— А по правде?
   — Мана.
   В тишине зазвенел придушенный, чудовищный многоголосый смех.
   — И учит, — захлёбывались голоса. — И смысл тайный... И в каждом амане — великая мана.[117]
   — Имя моё? — спросил голос.
   — Сатаниил, — тихо застонали голоса. — Люцифер... Светоносный... Похвост... Чернобог!..
   — И-мя мо-ё! — будто главнейшего, потребовал голос.
   — Властелин! — прорыдал кто-то. — Вла-сте-лин!
   — Что принесли вы мне?
   — Себя. Души свои. Капли крови своей на этом листе.
   — Что ещё?
   — Слушай, — сказал кто-то.
   И тут над лощиной прозвучал немой, как в ночном кошмаре, человеческий крик. Даже не человеческий, а такой, будто рычал под неудачным ударом ножа в предсмертном страхе бугай. Затем кто-то замычал.
   — Узнаю голос врага Моего и человеческого. Подождите с ним.
   Крик ещё вибрировал в ушах свидетелей. А вокруг давно стояла мёртвая тишина ночного леса.
   — Теперь говорите вы, — гулко, словно из бездны, воспарил голос.
   По шороху травы можно было понять, что кто-то сделал шаг вперёд.
   — Великий властелин рода земного, всех нас, — начал человек. — Ещё позавчера никто из нас не думал идти сюда. Прости нас. Мы несли нашу ношу, и надеялись, и терпели. Твои гонцы уговаривали нас, но мы оставались верными сыновьями триединого нашего Бога.
   Голос из тьмы ехидно засмеялся.
   — Нас загоняли в отряд смертников, нас манили туда басней о райских кущах, а мы жили как в аду. И нас страшили адом. Нас, верных. Мы голодали и умирали с голода, а нас страшили адом, ибо не могли мы купить ни индульгенцию, ни мессу. Нас били, как хотели, а после страшили адом за отсутствие смирения. Нас гнали в рай силой, а мы видели, что и там все места закупили богатые. Костры горят на наших площадях, нас пытают и казнят, дети наши умирают с голода, не сотворив ещё и первого греха. На земле этой царит зло... Ничего не может Бог. Он бессилен против Им самим установленной власти, против собственных слуг. Он бессилен против Тебя, Властелин зла. Он пытает, гонит и распинает лучших Своих сыновей, лучших Своих защитников, или просто не может защитить их. Ты, по крайней мере, не мучаешь верных Своих слуг. Ты не будешь, как он, гнать светлых разумом и душою, лучшую надежду, цвет творения своего. Знаем, что Тебя нет здесь, что это только голос Твоего первосвященника, но Ты услышишь, Властелин. Твой слуга — не клирик. Твой храм — не церковь. Ты услышишь... Мы изнемогли. Мы не можем больше. Мы пособим Тебе низринуть Того, чтоб на этой земле было что-то одно. Не всё ли равно, с кем строить хорошее?
   Он передохнул.
   — Бери нас. Мы больше не можем. Мы умираем всю жизнь в наших сложенных из навоза хатах. Чем более они гонят нас к святости и будущим райским кущам, тем нам тяжелей, тем более мы жаждем Тебя. Они добьются того, что все мы сделаемся Твоими. Всю жизнь мы заживо умираем, Чернобог. Дай нам царствие Твоё, дай нам хоть откуда-нибудь облегчение в этой жизни. Нам неоткуда больше ждать его. Дай нам отблеск хоть какого-то света, хоть бы и чёрного. Или — если нельзя и этого — дай нам на своих тайных шабашах хоть одну минуту забвения. Дай нам забыть вот здесь хоть на минуту нашу страшную жизнь. Мы больше не можем. Забери нас.
   Юрась почувствовал, что рука Тумаша холодна как лёд.
   — Что это? — спросил он.
   — Тихо, — одними губами ответил Фома. — Иначе — смерть. — И беззвучно выдохнул: — Чёрная месса.[118]
   Легла длинная пауза. Возможно, обладатель голоса думал. После вновь металлом отдались в темноте слова:
   — Люди! Вы, которые из деревень Красовица, Хитричи, Березина и прочих, числом двадцать. Хозяйки ваши — верные дочери Мои. Именем Своим приказываю: пусть они дадут вам немного света. Именем Чернобога заклинаю их запретить сгон, отменить ставный невод и пригон кормных кабанов. Пусть скинут денежный взнос по двадцать пять грошей с каждой копны. Клянётесь?
   — Да, — вразнобой вздохнули женские голоса.
   — В знак согласия дадите сегодня подпись собственным телом с тем своим подданным, какого изберёте... Прочие, слушайте. Великий Властелин подумает и о вас. Вам не надо ждать их Страшного суда, которого не будет. А его не будет! Я обещаю вам это.
   Эхом задрожала долина.
   — Я исчезаю. Вам скажут, что делать. Сожгите крест. Я исчезаю...
   Ярко побежали вверх первые языки пламени. Через минуту над гнездом пылал огромный, с целую сосну, крест. Огонь вырвал из тьмы лощину, ближайшие заросли, силуэты сухих деревьев и лица людей.
   Их было множество. Несколько сотен. Целое море. В большинстве совсем голых. Крест пылал у них над головами. Огненными и чёрными птицами метались над ними свет и тень.
   У креста стоял человек в чёрном плаще. На лице — грубо намалёванная маска, на шапке — турьи рога. В руке — длинное копьё.
   — Неофиты, где ваше обещание?!
   Над головами людей поплыл большой, весь неровно, пятнами испещрённый красным лист пергамента.
   Мужчина средних лет, очень похожий на того, седого, сожжённого сегодня, возможно, брат, взял лист в руки. Сказал уже знакомым голосом, тем самым, что призывал «забрать их»:
   — Мы выдрали его из самого великого Евангелия, когда приносили жертву. И каждый оставил на нём каплю крови. Вот.
   Он поднял большой палец левой руки. И за ним начали там-сям подниматься руки с оттопыренными пальцами. Десять... тридцать... сто... ещё и ещё.
   — Он красный, — продолжал мужчина. — Кровь влечёт кровь. Зло не порождает добра, но гнев и зло. Напрасно стараются.
   Рогатый поднял на копьё пергамент и поджёг его от креста.
   — Гори, — хрипло произнес он. — Пепел — вместе. Кровь — вместе. Гнев — вместе.
   Все молча смотрели, как кожа коробится в огне.
   — Клянись, — велел рогатый, когда пепел осыпался на землю.
   — Клянусь за всех, — провозгласил мужчина. — Клянусь в этом выжженном месте, клянусь на пепле похищенных и похороненных, что мы отдаём свою душу, помыслы, всех себя и детей наших Тебе, Чернобог. Научи нас быть стойкими, как Ты, научи нас побеждать, как Ты, научи нас не стонать даже тогда, когда вся кровь в наших жилах начнёт гореть от их железа, как сгорели эти капли. Именем Твоим отрекаемся от Бессильного, Его городов и даже Небесного Града, в которых, как и в сердцах слуг Его, как и в их городах, нет ни жалости, ни милосердия, в которых нет ничего святого, ничего человеческого. Он не дал нам ни капли света, ни искры надежды. Потому реки нашей крови, огонь нашей лютости мы отдадим, чтобы помочь Тебе свалить Его, Чернобог. Верь нам. Мы с Тобой до конца и в знак того приносим Тебе жертву.
   Толпа чуть отошла от огня. Плечи Христа дрожали.
   — Что с тобой? — шёпотом спросил Иуда.
   — Какая гордость! Какое бедное быдло! Какое мужество! Какая... темень!..
   Пред огненным крестом лежал на плоском камне некто, укрытый грубым полотном.
   — Откройте, — приказал рогатый. — Развяжите ему хлебало.
   Кто-то сорвал с лежащего покров. И тут Христос зажал ладонями рот, чтоб поневоле не вскрикнуть. На камне лежал генеральный комиссарий сыскной инквизиции. Большая грузная туша.
   — Судил и судим будешь, — объявил рогатый. — Говори, что хотел ещё сказать, иначе будет поздно.
   — Отпустите, — с клокотанием вырвалось из глотки инквизитора. — Видите, вы есть. Значит, нельзя утверждать, что мы ведём войну с невинными. Повсюду война за души, и в этой войне я — солдат. Пленных не убивают.
   Белёсые волосы того, что присягал за всех, спутанными космами падали на шальные глаза. Лицо запало в щеках. Губы побелели так, что почти не отличались цветом от лица.
   — Значит, и еретики — пленные солдаты? — Глаза его остекленели. — А что делают с ними? А уничтоженные деревни и города? А распаханные страны без людей? Чем виновны были пред тобой и Богом те, сожжённые сегодня? Тот старик с курочкой? Нас не было. Это ты нас выдумал. Ты жестокостью сотворил нас. Кто пошёл бы сюда, если бы не толкнул нас ты и твои братья во убийстве? Может, я? По доносу хватал безвинных, насиловал женщин, пытал и жёг — и ты солдат? Не было б тебя — не было б и Дьявола. За жестокость — жестокость... Готовься. Мы дадим тебе быструю смерть. Не как ты.
   И тогда, осознав неизбежное, глава сыскной инквизиции снова немо закричал. Брат сожжённого приставил нож к его сердцу и налёг на рукоятку.
   — Не хо-чу! — крик захлебнулся в каком-то бульканьи, смолк.
   Человек выдернул нож, ошалело оглядел всех.
   — Уб-берите эту пад-длу.
   Он пошатнулся и вдруг рухнул, словно его ударили под колени. Упавшего подняли и отнесли в сторону. Народ стоял в суровом молчании. Тихо-тихо. Угрожающе тихо. И тогда рогатый подошёл к обгоревшему кресту и одним ударом ноги повалил его на труп. Взлетел ураган искр.
   — Жри... чтобы ещё из одного душегуба не сделали святого.
   Ковёр искр засыпал лежащего. Вскинулось пламя. На него набросали ещё сушняка. Вокруг были суровые, почти безнадёжные, медные лица с резкими чёрными тенями.
   И тут за спинами людей, где-то во тьме, начали медленно бить барабаны, реветь дуды, вздыхать бубны. Запели смычки.
   Полилась медленная музыка. Ритм её всё учащался. В нём было нечто грозное, дьявольское и, однако, полное жизни, страстное.
   Вспыхнули вдруг ещё два костра... Ещё... Вместе с возрастанием языков огня ускорялся ритм.
   В нем было нечто такое заразительное, что даже Христос с большим трудом подавил невольные движения своих ног и заставил себя сидеть неподвижно.
   Всё короче делались паузы, всё больше становилось мигающего света. Нагие люди начали медленно раскачиваться. Толпа, зачарованная происходящим, словно забыла о жизни, о том, что ожидало её в домах из навоза, пришла в движение.
   Руки искали другие руки, сплетались. Ноги сначала медленно, а потом быстрей и быстрей попирали землю.
   Ещё огни... Ещё... Всё более нестерпимой и дьявольской делалась музыка и удары барабанов. Бубны звали, захватывали, вели.
   И вот потянулась между костров человеческая цепь. Впереди тащили за большие рога козлов, и густой козлиный мех сливался с краснотой человеческой кожи.
   Дуды... Трубы... Стремление... Полёт.
   Всё скорей и скорей, в неудержимом хороводе между огней и вокруг главного, наклонённые вперёд, порывистые. Возгласы, крики, опьянение.
   Ритм стал невыносимым. Летели развеянные в неугомонном полёте волосы, мелькали руки, ноги, запрокинутые лица. Кое-где, не выдержав экстаза, бега, шального стремления, начинали падать люди. Но в вихре, в винно-кровавом свете, в ярости и одержимости, в криках мчал неспособный остановиться человеческий круг.
   Словно вознесённые адским ветром, словно вправду в вечном Дантовом хороводе, в ежеминутном падении и взлёте и как будто в воздухе, не чувствуя ногами земли, мчались они.
   Вихрь, ураган, ветер самих столетий на лицах. Забытьё разума и самих себя. Ад, вечное пламя, шальной вечный полёт самой жизни.
 

Глава 27
 
ПОГАНСКИЙ АРКАН

 
Каждая вещь имеет две стороны. Непотребным обрывком пергамента можно растопить камин, а можно и написать на нём индульгенцию, продать и купить на те деньги дом с камином. На вертеле можно жарить кур, а можно и вонзить его в печень торговцу индульгенциями. Каждая вещь имеет две стороны, но видит их опытный и образованный, прочие же глядят как совы на солнце.
 
Средневековый аноним.
 
 
Стоя лицом к солнцу, друг мой, мочиться не годится.
 
Гесиод.
 
   Никогда ещё до сих пор не были они так близки к цели своих поисков, как в этот день. Городок, в который они пришли на базар, отделяло до монастыря не больше дня упорной, с летнего восхода до заката, ходьбы. Но знала, что они взяли верное направление, одна Магдалина. И радовалась, что скоро кончится её путь, что она искупит свой грех, и одновременно, непонятно почему, грустила.
   Падал на толпу храмовый перезвон. Базар был как базар. Меняли, продавали, покупали. Как-то особенно хорошо казалось после той неимоверной, будто привидевшейся во сне, ночи слышать обыкновенные человеческие голоса, будничные разговоры. Апостолы радостно толкались среди людей. Только на одном лице, на лице Христа, лежала тень мучительного, не вчерашнего и не позавчерашнего раздумья.
   Звенели макитры. Звенели возле яток въедливые женские голоса. И неподвижно, как идол, стоял среди толпы богато одетый крымчак с саблей. Чалма поверх полукруглого, с шипами, шлема, насурьмленные брови, внимательный взгляд горделивых холодных глаз. Молодое ещё, пригожее, горбоносое лицо. Кафтан стоит лубком, видимо от пододетой кольчуги. Непомерно широкие бархатные шаровары не гнутся. На ногах — потёртые стременами сафьяновые сапоги. Стоит, будто ничего его не касается.
   На самом деле крымчак слушал. Так сидит на кургане по-царски неколебимый хищный стервятник, не шевельнётся и будто спит, а сам слышит подземный визг землеройки у основания холма.
   Говорили два мужика. Один молоденький, прозрачно-красивый, с овальным иконописным лицом, округлым подбородком и длинным носом («Якши, — сказал себе крымчак. — Для Персии наилучший был бы товар».), другой — пожилой, но крепкий ещё, с хитрыми глазами, тонким крючковатым носом и седыми усами.
   — Гродненец один приезжал, — очи молодого были полны наивного изумления пред чудесами Божьего света, — так он говорил: Христос вышел из города. И вот будто это как раз они вон ходят по рынку. Большо-ой мощи люди.
   — По рылу непохоже что-то, — ответил седоусый. — Мазурики, по-моему.
   Татарин окинул глазами апостолов, пожал плечами. Пошёл через толпу к храму. Люди расступились, увидев страшненького.
   — Бар-раны, — сквозь зубы процедил крымчак.
   Он шёл независимо, зная, что закон местных городов за всех чужеземцев и не даст их в обиду. Шёл и играл концом аркана, привязанного к кушаку.
   Как хозяин, поднялся по ступенькам, вошёл в притвор, сунулся было дальше, в самый храм. Привратник встал у него на дороге:
   — Нельзя.
   И сразу независимость будто куда-то делась. Татарин льстиво приложил руку к сердцу и склонился, отставив широкий, расплющенный вечной скачкой, тяжёлый зад.
   — Из дверей погляжу, бачка, — масляно улыбнулся крымчак. — Входить мне сюда скоро. Супсем скорохутко.
   — Оглашенный, что ли?
   — Оглы-лашенный.
   — Ну, гляди, — с сытой ублажённостью молвил привратник. — Это ты правильно. Вера наша истинная, правдивая.
   Крымчак начал присматриваться к истинной вере.
   «У входа толпятся с блюдами, на которых деньги со свечками, образками, иконками. Повсюду красиво и хорошо пахнет, но на стенах, противно Аллаху, подобия людей. Сколько ж это душ они отобрали этим у живых?! Нечестивые!.. А вон кто-то опорожняет ведёрную сокровищницу».
   Узкие глаза оглядывали золотые и серебряные раки, ризы, оклады икон, тяжёлые серебряные светильники. Затем хищно переползли на статуи. В парче, в серебре и золоте, в драгоценных каменьях. Со всех, словно водопад, льётся золото. Золотые сердца, руки, ноги, головы, детородные члены, туловища, маленькие статуэтки животных — коров, коней, свиней... Усмешка пробежала по лицу:
   — Бульда добры, бачка... Сюда сыкора пырыходыть буду.
   Кто-то коснулся его плеча. Крымчак отскочил вбок, как огромный камышовый кот. И успокоился, отступил ещё, дав дорогу Христу. Тот сделал было шаг и неожиданно остановился. К нему протянулась рука. Густо-коричневая, испещренная почти чёрными и почти белыми пятнами, перетянутая сеткой жил, чёрная и иссеченная в ладони, словно каждая песчинка, перебранная ею за жизнь, оставила на ней свой след.
   — Милостивец, подай, — умоляла старуха в тряпье. — Стою и стою. Не хватает.
   — Дай ей, Иосия.
   Старуха радостно поплелась к старосте. Высыпала перед ним пригоршню медных грошей.
   — Батюшка, коровочку бы мне. Хоть маленькую.
   — Тут, родненькая, у тебя на коровку не хватает.
   — Время дорого, — ловила она его взгляд. — После отдам.
   — Ну вот. Вот дурость бабская!
   — Батюшка, коровка ж наша помирает. Лежит коровка.
   Неестественно светлые, дивные, словно зачарованные, глядели на это поверх голов Христовы глаза.
   — Говорю, не хватает.
   — Батюшка. — Старуха кувыркнулась в ноги.
   — Н-ну, ладно, — смилостивился тот. — Осенью отработаешь. На серебряную. Не та, понятно, роскошь, но — милостив Пан Бог.
   Старуха ползла к иконе Матери Божьей. Пыталась ползти скорей, так как очень хотела, чтоб корова скорей встала, но иногда останавливалась: понимала — непристойно. Молодое, красивое, всепрощающее лицо глядело с высоты на другое лицо, сморщенное, как сухое яблоко. Старуха повесила свою мизерную коровку как раз возле большого пальца ноги «Циоты».
   Глаза Христовы видели водопад золота... Коровку, одиноко покачивающуюся над ним... Скрюченную старуху, которая дрожала, упав на колени... Лицо старосты, глядевшего на всё это светлыми глазами.
   Магдалина схватила было Христа за руку. Он медленно, чуть не выкрутив ей руки, освободился. И тогда она во внезапном страхе отшатнулась от человека, у которого трепетали ноздри.
   Юрась поискал глазами. Взгляд его упал на волосяной аркан, обвязанный вокруг пояса у крымчака.
   — Дай!
   — Не можно. Не для того.
   — Ты просто не разглядел, на что он ещё годится, — сквозь зубы произнёс Юрась. — Дай!
   Он дёрнул за конец. Татарин ошалело закрутился, как волчок, подстёгнутый кнутом.
   — Бачка!
   Но аркан уже рассёк воздух. На лицо старосты легла красная полоса. От удара ногой упала стойка. Золото с шорохом и звоном потекло под ноги людей.
   — Помогай Бог, батько, — басом сказал Фома. — А и я помогу.
   К ним было бросились. Но они работали руками и ногами, как полоумные. Змеем свистел в воздухе аркан. Сыпались деньги. Хрустели, ломались под ногами свечи.
   — Торговцы, сволочи! — Глаза Христовы были белыми от ярости. — Торговцы! Что вам ни дай — вертеп разбойничий устроите! Крести их, Фома! Крести в истинную веру!
   Они раздавали пинки и оглушительные затрещины с неимоверной ловкостью. Через окна, через двери, со ступенек летела, сыпалась, скатьталась, выла толпа. Тумаш загнал старосту в алтарь и тот, отступая, упал в купель с водой. Фома дал ему светильником по голове.
   И свершилось чудо. Двое разъярённых вытиснули из храма, рассеяли, погнали, как хотели, толпу торговцев.
   У ступенек сидел с невинной мордой Раввуни и изредка молниеносно высовывал вперёд ногу — ставил подножки бегущим. Преимущественно толстым. Некоторых он успевал ещё, во время их падения, догнать пинком в зад.
   Христос отшвырнул аркан.
   ...Перед храмом стоял остолбеневший народ и смотрел, как человек сыплет в ладони старухи золотых коней, коров, свинок... Крымчак держал на боку свой аркан и удивлённо глядел на старуху, на золото, на школяра.
   — Бабуля, бедная. На, купи корову, купи всё. Никто нам, бедным, не поможет. Брешут все. Брешут все на свете. Брешут.
   Молодой осторожно сжал седоусому локоть:
   — Говоришь, мазурик?.. А я думаю: правду сказали. Бог пришёл. Бог. Мы люди битые. Никто, кроме Бога, не пожалел бы, не спас. Я знаю.
   Татарин, услышав это, начал медленно протискиваться сквозь толпу к своему коню... Вскочил... Пустил коня галопом, прочь от храма.
   Юрась закрыл ладонями глаза. Всё — от кобылы, на которой он лежал, от костров, от чёрной мессы и до этой минуты боя, — всё это переполнило его. Он не хотел, не мог глядеть на белый свет. Затем его поразила тишина. Медленно сползли с глаз пальцы.
   Люди стояли на коленях.
 

Глава 28
 
ЕДА ДЛЯ МУЖЧИН

 
Лета того же... имея вождя дорог, известного Марлора именем... ворвался и, побив людей, что (каждое) человеческое место до земли сжёг.
 
Хроника Белой Руси.
 
 
Кто не ест свежего мяса и не пьёт свежей крови — того охотника класть и кнутами с бляхой, а то и нагайкой доброй сыпать в то самое место, чтоб знал и приучался.
 
Устав сокольничъего пути.
 
   Татарин мчал нагим полем как шальной. Дважды пересаживался уже на запасного коня, давая возможность другому отдохнуть.
   Вокруг было безлюдно. Ни души. Сколько глаз достанет, нигде не было видно ни человека. Только витали где-то впереди, наверное над каким-то оврагом, вороны. Кружили чёрными чаинками, но не садились — что-то тревожило их.
   И кто бы подумал, что чёрное безлюдье может быть таким обманчивым?
   ...Яр, насколько удавалось глазом окинуть до поворота, на версту и, возможно, ещё дальше был набит людьми. Стояли нерассёдланные лохмоногие коньки простых воинов, ели сухой клевер арабские скакуны сотников. У большинства коней на ногах были овчинные мокасины, а на храпах — перевязки.
   Сидели и с восточным нерушимым терпением ждали люди. Возле каждого десятка и сотни торчали воткнутые в землю бунчуки, подпертые круглыми щитами. Блестела сталь пик и серебряные ножны кривых татарских сабель.
   Из глубокой котловины, вырытой, очевидно, весенней водой, выглядывали бока, горбатая спина и лобастая голова величественного слона. Морщинистая кожа его была как земля в засуху. Темнокожий погонщик-индус охрой и кармином наводил вокруг слоновьих глаз устрашающие жёлто-багряные глазницы. Оружие погонщика — острый анк — и оружие слона — отполированная, толщиной с предплечье и длиной в две сажени цепь — лежали сбоку. Слон вздыхал.
   Крымчак спешился и косолапо поплёлся к невысокому белому шатру, возле которого сидел на кошме дородный, ещё не старый татарин. Сидел неподвижно, как божок, глядел будто сквозь того, кто подходил.
   Молодой неловко склонился перед ним:
   — Отцу моему, темнику, хану Марлоре, весть. Добрая весть.
   Только сейчас у глаз татарина проступила сетка улыбчивых морщин, продубленная всеми ветрами и солнцем кожа у рта и редких усов пришла в движение:
   — Весь день скакал, сын мой, первородный Селим-мурза?
   — Спешил, отец мой.
   — Дай мне, Селим, — сказал старый хан.
   Сын откинул потник со спины взмыленного коня, достал из-под седла тонкий и большой, ладони на четыре, кусок сырого тёмного мяса. Протянул.
   — Ты всегда подумаешь об отце, сынок.
   — А как? Три дня и три ночи сидеть тут и не видеть этого в глаза.
   Конина была вкусной. Вся измочаленная и отбитая за день скачки, тёмная от доброго конского пота и пропахшая им. Нет на свете лучшего запаха, чем запах конского пота, это знают все... Хан ел.
   — Садись, сын. Ничего нет под небом Аллаха вкуснее такого вот мяса. Натрудился за день. Пахнет полынью, степью у голубых пригорков, где пасутся наши табуны.
   — Еда для мужчин, о мой отец.
   — Так вот, говори, Селим-мурза.
   Молодой словно омыл ладонями лицо. Мягкая, кошачья грация была в неспешных движениях его рук.
   — Край богатый, о отец. — Рубы его, когда он заговорил, сложились, словно для поцелуя. — Но в простых хатах, как всегда здесь, можно брать чуть ли не одних только рабов. И они покладисты, ибо позволяют своим муллам, даже не воинам, забирать у себя почти всё... Живут тут белорусы, немного иудеев и даже татары, взятые в плен ещё во времена Бату и позже.
   — Этих уничтожить, — сказал хан. — Убрать с этого света. Так будет лучше для них. Магометанин, по закону Пророка, должен предпочитать смерть плену. Они уже не мужчины.
   — Грех.
   — Заставь их убивать неверных. Потом неверные убьют их. Тогда наши попадут в рай за убийство христианских собак, а христианские собаки пойдут в Эдем к своему Богу, ибо тот приказал им уничтожать неверных.
   Марлора засмеялся своей шутке.
   — Всем будет якши.
   — Всё золото имеют они в своих мечетях. Хорошо это сделали они для нас... Стража пьёт. Ханы скорбны головою.
   — Ханы у них всегда скорбны головою.
   — Крепости беспризорны. Очень просто будет пройтись стопой гнева и страха по ковру их покорности, превратить их землю в пепел отчаяния и разметать его нашими арканами.
   Марлора оторвал кусок мяса и запихнул его в рот сыну, который прикрыл глаза и по-гусиному вытянул шею.
   — За добрые вести. Иди в Га-ро-ди-ну. Скажи: не будет ясака, не будет рабов, не будет золота, не будет сафьяна, которым славится эта земля, мы выделаем сафьян из их кожи.
   — Есть и печальное, — продолжал мурза. — У них... только что... Только что у них объявился и сошёл на землю Бог. Иса бен Мариам-мн, Иса Кирысту.
   — Ты видел? — небрежно спросил хан.
   — Как тебя. Он взял у меня аркан. Вместе с одним своим пророком он разогнал этим арканом целую толпу. Кто ещё может такое?
   — Б-бог. — Хан щупал аркан. — Нет Бога, кроме Аллаха. Но помни, даже Бату избегал оскорблять шатры чужих богов. Мало ли что? Эт-то может нести ветер опасности. Если столкнёмся — Бога брать первым. Даже если впереди бой... Скачи в Га-ро-ди-ну, сын.
   Селим вскинулся на коня. Хан улыбнулся ему:
   — Разговор разговором, посольство посольством и ясак ясаком. Но я думаю: нам нечего бояться. Страх — хороший помощник. А согласятся платить дань — подождём тогда.
   — Ладно.
   И, когда мурза тронул с места, хан хлопнул в ладоши:
   — Сбор!
   Глухо зарокотали бубны. Стан пришёл в движение.