найти свою женщину. Нужно кое-как дожить жизнь, раз уж попал в этот навоз. Если увидит, что где-то дерутся, стороной объедет.
   ...Получилось, однако же, совсем не так. Через каких-то пару часов он попал в такой переплёт, какого ещё не бывало никогда в его жизни.
   ...Минула короткая ещё, на две птичьи песни, ночь самого начала августа. Днело. Солнце вот-вот должно было взойти. Предутренний ветерок блуждал по некошеным травам.
   Надо было дать коням отдохнуть и хоть как-нибудь попасти их. Животных не рассёдлывали. Сбросили только сумы.
   Остановились на самой вершине пригорка. Спускаться вниз не стоило. С высоты ещё издалека можно было заметить приближение орды и убежать. До леса, в который они намеревались свернуть, чтобы пробиться на север, — рукой подать. Туда они и поскачут, если возникнет опасность.
   Перед ними была лощина. По ней вел, довольно близко подходя к гряде пригорков, просёлок. На юге, где могла возникнуть опасность, дорога выныривала из пущи за каких-то там пятьсот саженей: времени убежать хватит с избытком.
   Магдалину сняли с коня, но привести её в сознание никак не удавалось. Потрясение было таким, что бесчувствие её перешло в глубокий, беспробудный сон. Дули в нос, слегка хлопали по щекам — ничего не помогало. Юрась приказал перестать. Отойдёт.
   Поставили на стражу Иуду, а сами раскинулись на траве, чтобы хоть немного отдохнуть да, может, хоть минуту подремать после бессонной ночи. Постепенно все умолкли. Задремал и Христос.
   Снилось ему, что плывет от горизонта какая-то непонятная масса. Когда же она приблизилась, Христос с удивлением увидел, что это люди в чистых белых одеяниях. Они шли кто поодиночке, кто по двое, а кто и довольно большими ватагами, но не толпой, потому что между ними плыло бескрайнее море животных. Люди мирно разговаривали между собой, но удивляло не это, не отсутствие гнева, зависти, нервной враждебности, а другое. В стаде шли рядом весёлые, улыбчивые волки, и смотрели солнечными собачьими глазами на кокетливых оленей, и махали им хвостами. У обочины собака играла с котом: делала вид, что идёт стороной, по своим делам, а потом бросалась, ущемляла слегка зубами кошачий зад и мягко «жевала». Кот, лёжа на спине, вяло, мягкими лапами, отбивался. Шли ягнята и львы. Последних он сразу узнал. Совсем как в книгах. Очень похожие на собак.
   И ехала на огромном, похожем на собаку, льве Анея. Почему-то не глядела на него, и он испугался, что не заметит, и бросился к ней...
   Скрип, голоса и крики животных звучали не во сне. Он увидел на гребне окаменевшую фигуру Иуды, глянул и ужаснулся.
   Бежала толпа. Точнее, она, обессиленная, изнуренная, и хотела бежать, да не могла. Словно в кошмарном сне.
   Гнали стада: несчастных коров, запылённых овечек. Девочка, еле переставляя ноги, несла на руках котёнка. Тянули какие-то коляски, толкали тачки с жалким скарбом. Ехали возы и скрипели, скрипели, скрипели.