Страница:
Несколько «гвардейцев» окружили маленькую кучку людей. Повсюду шныряли служки в рясах. Таскали брёвна и поленья под пять дубовых столбов, вкопанных в землю с подветренной стороны.
Апостолы стояли поодаль, и Христос пошёл к ним. Бояться особенно было некого. Их тринадцать, все вооружены, дёшево жизнь не продадут в случае чего.
Он страшно не любил орден псов Пана Бога. Вынюхивать, искать, карать — вот в чём видят они служение Богу. Жаль, что нельзя напасть и разогнать эту падлу. Сил маловато. Был бы тут ещё деревенский народ! Но это не город, жители, видать, в страхе попрятались. Стоит маленькая кучка людей. Может, свояки схваченных.
Христос подошёл к своим.
— Сыскная инквизиция заседает, — непонятно кому растолковал дурило Иаков. — Святая служба.
Глаза Христа встретились с глазами Иуды. Тот слегка позеленел, и школяр понял, что Раввуни явно не по себе.
— И сюда добрались, — сказал иудей. — Двести пятьдесят лет ползли. Дотянулась святая служба... А я словно сам помню.
— У нас она долго не протянет, — буркнул Тумаш. — Не бойся. Тебя не дадим.
Они увидели, что перед святым синедрионом стоит связанный мужчина. Ранняя седина. Злое, резкое лицо. Глубокие глаза.
Апостолы смотрели на него и не слушали вопросов службы. Вопросы были всегда почти одинаковыми. Это потом, в протоколах, их расцвечивали красками мудрости, чистого благородства и веры, которые опровергали и разбивали вдребезги утверждения еретиков. А в действительности следствие было быстрым и омерзительным делом, весьма будничным и грустным. Вопрос — ответ — признание или отрицание, и тогда несколько слов при пытке, — приговор — напутствие перед казнью. Никого не занимало, что человек чувствует, почему совершил то или иное, говорит он правду или нет (доносчику лучше знать, чем оболганному). Если подсудимых набиралось много или судьи спешили, задавали только несколько вопросов, особенно если дело касалось одного подсудимого, а не организации. Мелких еретиков, которых нельзя было назвать страшным словом «ересиарх», осуждали часто и без этого. На больших колдовских процессах в Германии, когда требовалось за каких-то пару дней очистить город от двухсот-трёхсот человек, заподозренных в ведовстве, признания жертв щёлкали как орехи. В случае судебной ошибки обелял и воздавал за муки местом в раю Пан Бог.
Были и правила: «Один доносчик не доносчик» (в Германии недавних времён на это не обращали внимания, что свидетельствует о безусловном прогрессе), но подсудимый мог признать правдивость доноса; «Нельзя два раза применять одну пытку», но можно было её «прерывать и начинать снова»; «Признание и самоосуждение — цветок дознания», но когда человек не признавался и на дыбе, его считали «сильно заподозренным в ереси» и выпускали под надзор.
Страшным было то, что на тогдашних белорусских землях машина многовековой лжи и привычной криводушности столкнулась с первобытной, языческой ещё, правдивостью большинства людей. Люд в деревнях не запирал домов (разве что ночью, от зверей), свидетельствовал только своим словом: за лжесвидетельство убивали. Но уже тогда среди наиболее близких к храму людей начинали буйно расцветать ложь, кривая присяга, лжесвидетельства, доносы — всё то, о чем народ недоумённо говорил: душою рыгнул.
За пару столетий этому успешно научили целое общество. Как же тогда не поверить, что вера и догма смягчают нравы?!
— Говорил позорящие слова на Пана Бога? — спросил комиссарий суда. — Оскорблял?
Человек, видимо, был старой закваски. Не понимал, почему должен лгать.
— Я Его не ругал. Зачем мне оскорблять Его? Я о другом...
Он признавал то, что говорил когда-то. Не весь поступок, а часть его, то, что было в действительности. Он не знал, что достаточно и части, что остальное добавят за него.
Со всех сторон на это единственное человеческое лицо глядели морды. Обессиленные ночными бдениями или жирные, пергаментные или налитые кровью, но всё равно морды. Каждое — не обличье, не «образ Божий», не признак Высшего Существа, не Лик, а именно os porsi, свиное рыло без стыда и совести... Ждали.
— Я не ругал, — повторил мужчина. — Пустое место не ругают. Я просто говорил, что не допустил бы Он таких мук для добрых, если бы был.
— Отведите... По оговору сознался... Следующий.
Подвели шляхтича. Очень потёртая свитка, запорошенная пылью разных дорог, сбитые сапоги. Видать, бездомный. Маленький, тщедушный собою, уже в годах. Личико с кулачок, редкие усы, голодные и достойные жалости глаза.
— Имя, — перед шляхтичем комиссарий казался особенно сытым, неспешным, громогласным, как осёл.
— Варган Будзимиров пан Коцкий, — улыбнулся человечек.
— Ты расскажи о себе.
— Оно, пане... из согнанных я. Перевели с земли наши магнаты всех нас, бедолаг, в отрядную шляхту. Оно можно бы и жить, да только нобиль наш упал глазом на мою дочку... Приёмную... Друга покойного... Я, признаться, и женат не был... Жаль стало сироту. Пошёл безземельником с нею. А её и задумай отобрать, — голос у человека был слабым, он будто мяукал. — Оно... сильные люди — что скажешь? Но и на сильных есть Бог... Есть!.. Она того не вынесла. Просил я, чтобы мне хоть усы мои на позор выдрали, да не трогали дитя... Не вынесла... Чтобы позора избежать — повесилась... Неужели она аду свою душу отдала, чтобы чести не утратить? Не может быть такого жестокосердия. Что может бессильный?.. Вот уж и хожу десять лет. Бог смерти не даёт... То курочку было носил с собой. Где навоз по дороге или зерно кто рассыплет — выпущу, поклюёт. А она мне когда-никогда — яичко. Да от старости неловкая стала. Убил её копытом магнатский конь... Беленькая, так она кровью и облилась... Там-сям и я, как она, поклюю. Да вот вчера пришёл сюда, да в корчме молока немного купил. Давно не пил молока, а тут...
— Хватит, — сказал комиссарий. — Оговорил тебя тот самый человек.
— Да в чём, отче? Мне и умереть давно пора, и в тюрьме мне лучше будет, сытнее, да и всё равно. Но ведь правду тому человеку почитать надо. В чём?
— Ты принявший людское обличье чёрный кот, принадлежавший ранее местному костёльному органисту.
— Сроду не был котом... Вы мне, может, растолкуете?
— Сначала ты растолкуй и докажи, что это не так.
Легла пауза.
— Видишь, не можешь. А мы докажем. Мы всё знаем, и ты нам про курочек не бреши. Ты погляди на свою богомерзкую морду.
Лицо человека действительно смахивало на мордочку старого горемычного кота. Маленькое круглое личико, зеленоватые голодные глазки, вытертые короткие волосы на голове — чёрные, с проседью; усы — редкие, норовят встопорщиться.
— Ты на себя погляди. Усы редкие, вон какие — раз.
— Раз, — повторил пан Коцкий.
— Фамилия — два.
— Каюсь, два.
— Ты появился, а в тот же день кот исчез — три.
— Не знаю я этого. Зачем мне кот? Я и сам вечно голодный.
— Взяли тебя, когда пил в корчме молоко, — четыре.
— Пил. Хотел молочка.
— Видишь? А какой добрый христианин с того времени, как первая корчма появилась, пил в корчме молоко?! А?! Оборотень волею Сатаны.
— Да я... Что же мне делать, отче?
— Перевоплощайся назад, ибо вред нанёс ты органисту. Лови мышей.
— Сроду я мышей не ловил, — жалобно усмехнулся человечек. — Не умею.
— Упорствует, — резюмировал комиссарий. — Ошибочных мыслей не отринул. Неисправим. Отвести к тем.
Старик опустил голову. И вдруг Христос почувствовал, как тяжело, со свистом дышит, почувствовал тепло нагретой рукояти корда. Он огляделся, словно только придя в сознание.
Они оторвались от всех. Подле него стоял пузатый Фома, сжимая саблю. Рядом с Фомою — иудей, Ильяш, ещё пара апостолов. А против них — несколько десятков латников с копьями и мечами. Маленькая толпа медленно исчезала перед глазами Христа. Он шумно вздохнул.
— Ничего не сможем, — тихо сказал он. — Ровно ничего. Отойдём, Тумаш. Помолись ты своему Богу, Иуда, а ты, Фома, своему. Может, мы вымолим проклятие на их головы и на всю эту паскудную жизнь.
Они отошли на прежнее место, чувствуя себя хуже, чем побитые псы. Комиссарий, видимо, заметил их демарш и громко возвестил:
— Напоминаю жителям, что при попытке освободить еретиков деревню сожгут, а жителей отдадут святой службе... Следующий!
Подвели бабу. Не связанную. Стояла она независимо. Комиссарий, видимо, торопился закончить суд:
— Обвиняют тебя, что отбирала у коров молоко, крала тёплые закаты и насылала красные, что пророчат ранние заморозки.
— Иди ты знаешь куда, поп, — сказала баба. — Если я и виновата в чём, то разве в том, что репа моя крупнее, чем у жены оговорщика, святой курвы Теодоры.
У Христа потемнело в глазах.
— Цена крупной репы, — пробормотал он.
— Дьявольской силой, — комиссарий держался за эти слова, как пьяный за плетень. — Ясно. Отведите... Следующий!
Следующий, молодой человек, был настолько изломан пыткой, что еле шёл. Монахи попробовали было поддержать его под руки — он брезгливо их оттолкнул.
— Убийство клирика, — напомнил комиссарию писец. — Жена сильно верующая.
— За что убил? — спросил комиссарий.
— Не твоё дело, козёл, — ответил подсудимый.
— Т-так, — процедил комиссарий, сочтя, видимо, что в этом случае нужно дать некоторые толкования. — А между тем есть закон, принятый ещё при папе Стефане Восьмом, который запрещает таким мужланам, как ты, сразу хвататься за молотилку или цеп. — Он поднял палец. — Знай! «Миряне не имеют права никогда обвинять священников, даже если застанут их со своими жёнами и дочерьми. Верующие должны в таких случаях думать, что клирик пожелал благословить их близких в более тёплых, сердечнодружеских и интимных обстоятельствах...». Н-ну? Что скажешь ты теперь?
Лицо молодого мужчины было бледным.
— Дай я за это по голове обычному человеку, соседу, выездной суд судил бы за «драку из ревности». Но я дал за это заступнику перед Богом, властелину — и вот вы начинаете говорить мне то, что говорили бы на дыбе. Уже не драка, уже «избиение полезного для Церкви человека, блаженного деятеля её». И тогда иной кары для нас, простых мирян, нет, кроме смерти. Уже мы это сделали «по сговору», ибо «нарочно хотели убить», ибо «еретики и схизматики-диссиденты подстрекали нас». Уже мы заговорщики, чернокнижники, враги и повстанцы, вредители и шпионы. Суд только для нас, а вы неподсудны... И вот я подумал: а почему так? И если нет на вас суда. Божьего и человеческого, то не я ли суд? Может, другой подумает, прежде чем безнаказанно грабить и насиловать.
Кулаки его сжались. С ликованием в голосе он проговорил:
— Я не брал цепа или молотила. Вот под моим кулаком расселась, как яичная скорлупа, голова этого блудливого животного. Я не жалею, лишь бы и другие поступали так... Потому что вы — сброд, сборище висельников, властолюбцев и грязной сволоты.
— Отвести.
В этот момент Христос глянул вбок и чуть не онемел от изумления. Те монахи, которых он встретил, вели по площади хозяина. Он шёл весь просветлённый и всё ускорял ход. Подойдя к столу, земно поклонился комиссарию:
— День добрый, солнце наше ясное. Слава Христу.
Комиссарий листал бумаги.
— Это ты их оговорил? — спросил наконец глава сыскной инквизиции.
— Я, — ударил себя в грудь хозяин. — И не сожалею о ревностном усердии своём к Церкви.
— А вчерашний самооговор зачем? С ума сошёл?
— Н-нет! На себя донёс! Потому что мысль в себе почувствовал.
— Какую?
— Зачем Пан наш Бог в потопе животных топил? Они же греха не имут. Если бы это какому-то верующему выгодно было, тогда ясно. Ну а подумал — испугался. Что ж это будет, если каждый — думать? Каюсь, отче!
Комиссарий сделал знак, чтоб хозяина отвели к остальным.
Глава 25
Последнего из пятерых давно привязали к столбу. Комиссарий давно уже бросил мрачные слова отпущения:
— I nuns, anima anceps, et sit tlbi Deus misericors.[116]
Пылали, тянулись к небу, рвались в него пять огней.
Четверо на кострах молчали. Седой мужчина смотрел на солнце, приближающееся к горизонту. Теперь он не боялся ослепнуть. Это солнце исчезнет, а другого он не увидит. Хотя бы умереть пораньше, чтоб ещё не исчез тёплый Бог.
Пан Коцкий дрожал всем телом и не мог сдержать своей муки: огонь уже лизал ему ноги, хватая выше колен. Крупные, как бобы, слёзы катились из голодных, жалостливых глаз.
Баба извивалась в огне, насколько позволяли цепи, но молчала, и ручейки крови стекали из закушенной губы.
Мужчина-убийца обвис. Может, не держали ноги, а может, хотел скорее задохнуться, чтобы кончились мучения. Но голова его была независимо поднята. Он смотрел в глаза судьям, как дантовский Фаринато, с презрением к самому огню.
Только хозяин, будто не веря себе, водил глазами в разные стороны.
Даже то место, где стояли апостолы, временами опалял нестерпимый огненный жар. Что же было там?
Клубилось, крутилось, ревело. Словно в золотистокровавых воронках стояли пять человек. Огненно-яркие птицы временами отрывались от своего гнезда и летели в розовые сумерки.
Христос чувствовал, что, когда ветер относит пламя в его сторону, у него трещат волосы. И всё же он не отступал.
«Боже! Боже мой! Спаси маленьких. Спаси угнетённых, спаси даже бродяг и жуликов, ибо отняли у них достойное жалости жилище и могут отнять даже дорогую только им жизнь, если не позаботятся они о ней сами. Боже, да порази Ты их громом! Да бейте же их, люди, плюйте на них, пинайте ногами! Куда же это я попал, и стоит ли даже распинаться за таких обезьян?!».
Он чувствовал, что безумеет, что смешивает себя в одно целое с ними и тысячами других.
Что-то приглушённо бухнуло. Нестерпимо запахло жареным и навозом. Охваченный огнём чуть не по шею, убийца отозвался страшным воплем. Затем стиснул зубы и, почти крича, начал мерно читать что-то похожее на молитву:
— Отродье ада... Сыны Велиала... Наследники дьявола и монастырские суки... Истинно говорю: среди хищных зверей на первом месте — поп, на втором — начальник, и только на третьем — тигр.
Голова его упала.
Женщина уже обвисла, видимо задохнувшись. Седой молчал.
На Христа лучше было не смотреть. По лицу Фомы видно было, что он совсем одурел. Глаза зажмурены, кулаки сжаты. Потом он с надеждой раскрыл глаза — столбы остались на месте.
И тут вдруг запричитал хозяин:
— Так я же из ревности! Я же из усердия! Неужели и мне отплата?!
— И тебе, — негромко сказал Христос. — Не оговаривал бы, если б верил чисто.
Только тут хозяин заметил его и вспомнил обещание:
— Христос! Спаси меня! Спаси меня, Христос!
— Истинно говорю тебе: сегодня же воздадут тебе по желаниям твоим, — тихо повторил школяр.
— Я же че-ло-ве-ек!
Раввуни не мог больше этого терпеть. Он поглядел на Юрася и ужаснулся: глаза у школяра были безжалостными.
— Вспомнил, — обронил Христос. — Свинья видит звёзды только тогда, когда ей пнут в рыло.
Подбежала собака, радостно посмотрела на костры, понюхала, замахала хвостом.
— Христос, — натужно проговорил Фома. — Я сейчас не выдержу. Я обыдлел. Сейчас залаю, на все четыре встану и...
— К-куд-да? — схватил его Братчик. — Тебе нельзя. Ты... человек.
Фома явно безумел. Безумел и последний живой на костре, шляхтич. И вдруг он, видимо, нашёл для себя какой-то выход, пока не погаснет сознание:
— Боже, если Ты есть! Намучил уже, хватит! Отдаю Тебе душу мою!.. В рай так в рай. А в ад так в ад — на всё воля Твоя. Только помести Ты нас всех вместе, чтоб не кляли мы Тебя... Единственных, что для меня... А я для них... Друга моего... Дочку... Меня... Курочку беленькую. Неправда это, что душа у неё маленькая и смертная... Она для... Больше, чем многие... Курочку не забудь!
В следующий миг пан Коцкий перестал быть.
...Ревело, крутило, несло. Огонь разгорался всё ярче, и страшно было думать почему. Страшно и излишне. А от столов несся и несся монотонный бубнеж:
— Святого апостола нашего Павла к евреям послание...
Христос чувствовал, что умирает. Исчезло солнце.
— Они погибнут, а ты останешься; и все обветшают, как риза...
Исчезло солнце.
— Ибо как сам Он вытерпел... так может помочь и тем, кого искушают...
Тьма стояла в глазах.
— Потому что наш Бог есть огнь поедающий.
Рвался, рвался в небо огонь.
Глава 26
Ночь для них была страшной. Они не пожелали и на минуту задержаться в злосчастной деревне — изошли прочь. Хотели было добраться до местечка, до соседнего селения, до какого-нибудь жилья, да сбились с пути, блуждали в непроглядной тьме по зарослям, вымокли и околели от росы.
Наконец им удалось найти какую-то лощинку. По треску под ногами поняли: сухостой. Кое-как наломали сушняка, разложили костёр. При его маленьком свете дело пошло веселей, и вскоре заревело, зашипело яркое пламя.
И всё же им гадко было сидеть у огня. Они слишком живо помнили, что можно сделать с каждым Божьим благословением, даже с этим.
И никто из них не захотел есть. Жарить мясо оказалось превыше их сил. Даже свыше сил Филиппа из Вифсаиды и Иакова Зеведеева. При одном лишь воспоминании их пробирала дрожь отвращения. Поэтому они удовольствовались светом, издали подбрасывая в пламя сушняк.
А когда костёр разгорелся ещё сильнее, огляделись и поняли, что попали из огня да в полымя.
Они сидели на старых, судя по всему заброшенных, могилках. Перекошенные, замшелые кресты, каменные плиты, укрытые зелёным ковром мха, толстые обрезки могучих брёвен на всю могилу, с «голубцами», прибитыми к ним. Плиты лежащие, плиты перевёрнутые, плиты наклонённые, плиты торчком. И на всём этом — разлив мхов, а над всем этим — сухие деревья. Повсюду какие-то ямы, разорённые часовни, проваленные гробницы. Видимо, тут хорошо похозяйничала рука человека, не привыкшего стыдиться или давать отчёт перед другими в своих поступках.
За их маленькой лощинкой лежала большая, с довольно крутыми склонами. По краям её смутно виднелись остатки каких-то фундаментов. Вокруг большой лощины также темнели какие-то камни, вымахала высокая трава (видимо, на месте бывших грядок или цветников). Но всё это густо заросло довольно уже большим лесом. Лес был тёмным, но кое-где в нём мёртво белели высохшие скелеты плодовых деревьев. Зачахшие в глуши и безлюдье, они лезли на глаза то тут, то там, окружали лощину и подступали к ней. Словно вычурные распятия. Словно десятки уродливых привидений.
Страшно было смотреть на это, и люди притушили костёр до маленького огонька, освещавшего только их лощинку, десяток крестов и плит в маленьком гнезде.
Обессилевшие, они никуда не могли идти, спать также были не в состоянии и решили как-нибудь переждать в этом месте ночь.
Говорить тоже никому не хотелось. Только после большой паузы Тумаш сказал:
— Когда сжигали их, я всю веру призвал, чтоб исчезли столбы, — куда там, чёрта беспятого! Стоят, как стояли. Куда Он ведёт нас, Бог?
— Ведёт, — произнес Иуда. — А куда — не знаю.
— Вперёд, — буркнул Христос. — Под вооружённой охраной, чтоб случайно не свернули, куда не надо.
И вновь долгое молчание. Но Тумашу оно было нестерпимо. На откосе встала его длинная тень.
— Боже, — тяжело проговорил Фома. — Ну вот, я всю веру свою призвал. Сотвори чудо. Скажи, что не одна трясина перед людьми. Намекни, что не вечно вековечное свинство. Подай знак.
Он напрягся и бессознательно сжал кулаки. И вдруг... по небу с шипением, разбрасывая искры, промчался большой огненный метеор. Фома всем задом осел на землю. С маху, как подкошенный.
— Свят, свят, свят...
И тут, ещё раньше падения Фомы, вскочил Христос.
— Огонь, — только и успел прохрипеть он. — Ог-гонь.
Неестественно большие глаза с надеждой следили за небесным явлением. Христос протянул к нему руки.
Метеор остановился над голой грядой далёких пригорков. И сразу рассыпался на искры, упавшие вниз и разлетевшиеся в темноте.
Медленно опустились руки Христа.
— Небесный камень, — промолвил он. — Плюнь, Фома. Грязь впереди. Про нас давно забыли на небе. Считают, что у нас рай.
Закутавшись в плащ, он сидел, напоминая большую больную птицу со сломанными крыльями. Весь как живая бесприютность.
Потом начал раскачиваться, словно от боли. А после бессвязно говорить:
— Опоганенная, загаженная земля... Зачем тут быть чистому?.. Огонёк во тьме... Огонёк в одиночестве... Дьяволу отданная... Умереть бы — запрещено... Нужно идти и умирать, раз согласился жить.
Все глядели на него со страхом.
— Царство фарисеев... Гробы зарытые, над которыми люди ходят и не знают того... Горе вам, убивающим посланников... Горе вам, лжецам... И вам, законникам, горе, налагающим на людей ярмо непосильное... Горе вам, строящим гробницы пророкам, которых убили отцы ваши.
Лицо его было таким безнадёжным, что Магдалина вскрикнула:
— Брось... Страшно!
Только тут Юрась словно опомнился. Глядя в землю, глухо сказал:
— Простите. Никто из вас не знает, как это тяжело, когда тебя никто не понимает. Тут и обезуметь недолго, — и добавил с мрачной усмешкой: — Завтра пойду и повешу генерального комиссария. Или изловчусь и... всю Святую Церковь. Мне можно. Я теперь — как безумец. Святой... как его там?.. Гальяш с медведями на безлюдном острове.
— Брось, милый, — впервые посочувствовала Магдалина. — Как ты жить будешь?
— А, как живу. Молчи, Магда.
— Ну хорошо, ну есть злые пастыри, злые законники...
И тут внезапно Христос взвился:
— Есть?! Ты добрых среди них поищи! Где они?! Смрад сплошной все их дела! Запугали, загадили... Вы тут сидели, а я надписи на гробницах читал! Я их до смерти не забуду! Нет прощения земле, где даже про покойников так пишут, про тех, про кого лгать нельзя... И писали, и хвостом крутили. И всё одно уничтожена деревня. Могилки!
Он не знал, что в действительности деревню уничтожили за «ересь и непокорство», а место предали проклятию, что ограбили даже могилы и разбили на них все плиты. Но он и чувствовал это. Подсознательной уверенностью души. И рука его тыкала в надписи.
— Вон. Так на дух человеческий замахнулись, что перед ними и в смерти трясутся, трусы.
Он встал на могилу и прочитал:
— «Ради Бога великого жду... Жизнь восславлению Его отдав, не писал я канонами не утверждённых, неподобных икон».
Теперь он яростно толкал ногой другую плиту:
— «Не был я ни арианином, ни богомилом, ни прочей какой ереси не держался. Сплю спокойно».
Он пнул выцветший крест.
— Вон, дети постарались: «Папа, всегда ты был с истинным Богом, верил в Него, милостивого, покорным был наместникам Его и власти, а ересь ненавидел чистой душою своей. Спи спокойно».
И Христос оскалил зубы, как волколак:
— Он спит спокойно. А вот под какой сожжённой хатой, под какой из них, в каком пепле спят ваши косточки? Да что ж это за быдло! Да сколько же умным людям учить вас, чтоб были не червями, а людьми? — Школяр затряс в воздухе кулаками. — Законники, говоришь? Паны? Тысяченачальники плохие? Врёшь! Не они смердят! Дело смердит! Дело их во вред человеку и земле! Не человек виноват — кодла! «Род лукавый и любодейный! Слепые поводыри слепых! Древо по плодам узнают. Как же они могут творить доброе, будучи злы?!».
— Тихо! — вдруг призвал Фома. — Слышите?
Воцарилось молчание. Всех поразили не столько слова шляхтича, сколько вид его, настороженный, напряжённый, скрытая тревога в глазах.
— Тихо... Слышите?
Костёр почти догорел. Тьма надвигалась на маленькую лощинку. И в этой тьме, где-то внизу, в лесу, на подступах к большой лощине, они услышали какой-то странный тревожный шорох, какие-то ритмичные тихие звуки.
— Идут, — прошептал Тумаш.
Действительно, это было похоже на приглушенные, скользящие шаги десятков маленьких ног, среди которых иногда выделялись тяжёлые, словно шло огромное животное. Словно приближалось нечто многоногое и оно то натужно ступало по земле, то скакало, то придавливало грузной стопой торчащие из земли трескучие корни. Тихое щелканье, словно от аистова клюва, слышалось иногда во мраке, какие-то угрожающие вздохи.
— Кто это? — спросил Симон. — Или что это?
— Тихо, — прошипел Тумаш.
Глухо, как из-под земли, раздался вдруг некий призыв — а может, мольба? — и стих. Вновь повторился... И неожиданно в ответ на него прозвучал неслыханной силы голос, от которого у невольных свидетелей мороз пробежал по спине.
— Кто там зовёт Меня? — бился в большой лощине голос.
— А-о-о-о-оу-у-у! — пропели из тьмы голоса.
— Кто не боится проклятого Богом и слугами Его места?
— Слабые, — простонал кто-то в ответ.
— Почему слабые не боятся земли, от которой отступился Бог? — лязгал металлом чудовищный голос.
— Ибо отрекаются. Ибо хотят быть сильными.
— Кто живёт на пустой земле?
— Никто.
— Кто господствует над ней?
— Ты.
— Чего хотите вы?
— Быть Твоими. Мана.
— Как это называется на языке Того, от Кого отрекаетесь?
— Аман.
Апостолы стояли поодаль, и Христос пошёл к ним. Бояться особенно было некого. Их тринадцать, все вооружены, дёшево жизнь не продадут в случае чего.
Он страшно не любил орден псов Пана Бога. Вынюхивать, искать, карать — вот в чём видят они служение Богу. Жаль, что нельзя напасть и разогнать эту падлу. Сил маловато. Был бы тут ещё деревенский народ! Но это не город, жители, видать, в страхе попрятались. Стоит маленькая кучка людей. Может, свояки схваченных.
Христос подошёл к своим.
— Сыскная инквизиция заседает, — непонятно кому растолковал дурило Иаков. — Святая служба.
Глаза Христа встретились с глазами Иуды. Тот слегка позеленел, и школяр понял, что Раввуни явно не по себе.
— И сюда добрались, — сказал иудей. — Двести пятьдесят лет ползли. Дотянулась святая служба... А я словно сам помню.
— У нас она долго не протянет, — буркнул Тумаш. — Не бойся. Тебя не дадим.
Они увидели, что перед святым синедрионом стоит связанный мужчина. Ранняя седина. Злое, резкое лицо. Глубокие глаза.
Апостолы смотрели на него и не слушали вопросов службы. Вопросы были всегда почти одинаковыми. Это потом, в протоколах, их расцвечивали красками мудрости, чистого благородства и веры, которые опровергали и разбивали вдребезги утверждения еретиков. А в действительности следствие было быстрым и омерзительным делом, весьма будничным и грустным. Вопрос — ответ — признание или отрицание, и тогда несколько слов при пытке, — приговор — напутствие перед казнью. Никого не занимало, что человек чувствует, почему совершил то или иное, говорит он правду или нет (доносчику лучше знать, чем оболганному). Если подсудимых набиралось много или судьи спешили, задавали только несколько вопросов, особенно если дело касалось одного подсудимого, а не организации. Мелких еретиков, которых нельзя было назвать страшным словом «ересиарх», осуждали часто и без этого. На больших колдовских процессах в Германии, когда требовалось за каких-то пару дней очистить город от двухсот-трёхсот человек, заподозренных в ведовстве, признания жертв щёлкали как орехи. В случае судебной ошибки обелял и воздавал за муки местом в раю Пан Бог.
Были и правила: «Один доносчик не доносчик» (в Германии недавних времён на это не обращали внимания, что свидетельствует о безусловном прогрессе), но подсудимый мог признать правдивость доноса; «Нельзя два раза применять одну пытку», но можно было её «прерывать и начинать снова»; «Признание и самоосуждение — цветок дознания», но когда человек не признавался и на дыбе, его считали «сильно заподозренным в ереси» и выпускали под надзор.
Страшным было то, что на тогдашних белорусских землях машина многовековой лжи и привычной криводушности столкнулась с первобытной, языческой ещё, правдивостью большинства людей. Люд в деревнях не запирал домов (разве что ночью, от зверей), свидетельствовал только своим словом: за лжесвидетельство убивали. Но уже тогда среди наиболее близких к храму людей начинали буйно расцветать ложь, кривая присяга, лжесвидетельства, доносы — всё то, о чем народ недоумённо говорил: душою рыгнул.
За пару столетий этому успешно научили целое общество. Как же тогда не поверить, что вера и догма смягчают нравы?!
— Говорил позорящие слова на Пана Бога? — спросил комиссарий суда. — Оскорблял?
Человек, видимо, был старой закваски. Не понимал, почему должен лгать.
— Я Его не ругал. Зачем мне оскорблять Его? Я о другом...
Он признавал то, что говорил когда-то. Не весь поступок, а часть его, то, что было в действительности. Он не знал, что достаточно и части, что остальное добавят за него.
Со всех сторон на это единственное человеческое лицо глядели морды. Обессиленные ночными бдениями или жирные, пергаментные или налитые кровью, но всё равно морды. Каждое — не обличье, не «образ Божий», не признак Высшего Существа, не Лик, а именно os porsi, свиное рыло без стыда и совести... Ждали.
— Я не ругал, — повторил мужчина. — Пустое место не ругают. Я просто говорил, что не допустил бы Он таких мук для добрых, если бы был.
— Отведите... По оговору сознался... Следующий.
Подвели шляхтича. Очень потёртая свитка, запорошенная пылью разных дорог, сбитые сапоги. Видать, бездомный. Маленький, тщедушный собою, уже в годах. Личико с кулачок, редкие усы, голодные и достойные жалости глаза.
— Имя, — перед шляхтичем комиссарий казался особенно сытым, неспешным, громогласным, как осёл.
— Варган Будзимиров пан Коцкий, — улыбнулся человечек.
— Ты расскажи о себе.
— Оно, пане... из согнанных я. Перевели с земли наши магнаты всех нас, бедолаг, в отрядную шляхту. Оно можно бы и жить, да только нобиль наш упал глазом на мою дочку... Приёмную... Друга покойного... Я, признаться, и женат не был... Жаль стало сироту. Пошёл безземельником с нею. А её и задумай отобрать, — голос у человека был слабым, он будто мяукал. — Оно... сильные люди — что скажешь? Но и на сильных есть Бог... Есть!.. Она того не вынесла. Просил я, чтобы мне хоть усы мои на позор выдрали, да не трогали дитя... Не вынесла... Чтобы позора избежать — повесилась... Неужели она аду свою душу отдала, чтобы чести не утратить? Не может быть такого жестокосердия. Что может бессильный?.. Вот уж и хожу десять лет. Бог смерти не даёт... То курочку было носил с собой. Где навоз по дороге или зерно кто рассыплет — выпущу, поклюёт. А она мне когда-никогда — яичко. Да от старости неловкая стала. Убил её копытом магнатский конь... Беленькая, так она кровью и облилась... Там-сям и я, как она, поклюю. Да вот вчера пришёл сюда, да в корчме молока немного купил. Давно не пил молока, а тут...
— Хватит, — сказал комиссарий. — Оговорил тебя тот самый человек.
— Да в чём, отче? Мне и умереть давно пора, и в тюрьме мне лучше будет, сытнее, да и всё равно. Но ведь правду тому человеку почитать надо. В чём?
— Ты принявший людское обличье чёрный кот, принадлежавший ранее местному костёльному органисту.
— Сроду не был котом... Вы мне, может, растолкуете?
— Сначала ты растолкуй и докажи, что это не так.
Легла пауза.
— Видишь, не можешь. А мы докажем. Мы всё знаем, и ты нам про курочек не бреши. Ты погляди на свою богомерзкую морду.
Лицо человека действительно смахивало на мордочку старого горемычного кота. Маленькое круглое личико, зеленоватые голодные глазки, вытертые короткие волосы на голове — чёрные, с проседью; усы — редкие, норовят встопорщиться.
— Ты на себя погляди. Усы редкие, вон какие — раз.
— Раз, — повторил пан Коцкий.
— Фамилия — два.
— Каюсь, два.
— Ты появился, а в тот же день кот исчез — три.
— Не знаю я этого. Зачем мне кот? Я и сам вечно голодный.
— Взяли тебя, когда пил в корчме молоко, — четыре.
— Пил. Хотел молочка.
— Видишь? А какой добрый христианин с того времени, как первая корчма появилась, пил в корчме молоко?! А?! Оборотень волею Сатаны.
— Да я... Что же мне делать, отче?
— Перевоплощайся назад, ибо вред нанёс ты органисту. Лови мышей.
— Сроду я мышей не ловил, — жалобно усмехнулся человечек. — Не умею.
— Упорствует, — резюмировал комиссарий. — Ошибочных мыслей не отринул. Неисправим. Отвести к тем.
Старик опустил голову. И вдруг Христос почувствовал, как тяжело, со свистом дышит, почувствовал тепло нагретой рукояти корда. Он огляделся, словно только придя в сознание.
Они оторвались от всех. Подле него стоял пузатый Фома, сжимая саблю. Рядом с Фомою — иудей, Ильяш, ещё пара апостолов. А против них — несколько десятков латников с копьями и мечами. Маленькая толпа медленно исчезала перед глазами Христа. Он шумно вздохнул.
— Ничего не сможем, — тихо сказал он. — Ровно ничего. Отойдём, Тумаш. Помолись ты своему Богу, Иуда, а ты, Фома, своему. Может, мы вымолим проклятие на их головы и на всю эту паскудную жизнь.
Они отошли на прежнее место, чувствуя себя хуже, чем побитые псы. Комиссарий, видимо, заметил их демарш и громко возвестил:
— Напоминаю жителям, что при попытке освободить еретиков деревню сожгут, а жителей отдадут святой службе... Следующий!
Подвели бабу. Не связанную. Стояла она независимо. Комиссарий, видимо, торопился закончить суд:
— Обвиняют тебя, что отбирала у коров молоко, крала тёплые закаты и насылала красные, что пророчат ранние заморозки.
— Иди ты знаешь куда, поп, — сказала баба. — Если я и виновата в чём, то разве в том, что репа моя крупнее, чем у жены оговорщика, святой курвы Теодоры.
У Христа потемнело в глазах.
— Цена крупной репы, — пробормотал он.
— Дьявольской силой, — комиссарий держался за эти слова, как пьяный за плетень. — Ясно. Отведите... Следующий!
Следующий, молодой человек, был настолько изломан пыткой, что еле шёл. Монахи попробовали было поддержать его под руки — он брезгливо их оттолкнул.
— Убийство клирика, — напомнил комиссарию писец. — Жена сильно верующая.
— За что убил? — спросил комиссарий.
— Не твоё дело, козёл, — ответил подсудимый.
— Т-так, — процедил комиссарий, сочтя, видимо, что в этом случае нужно дать некоторые толкования. — А между тем есть закон, принятый ещё при папе Стефане Восьмом, который запрещает таким мужланам, как ты, сразу хвататься за молотилку или цеп. — Он поднял палец. — Знай! «Миряне не имеют права никогда обвинять священников, даже если застанут их со своими жёнами и дочерьми. Верующие должны в таких случаях думать, что клирик пожелал благословить их близких в более тёплых, сердечнодружеских и интимных обстоятельствах...». Н-ну? Что скажешь ты теперь?
Лицо молодого мужчины было бледным.
— Дай я за это по голове обычному человеку, соседу, выездной суд судил бы за «драку из ревности». Но я дал за это заступнику перед Богом, властелину — и вот вы начинаете говорить мне то, что говорили бы на дыбе. Уже не драка, уже «избиение полезного для Церкви человека, блаженного деятеля её». И тогда иной кары для нас, простых мирян, нет, кроме смерти. Уже мы это сделали «по сговору», ибо «нарочно хотели убить», ибо «еретики и схизматики-диссиденты подстрекали нас». Уже мы заговорщики, чернокнижники, враги и повстанцы, вредители и шпионы. Суд только для нас, а вы неподсудны... И вот я подумал: а почему так? И если нет на вас суда. Божьего и человеческого, то не я ли суд? Может, другой подумает, прежде чем безнаказанно грабить и насиловать.
Кулаки его сжались. С ликованием в голосе он проговорил:
— Я не брал цепа или молотила. Вот под моим кулаком расселась, как яичная скорлупа, голова этого блудливого животного. Я не жалею, лишь бы и другие поступали так... Потому что вы — сброд, сборище висельников, властолюбцев и грязной сволоты.
— Отвести.
В этот момент Христос глянул вбок и чуть не онемел от изумления. Те монахи, которых он встретил, вели по площади хозяина. Он шёл весь просветлённый и всё ускорял ход. Подойдя к столу, земно поклонился комиссарию:
— День добрый, солнце наше ясное. Слава Христу.
Комиссарий листал бумаги.
— Это ты их оговорил? — спросил наконец глава сыскной инквизиции.
— Я, — ударил себя в грудь хозяин. — И не сожалею о ревностном усердии своём к Церкви.
— А вчерашний самооговор зачем? С ума сошёл?
— Н-нет! На себя донёс! Потому что мысль в себе почувствовал.
— Какую?
— Зачем Пан наш Бог в потопе животных топил? Они же греха не имут. Если бы это какому-то верующему выгодно было, тогда ясно. Ну а подумал — испугался. Что ж это будет, если каждый — думать? Каюсь, отче!
Комиссарий сделал знак, чтоб хозяина отвели к остальным.
Глава 25
БОГ НАШ — ОГНЬ ПОЕДАЮЩИЙ
Не давайте святыни псам...
Евангелие от Матфея, 7:6.
Последнего из пятерых давно привязали к столбу. Комиссарий давно уже бросил мрачные слова отпущения:
— I nuns, anima anceps, et sit tlbi Deus misericors.[116]
Пылали, тянулись к небу, рвались в него пять огней.
Четверо на кострах молчали. Седой мужчина смотрел на солнце, приближающееся к горизонту. Теперь он не боялся ослепнуть. Это солнце исчезнет, а другого он не увидит. Хотя бы умереть пораньше, чтоб ещё не исчез тёплый Бог.
Пан Коцкий дрожал всем телом и не мог сдержать своей муки: огонь уже лизал ему ноги, хватая выше колен. Крупные, как бобы, слёзы катились из голодных, жалостливых глаз.
Баба извивалась в огне, насколько позволяли цепи, но молчала, и ручейки крови стекали из закушенной губы.
Мужчина-убийца обвис. Может, не держали ноги, а может, хотел скорее задохнуться, чтобы кончились мучения. Но голова его была независимо поднята. Он смотрел в глаза судьям, как дантовский Фаринато, с презрением к самому огню.
Только хозяин, будто не веря себе, водил глазами в разные стороны.
Даже то место, где стояли апостолы, временами опалял нестерпимый огненный жар. Что же было там?
Клубилось, крутилось, ревело. Словно в золотистокровавых воронках стояли пять человек. Огненно-яркие птицы временами отрывались от своего гнезда и летели в розовые сумерки.
Христос чувствовал, что, когда ветер относит пламя в его сторону, у него трещат волосы. И всё же он не отступал.
«Боже! Боже мой! Спаси маленьких. Спаси угнетённых, спаси даже бродяг и жуликов, ибо отняли у них достойное жалости жилище и могут отнять даже дорогую только им жизнь, если не позаботятся они о ней сами. Боже, да порази Ты их громом! Да бейте же их, люди, плюйте на них, пинайте ногами! Куда же это я попал, и стоит ли даже распинаться за таких обезьян?!».
Он чувствовал, что безумеет, что смешивает себя в одно целое с ними и тысячами других.
Что-то приглушённо бухнуло. Нестерпимо запахло жареным и навозом. Охваченный огнём чуть не по шею, убийца отозвался страшным воплем. Затем стиснул зубы и, почти крича, начал мерно читать что-то похожее на молитву:
— Отродье ада... Сыны Велиала... Наследники дьявола и монастырские суки... Истинно говорю: среди хищных зверей на первом месте — поп, на втором — начальник, и только на третьем — тигр.
Голова его упала.
Женщина уже обвисла, видимо задохнувшись. Седой молчал.
На Христа лучше было не смотреть. По лицу Фомы видно было, что он совсем одурел. Глаза зажмурены, кулаки сжаты. Потом он с надеждой раскрыл глаза — столбы остались на месте.
И тут вдруг запричитал хозяин:
— Так я же из ревности! Я же из усердия! Неужели и мне отплата?!
— И тебе, — негромко сказал Христос. — Не оговаривал бы, если б верил чисто.
Только тут хозяин заметил его и вспомнил обещание:
— Христос! Спаси меня! Спаси меня, Христос!
— Истинно говорю тебе: сегодня же воздадут тебе по желаниям твоим, — тихо повторил школяр.
— Я же че-ло-ве-ек!
Раввуни не мог больше этого терпеть. Он поглядел на Юрася и ужаснулся: глаза у школяра были безжалостными.
— Вспомнил, — обронил Христос. — Свинья видит звёзды только тогда, когда ей пнут в рыло.
Подбежала собака, радостно посмотрела на костры, понюхала, замахала хвостом.
— Христос, — натужно проговорил Фома. — Я сейчас не выдержу. Я обыдлел. Сейчас залаю, на все четыре встану и...
— К-куд-да? — схватил его Братчик. — Тебе нельзя. Ты... человек.
Фома явно безумел. Безумел и последний живой на костре, шляхтич. И вдруг он, видимо, нашёл для себя какой-то выход, пока не погаснет сознание:
— Боже, если Ты есть! Намучил уже, хватит! Отдаю Тебе душу мою!.. В рай так в рай. А в ад так в ад — на всё воля Твоя. Только помести Ты нас всех вместе, чтоб не кляли мы Тебя... Единственных, что для меня... А я для них... Друга моего... Дочку... Меня... Курочку беленькую. Неправда это, что душа у неё маленькая и смертная... Она для... Больше, чем многие... Курочку не забудь!
В следующий миг пан Коцкий перестал быть.
...Ревело, крутило, несло. Огонь разгорался всё ярче, и страшно было думать почему. Страшно и излишне. А от столов несся и несся монотонный бубнеж:
— Святого апостола нашего Павла к евреям послание...
Христос чувствовал, что умирает. Исчезло солнце.
— Они погибнут, а ты останешься; и все обветшают, как риза...
Исчезло солнце.
— Ибо как сам Он вытерпел... так может помочь и тем, кого искушают...
Тьма стояла в глазах.
— Потому что наш Бог есть огнь поедающий.
Рвался, рвался в небо огонь.
Глава 26
ЧЁРНАЯ МЕССА
Спаси нас. Боже, от Сатаны и басурманов,
А ещё пуще от Папы и патриархов.
Средневековая присказка.
Там, среди высоких гор,
Валом прёт ведьмовский хор.
Гёте.
Ночь для них была страшной. Они не пожелали и на минуту задержаться в злосчастной деревне — изошли прочь. Хотели было добраться до местечка, до соседнего селения, до какого-нибудь жилья, да сбились с пути, блуждали в непроглядной тьме по зарослям, вымокли и околели от росы.
Наконец им удалось найти какую-то лощинку. По треску под ногами поняли: сухостой. Кое-как наломали сушняка, разложили костёр. При его маленьком свете дело пошло веселей, и вскоре заревело, зашипело яркое пламя.
И всё же им гадко было сидеть у огня. Они слишком живо помнили, что можно сделать с каждым Божьим благословением, даже с этим.
И никто из них не захотел есть. Жарить мясо оказалось превыше их сил. Даже свыше сил Филиппа из Вифсаиды и Иакова Зеведеева. При одном лишь воспоминании их пробирала дрожь отвращения. Поэтому они удовольствовались светом, издали подбрасывая в пламя сушняк.
А когда костёр разгорелся ещё сильнее, огляделись и поняли, что попали из огня да в полымя.
Они сидели на старых, судя по всему заброшенных, могилках. Перекошенные, замшелые кресты, каменные плиты, укрытые зелёным ковром мха, толстые обрезки могучих брёвен на всю могилу, с «голубцами», прибитыми к ним. Плиты лежащие, плиты перевёрнутые, плиты наклонённые, плиты торчком. И на всём этом — разлив мхов, а над всем этим — сухие деревья. Повсюду какие-то ямы, разорённые часовни, проваленные гробницы. Видимо, тут хорошо похозяйничала рука человека, не привыкшего стыдиться или давать отчёт перед другими в своих поступках.
За их маленькой лощинкой лежала большая, с довольно крутыми склонами. По краям её смутно виднелись остатки каких-то фундаментов. Вокруг большой лощины также темнели какие-то камни, вымахала высокая трава (видимо, на месте бывших грядок или цветников). Но всё это густо заросло довольно уже большим лесом. Лес был тёмным, но кое-где в нём мёртво белели высохшие скелеты плодовых деревьев. Зачахшие в глуши и безлюдье, они лезли на глаза то тут, то там, окружали лощину и подступали к ней. Словно вычурные распятия. Словно десятки уродливых привидений.
Страшно было смотреть на это, и люди притушили костёр до маленького огонька, освещавшего только их лощинку, десяток крестов и плит в маленьком гнезде.
Обессилевшие, они никуда не могли идти, спать также были не в состоянии и решили как-нибудь переждать в этом месте ночь.
Говорить тоже никому не хотелось. Только после большой паузы Тумаш сказал:
— Когда сжигали их, я всю веру призвал, чтоб исчезли столбы, — куда там, чёрта беспятого! Стоят, как стояли. Куда Он ведёт нас, Бог?
— Ведёт, — произнес Иуда. — А куда — не знаю.
— Вперёд, — буркнул Христос. — Под вооружённой охраной, чтоб случайно не свернули, куда не надо.
И вновь долгое молчание. Но Тумашу оно было нестерпимо. На откосе встала его длинная тень.
— Боже, — тяжело проговорил Фома. — Ну вот, я всю веру свою призвал. Сотвори чудо. Скажи, что не одна трясина перед людьми. Намекни, что не вечно вековечное свинство. Подай знак.
Он напрягся и бессознательно сжал кулаки. И вдруг... по небу с шипением, разбрасывая искры, промчался большой огненный метеор. Фома всем задом осел на землю. С маху, как подкошенный.
— Свят, свят, свят...
И тут, ещё раньше падения Фомы, вскочил Христос.
— Огонь, — только и успел прохрипеть он. — Ог-гонь.
Неестественно большие глаза с надеждой следили за небесным явлением. Христос протянул к нему руки.
Метеор остановился над голой грядой далёких пригорков. И сразу рассыпался на искры, упавшие вниз и разлетевшиеся в темноте.
Медленно опустились руки Христа.
— Небесный камень, — промолвил он. — Плюнь, Фома. Грязь впереди. Про нас давно забыли на небе. Считают, что у нас рай.
Закутавшись в плащ, он сидел, напоминая большую больную птицу со сломанными крыльями. Весь как живая бесприютность.
Потом начал раскачиваться, словно от боли. А после бессвязно говорить:
— Опоганенная, загаженная земля... Зачем тут быть чистому?.. Огонёк во тьме... Огонёк в одиночестве... Дьяволу отданная... Умереть бы — запрещено... Нужно идти и умирать, раз согласился жить.
Все глядели на него со страхом.
— Царство фарисеев... Гробы зарытые, над которыми люди ходят и не знают того... Горе вам, убивающим посланников... Горе вам, лжецам... И вам, законникам, горе, налагающим на людей ярмо непосильное... Горе вам, строящим гробницы пророкам, которых убили отцы ваши.
Лицо его было таким безнадёжным, что Магдалина вскрикнула:
— Брось... Страшно!
Только тут Юрась словно опомнился. Глядя в землю, глухо сказал:
— Простите. Никто из вас не знает, как это тяжело, когда тебя никто не понимает. Тут и обезуметь недолго, — и добавил с мрачной усмешкой: — Завтра пойду и повешу генерального комиссария. Или изловчусь и... всю Святую Церковь. Мне можно. Я теперь — как безумец. Святой... как его там?.. Гальяш с медведями на безлюдном острове.
— Брось, милый, — впервые посочувствовала Магдалина. — Как ты жить будешь?
— А, как живу. Молчи, Магда.
— Ну хорошо, ну есть злые пастыри, злые законники...
И тут внезапно Христос взвился:
— Есть?! Ты добрых среди них поищи! Где они?! Смрад сплошной все их дела! Запугали, загадили... Вы тут сидели, а я надписи на гробницах читал! Я их до смерти не забуду! Нет прощения земле, где даже про покойников так пишут, про тех, про кого лгать нельзя... И писали, и хвостом крутили. И всё одно уничтожена деревня. Могилки!
Он не знал, что в действительности деревню уничтожили за «ересь и непокорство», а место предали проклятию, что ограбили даже могилы и разбили на них все плиты. Но он и чувствовал это. Подсознательной уверенностью души. И рука его тыкала в надписи.
— Вон. Так на дух человеческий замахнулись, что перед ними и в смерти трясутся, трусы.
Он встал на могилу и прочитал:
— «Ради Бога великого жду... Жизнь восславлению Его отдав, не писал я канонами не утверждённых, неподобных икон».
Теперь он яростно толкал ногой другую плиту:
— «Не был я ни арианином, ни богомилом, ни прочей какой ереси не держался. Сплю спокойно».
Он пнул выцветший крест.
— Вон, дети постарались: «Папа, всегда ты был с истинным Богом, верил в Него, милостивого, покорным был наместникам Его и власти, а ересь ненавидел чистой душою своей. Спи спокойно».
И Христос оскалил зубы, как волколак:
— Он спит спокойно. А вот под какой сожжённой хатой, под какой из них, в каком пепле спят ваши косточки? Да что ж это за быдло! Да сколько же умным людям учить вас, чтоб были не червями, а людьми? — Школяр затряс в воздухе кулаками. — Законники, говоришь? Паны? Тысяченачальники плохие? Врёшь! Не они смердят! Дело смердит! Дело их во вред человеку и земле! Не человек виноват — кодла! «Род лукавый и любодейный! Слепые поводыри слепых! Древо по плодам узнают. Как же они могут творить доброе, будучи злы?!».
— Тихо! — вдруг призвал Фома. — Слышите?
Воцарилось молчание. Всех поразили не столько слова шляхтича, сколько вид его, настороженный, напряжённый, скрытая тревога в глазах.
— Тихо... Слышите?
Костёр почти догорел. Тьма надвигалась на маленькую лощинку. И в этой тьме, где-то внизу, в лесу, на подступах к большой лощине, они услышали какой-то странный тревожный шорох, какие-то ритмичные тихие звуки.
— Идут, — прошептал Тумаш.
Действительно, это было похоже на приглушенные, скользящие шаги десятков маленьких ног, среди которых иногда выделялись тяжёлые, словно шло огромное животное. Словно приближалось нечто многоногое и оно то натужно ступало по земле, то скакало, то придавливало грузной стопой торчащие из земли трескучие корни. Тихое щелканье, словно от аистова клюва, слышалось иногда во мраке, какие-то угрожающие вздохи.
— Кто это? — спросил Симон. — Или что это?
— Тихо, — прошипел Тумаш.
Глухо, как из-под земли, раздался вдруг некий призыв — а может, мольба? — и стих. Вновь повторился... И неожиданно в ответ на него прозвучал неслыханной силы голос, от которого у невольных свидетелей мороз пробежал по спине.
— Кто там зовёт Меня? — бился в большой лощине голос.
— А-о-о-о-оу-у-у! — пропели из тьмы голоса.
— Кто не боится проклятого Богом и слугами Его места?
— Слабые, — простонал кто-то в ответ.
— Почему слабые не боятся земли, от которой отступился Бог? — лязгал металлом чудовищный голос.
— Ибо отрекаются. Ибо хотят быть сильными.
— Кто живёт на пустой земле?
— Никто.
— Кто господствует над ней?
— Ты.
— Чего хотите вы?
— Быть Твоими. Мана.
— Как это называется на языке Того, от Кого отрекаетесь?
— Аман.