— А ты думал...
   — Что это у вас, святые отцы?
   Оба выпрямились и откашлялись.
   — Послание тебе от наместника престола святого Петра в Риме.
   — И от патриарха Московского тебе послание, Боже.
   — Ну, читайте, — сказал обрадованный Братчик. — Читай ты первым, капеллан.
   Болванович обиделся, но место уступил. Монах с шорохом развернул свиток:
   — Булла «До глубины...». От наместника святого Петра, папы Льва Десятого.
   — Ну давай. Какая там глубина...
   — «До глубины души взволнованы мы Вторым пришествием Твоим, Мессия. Будем держать во имя Твоё престол святого Петра. Молим Тебя прибыть в Вечный город, но, думается, лучше сделать это как можно позже, когда наведёшь Ты порядок на любимой мною земле белорусской, вышвырнув оттуда схизматов православных, что говорят от святого имени Твоего. Лобызаю ступни Твои. Твой папа Лев Десятый».
   — И правда «до глубины». Ну, а что патриарх?
   Болванович замаслился. Начал читать:
   — «Царю и Великому Князю неба и земли от царя и великого князя, всея Великия и Малыя и Белыя Руси самодержца, а также от великого Патриарха Московского — послание... Волнуется чрево Церкви воинствующей от Второго пришествия Твоего, Боже. Ждём не дождёмся с великим князинькой пришествия Твого; токмо попозже бы прибыл Ты, дабы до того времени поспел выкинуть с любимой мною земли белорусской папёжников и поганцев разных. Ей-Бо, выкинь Ты их. Они табачище курят, а табак, сам ведаешь, откуда вырос. Из причинного места похороненной блудницы богомерзкой. Вот грех божиться, а всё же, ей-Бо, вера твёрдая только у нас. Два Рима пали, Москва — третий Рим, а четвёртому не быти. Выкинь Ты их, Боженька. Припадаем до ног Твоих и цалуем во сахарны уста. А Жигимонту этому паскудному так и скажи: „Говно твоё дело, Жигимонт-царевич. Садись-ка ты на серого волка и поезжай-ка ты из Белоруссии к едрёной свет матери“. Ещё раз цалую во сахарны уста. Твой Патриарх».
   И тут у Юрася перед глазами поплыли, начали двоиться, троиться и четвериться стены, пудовые дурные книги, монахи-капелланы, митрополиты, свитки, папы римские, патриархи и цари. Понимая, что ему конец, если он останется тут, Братчик заскрежетал зубами (отцы Церкви отшатнулись от него), схватился за голову и как ошалелый кинулся прочь.

Глава 15
«МАРИЯ, ПАН БОГ С ТОБОЙ...».

 
И приснился ей ночью чудесный сон:
Край родной, облака, земля...
И услышала дальний надводный звон
Лилофея, дочь короля.
 
Средневековая немецкая баллада.
 
 
Матерь Божья по мукам ходила.
По темницам, по пеклу блуждала.
 
Песня баркалабовских нищих.
 
   Земля вся была залита оливково-зелёным лунным светом. Резкие чёрные тени легли за домами, в чаще деревьев, в бойницах башен... И было это так высоко и чисто, что вдохновение переполняло грудь и хотелось лететь навстречу этому сияющему серебряному щиту, этому оконцу в мир иной.
   Шатаясь, он шёл ночными улицами, бросался в беспамятстве туда и сюда и тащил за собою свою неоделимую чёрную тень, также не знающую, куда ей бежать, и бросающуюся в разные стороны... А за ним, поодаль, тащилась другая, коренастая тень.
   «Бежать? А что тогда с хлопцами? Да и куда? Боже мой, Боже, за что Ты покинул мя?!».
   Маленькая, как игрушка, каменная церковка попалась ему на глаза. Вся зеленоватая в лунном сиянии, с двумя-тремя уютными огонёчками в махоньких — с ладонь — оконцах. Крохотная, человек на сорок — по тогдашней моде, только, видно, для своего невеликого тупичка-уголка. Оттуда долетало тихоетихое пение: шла всенощная.
   Он миновал церквушку, прошёл ещё немного и вдруг остановился. Словно почувствовал грудью острие меча.
   Через низкую каменную ограду он увидел глубокий таинственный сад, весь из света и теней, и девушку с корабликом на голове.
   Сыпалась с деревьев роса. Лунный свет лежал на траве. И девушка шла к нему, протягивая руки.
   Он припал к ограде. Девушка подошла ближе, и он узрел невидящие, сосредоточенные на чём-то великом и светоносном за его спиной, почти лунатические тёмные глаза.
   — Ты? — тихо сказала она. — Я иду к Тебе. Я услышала.
   — Я иду к тебе, — это произнес кто-то за него.
   — Ты, — повторила она. — Ты. Я почему-то знала. Я чувствовала. Из тысяч невест Гродно Ты изберёшь меня. Иди сюда. Лезь через ограду.
   Не помня себя, он перелез. Ноги сами перенесли. Стоял слегка очумевший. И ничего от Бога не было в его обличий. Но она была как слепая, навеки ослеплённая величием Бога, идущего в славе.
   И он увидел совсем близко тёмные, нездешние глаза и почувствовал неистовую боль, зависть и свою мизерность. Но она не увидела и этого.
   — Какие у Тебя глаза, Боже...
   Он вспомнил погоню после свислоцкой мистерии.
   — Какие волосы...
   И он вспомнил, как лежал на позорной кобыле, готовый к порке.
   — Весь Ты стройный и сильный, как олень.
   Он смотрел только на неё и потому не заметил, что кто-то также подошёл к ограде.
   — Солнце моё, зачем Ты бросило на меня лучик Свой?
   Они медленно шли в свет и тень.
   ...Там, где садовая ограда примыкала к церкви, в густой чёрной тени стоял низколобый сотник и мрачно глядел на них.
 
   Хоромы Лотра в трансепте гродненского замка напоминали покои богатой и не суровой нравом знатной дамы. Каменные стены завешены коврами и гобеленами слегка игривого содержания. Иконы, где они были, изумляли вниманием художников к живой плоти.
   А тот покой, в котором сейчас сидел кардинал, был вообще легкомысленным. Широкое, на шестерых, ложе под горностаевым покрывалом, кресла с мягкими подушками, какие-то каменные и стеклянные бутылки и флаконы на греческом столике возле ложа. Запах приторно-горьковатых масел.
   Единственными духовными вещами в покое были статуи святого Себастьяна и святой Инессы, да и те давали чересчур подробное представление о мужском и женском естестве.
   На ложе раскинулась Магдалина, лениво покачивая перед глазами золотым медальоном. Босяцкий, сидевший в кресле у стены, старался не смотреть в ту сторону.
   Возле ног её, также на ложе, сидел Лотр:
   — Ты, сотник, подожди. Я вот только сейчас дам приказание братьям-доминиканцам.
   Сотник осторожно пристроился у самых дверей на позолоченном, гнутоногом венецианском кресле. За кресло делалось страшно.
   — Так вот, пан Флориан, за человеком этим надо следить, чтобы не выкинул чего неожиданного.
   Корнила улыбнулся, но те не заметили.
   — Возьмите его под присмотр. Приставьте к нему людей... Кстати, взяли этого расстригу-пророка? Этого... Ильюка?
   — Взяли.
   — Он пророчил пришествие. Он впутал нас в это дело... Ил-лья! Постарайтесь хорошо погладить ему рёбра щипцами... Чтоб знал: пророки в наше время — явление подозрительное. А там можете втихомолку отправить его — куда сами знаете.
   — Гладить ещё не гладили, — сказал капеллан, дождавшись, пока Лотр выговорится. — Да и нет надобности.
   — Как?
   — Да он понял, что был неправ. И мы избежали нареканий в излишней жестокости.
   — Что, велье[101]?
   — Да мы, видите ли, просто отвели его куда положено и растолковали назначение и принцип действия некоторых приспособлений.
   — Такой конь? Испугался? Пророк?
   — И кони жить хотят. И потом, он не пророк, а шарлатан.
   — Хорошо, — одобрил Лотр. — Пусть теперь приходит еженедельно за толкованиями и пророчит то, что нужно нам... Что там у тебя, Корнила?
   — Вдвоём, — донес сотник. — В саду у Полянок. С Анеей, дочкой мечника.
   Оба ужаснулись, увидев глаза кардинала.
   — Иди, — глухо проговорил тот. — Схвати.
   — Думаю, поздно, — ответил Корнила.
   Слова его поневоле прозвучали как шутка.
   — Выйди, — бросил кардинал женщине.
   Та надула губы.
   — Тебе говорю.
   Марина недовольно поднялась. Покачивая бёдрами, пошла к дверям.
   — В-вох, — ни к селу ни к городу молвил Корнила. — Искушение!
   Все молчали. Лотр сидел с закрытыми глазами. Белый, как сало. Когда глаза его открылись, они не обещали прощения:
   — Дочь мечника Полянки Анея. Святая. Жена пана Христа... И она уверена, что он — Христос?
   — Иначе наверняка ничего бы не было, — сказал Корнила. — Она славилась чистотой и честностью. В великой вере жила.
   — Замолчи, — шёпотом велел кардинал.
   — Знаете, что из этого будет? — Плоские глаза Босяцкого недобро усмехались. — Этот плут теперь не откажется от самозванства. Потому что побоится потерять её.
   — Это так, — шёпотом подтвердил Лотр.
   — Если она узнает об обмане — плюнет ему в лицо. Он теперь не откажется.
   — Убить, — прошелестел Лотр. — Обоих.
   Доминиканец улыбнулся.
   — Ненадолго же вас хватило. — Он перешёл на латынь: — Говорили о том, что Игнатий, друзья его, я начинаем великое дело. Что Папа, пусть через десять, пятнадцать, двадцать лет, признает нас. Что союз наш будет сильнейшим союзом мира. «Сыновья Иисуса», «Братство Иисуса», или как там еще? Говорили, что сила наша в способности проникать повсюду и действовать втайне. Говорили, что мы не должны опорочить нашего дела явными и открытыми расправами. И вот теперь, чуть какая-то мелочь затронула вас, забыли всё. Напрасно братья открыли вам нашу тайну. Нас мало, мы пока вынуждены молчать и скрываться, как первые христиане. Но горе нам, пропали мы, если встанет в начале нашей дороги такой, как вы. Я вынужден буду поднять голос перед людьми, которые сумеют добиться у папы Льва, чтоб он занялся этим лично и проверил, достойны ли вы места, которое занимаете.
   Лотр закрыл глаза.
   Монах внушал уже мягче:
   — Мне дела нет до жизни и смерти этих людей. Но схватите их тут, убейте — и мы увидим повторение того, что было недавно. И на этот раз нас не спасёт ничего. А если мы и унесем ноги, весь христианский мир пожелает узнать, что тут делается. То, что придёт конец вашей славе, а возможно, и жизни, мелочь. Но то, что дело спасения веры, моё будущее дело, дело моего братства выйдет на свет, — за это не будет вам прощения от властей и Бога. Тут и индульгенции не помогут. Это вам не Тецелево дурацкое обещание[102], это вам не на Деву Марию покуситься.
   Он дал Лотру обдумать свои слова и спросил:
   — Н-ну?
   — Ты Христова невеста? — Лотр произнёс это сквозь зубы. — Что ж, будешь Христовой невестой. Корнила, сразу, как это отродье уйдёт от той шлюхи, схватите её, схватите... тайно. — Последнее слово далось кардиналу с трудом. — И тотчас же отвезите в Машковский монастырь, на постриг. Пусть замаливает прелюбодеяние. — И добавил: — Целомудрие превыше всего.
   — Вот такой вы на месте, — улыбнулся капеллан. — Ты придумал чудесно. Ты даже сам не знаешь, почему то, что ты придумал, чудесно.
   Лотр знаком отпустил сотника. Достойные люди остались одни.
   — Знаешь, почему это хорошо? — спросил монах. — Он сразу же бросится искать её, и таким образом мы избавим от него Гродно. Без шума избавим... «Добрый наш народ, жди. Он явится ещё. Христос с апостолами Своими пошёл ходить по краю, говорить слово Божье и помогать людям».
   — Подожди, — остановил Лотр. — Здесь нужно как в шахматах... Значит, её удаляем — он уходит из города?
   — Здесь не нужно «как в шахматах». Логика противопоказана жизни. Это только идиоты и полные бездари требуют, чтобы всё было рассчитано. Это не жизнь. Это — скелет. Без жизни и её пульсации. Без плоти. Без правды... Вот, слушай. Нужно, чтобы он знал, что кто-то её похитил и увёз. Для этого хватит и добрых соседей. И он будет рваться за ней. Но тут его может остановить боязнь сильных врагов. Поэтому одновременно надо посеять в нем подозрения, что она его бросила, возбудить гнев. Пусть его раздирают противоречивые чувства. Тяга, ненависть, оскорблённая вера. И более всего, желание покончить с неопределённостью, прийти к чему-то одному. К этому, к равновесию, стремится каждый человек, герой или мошенник и плут. И это стремление к одному , к знанию выгонит его из города скорей, чем одна ненависть или одна любовь. Ненависть можно забыть. С любовью можно просидеть в городе ещё неделю и, между прочим, за четверть дня свергнуть нас либо сделать наше положение нестерпимым. А так он не станет ждать и дня.
   — Верно. О похищении скажут соседи. А кто об измене?
   Пёс Пана Бога молчал. Потом спросил тихо:
   — Тебе не жаль расстаться с ней?
   — С некоторых пор — не жаль, — признался Лотр.
   — Я надеялся на это. Вот она и скажет. А согласится уйти от тебя? Следить? Доносить?
   — Ей придётся. — Лотр криво улыбнулся. — Хотел бы я посмотреть, как это она не согласилась бы.
   — Только без шума. Понимаешь, нам нужен возле него свой человек. Чтобы советовал, следил, доносил. Лучше всего, если это будет женщина. Она. Ухо наше. Лучшее наше войско... Пообещай, что она сразу, как выполнит это дело, вернётся к тебе. Навсегда. А если захочет покоя — мы найдём ей мужа... богатого нобиля.
   — И что она будет доносить? И как?
   — В каждом городе есть почтовые голубятни. Пусть из каждого города отправляет по голубю. Если они, апостолы, будут мирно плутовать, если будут мирно обманывать и губить славу, и люди начнут забывать их, она даст ему денег и убедит «вознестись». И люд будет ждать его.
   — А если он покусится на веру?
   — Он не сделает этого. А коли начнёт заботиться о силе и славе, коли замахнётся на нас, пусть она привяжет к ноге голубя перстенёк и задержит их в том месте дня на три. Тогда в это место поскачет Корнила с людьми.
   — И что?
   Отсветы огня трепетали на лице монаха. Лицо это улыбалось. Тени бегали в морщинах и прочно лежали в глазницах. Страшная маска чем-то притягивала.
   — Боже мой, — сказал он. — Столько глухих оврагов!.. Столько свидетелей «вознесения»!
 
   Лунное сияние лежало на деревьях. Снопы света падали из церковных оконцев в сад, и в этих снопах клубился лёгкий туман. А они всё ещё шли куда-то в глубь этого большого сада, и цвёл боярышник, и каждая его веточка была как белый и зеленоваторозовый — от луны — букет.
   Ветви опускались за ними. Он обнял её за талию, и они шли. Потом остановились.
   Запрокинув лицо, она глядела на него, как на священное изваяние, что внезапно ожило. И он, неожиданно хрипло, спросил:
   — Как тебя зовут?
   — Я — Анея, — сказала она. — Анея... Мне кажется, это сон... Это не сон?
   А он вспомнил унизительные голодовки и странствия.
   — Сон, — промолвил он. — Твой и мой. Ты — Анея... А я...
   — Не надо, — смущаясь, пролепетала она. — Я знаю, кто Ты... Сегодня Ты возвышался над всеми, и солнце было за Твоею спиной. У меня подгибались колени... Где Твои крылья?
   «Пане Боже, — с болью подумал он. — Спросила бы она лучше, где мои рога».
   Ему сделалось мучительно больно... Крылья... Знала бы Анея, как они добывали хлеб, как он испугался пытки, как решил жить, подобно всем, волком и жуликом, подлым предателем, ибо иначе нельзя. Он будет так жить. А она говорит о крыльях.
   Ясно, что она любит вовсе не его, бродягу и мошенника. Перед нею Бог. Воле Его не перечат. Пожелай Он только — сделает всё: убьет себя, нагою пройдет по улицам, и вот это... Он чуть не плакал от страшного унижения и нестерпимой тяги, от любви к ней. Он чувствовал себя обманщиком, поругателем святынь, тем, кто топчет доверие недалёкого и доброго человека. Он знал, что не простит себя, и брезговал собой, и ненавидел себя, и ненавидел Бога. И жили в его сердце ревность, ненависть и гнев.
   — Ты любишь меня? — с надеждой спросил он.
   — Я люблю Тебя, Боже наш.
   — А я? — мучительно вырвалось у него из груди. — А если бы я был другим... Тогда... ради меня самого?..
   — Но Ты не другой. — В её глазах жили одержимость и безумный, сомнамбулический экстаз. — Ты не можешь быть другим... Ты — Бог. У Тебя золотые волосы. Искры в них.
   Этот шёпот заставлял его дрожать. Что ж за напасть такая? Он терял голову. А вокруг были дебри из цветов.
   И в этих дебрях она упала перед ним на колени. Растерянный, он попробовал поднять её, но встретил такое сопротивление, что понял: не справится. Женщины никогда не стояли перед ним на коленях. Это было дико, и он поторопился также опуститься на колени, перешагнув ещё одну ступеньку к последнему.
   В лунном тумане звучало издали пение: «Ангел, вошед к ней, сказал: радуйся, благодатная! Пан Бог с тобой; благословенна ты между жёнами».
   «Благословилась, — думал Христос. — Всё равно что с первым встречным. Радуйся! Есть чему радоваться».
   Она плакала, обнимая его. Возможно, от счастья.
   — Я знала... всегда... Я ждала кого-то... Не купца, которому — деньги... Не смердящего воина... Кто-то явится ко мне когда-нибудь... Но я не думала, что так... Что Ты... Ты явишься ко мне... Почему так долго не прилетал?.. Целых семнадцать лет?
   — Недавно только научили, — грустно сказал он. — Когда вылетел из коллегиума.
   Он глядел на неё. Она была прекрасна. И она не любила его. Она говорила это другому. Он захлебнулся от ревности и не смог больше молчать:
   — Анея... Ты же это не мне... Ты — другому... А я простой школяр, бродяга, жулик.
   Она не слышала. А может, не способна была слышать, и слова сейчас сделались для неё лишёнными смысла звуками.
   — Не надо, — как глухая, произнесла она. — Я знаю Твоё смирение. Простая холстина, пыль дорог, Воздыхальня, где Ты ниже разбойника. Но я же знаю, кто Ты. И я люблю Тебя. Я никого ещё так не любила.
   В возмущении и обиде он оторвался от неё, хотя это и было свыше его сил. Глухая обида двигала им.
   — Ты не хочешь слушать. Я пойду.
   Она вся сжалась.
   — Я знаю, — тихо-тихо сказала она. — Я же знаю, что не достойна Тебя, что это небо подарило мне незаслуженную милость. Хочешь — иди. Всё в Твоей святой воле. Нет Тебя — пусть тогда пекло... Зачем мне жизнь, если меня покинул мой Бог?
   И он понял, что она так и сделает. Нельзя было её переубедить. И нельзя, смертельно опасно было не совершить подлости, оставить её и уйти.
   Замкнулся круг. И он, разрываясь от презрения к себе и неистового влечения к ней, сдался, поняв, что ничто более невозможно, кроме того, что должно произойти.
   «И сказал ей Ангел: не бойся...» — летело издалека, словно с самого неба, пение. Март шагал по земле. И она закрыла глаза и, дрожа, прошептала:
   — Поцелуй меня, мне страшно. Но это, наверное, так и должно быть, когда приходит Бог... Я верю Тебе.
   «Верит? Мне?» — успел он ещё подумать с непомерным изумлением, но губы его уже припали к чему-то, и этого он ждал всю жизнь, и поплыли ближе к его липу травы, и остановились, а после, через несчётные столетия, содрогнулась земная твердь.
 
   Летели откуда-то голоса, слышались за стеной шаги, смех и звуки лютни. В лунном сиянии запели молодые голоса:
 
Боярышник в сумерках синих
На Замковой цвёл стороне.
В то время во двор к дивчине
Чудесный пришёл гонец.
«Люблю», — он сказал ей с печалью,
С любовью и сладкой тоской,
И в небе запели хоралы:
«Девица, Пан Бог с тобой».
 
   Тихий голос говорил, что кто-то любим, мил и желанен. А над всем этим в лунном дыму простиралось бездонное небо, и мигала в нём то белая, то синяя, то радужная звёздочка.
 
   Утром он перепрыгнул через ограду:
   — Я приду вечером и заберу тебя.
   — Да... Да...
   — Навсегда. Только я должен подготовиться.
   — Я жду.
   ...Он шёл улицей, и лицо его было обновлено тем, что с ним случилось. Возможно, потому, что в нахальных когда-то, плутовских глазах жило тихое и доброе сияние.
   Ещё издалека он увидел, что навстречу ему движутся двенадцать обеспокоенных апостолов. Но раньше, чем он успел хоть немного приблизиться к ним, на него вывалился из переулка пьяный с утра, страшный и звероподобный в своих шкурах Ильюк Спасоиконопреображенский.
   — А-а, Иисус милостивый. — Он еле держался на ногах. — Вот где встретились! Позвольте ручку. Я ж, можно сказать, твой Илья. Тот, про которого ещё Исайя говорил: «Глас вопиющего в пустыне». Я... — и тут он с размаху шлёпнулся в лужу, — Иоанн Креститель.
   — Что это за свинья? — брезгливо спросил Тумаш.
   — Илия, — сказал Братчик. — Каков предтеча, таков и мессия.
   — А я ж... готовил путь твой перед тобой.
   Фома-Тумаш подмигнул. Сила-Иаков и Лявон-Пётр схватили предтечу за руки и поволокли. Он пахал ногами землю, делая две борозды.
   — Не узнаёшь? Отрекаешься? А я ж тебя в Иордан макал! Ну погоди-и! Пророчил я! Узнаешь ты теперь мои пророчества! Голос Божий был у тех ночных людей! Погоди-и!
   Юрась плюнул и пошёл дальше.
   Когда все они сворачивали с Мечной улицы на улицу Ободранного Бобра, навстречу им попались два десятка всадников в красных плащах — замковая стража. За ними тащилась обшарпанная закрытая карета, запряжённая парой добрых белых коней.
   Христос не обратил на них внимания. Ему было не до того.
   ...Спустя несколько часов они сидели в покое Юрася и пререкались. Пререкались упорно.
   — Женится он, — насмешничал Лявон-Пётр. — Не успел явиться пан Иисус, как он, видите ли, женится. — Табачные глаза Лявона бегали. — Ясно, что здесь такое: брак под кустом, а свадьба — потом.
   — Я тебе, Лявон, сейчас дам по твоей апостольской лысине, чтоб языка своего ядовитого лишился, — спокойно ответствовал Юрась.
   Конавка утратил равновесие. Заскулил чуть ли не с отчаянием:
   — Да ты понимаешь, что это такое будет, твоя свадьба? Ты же сразу как Христос накроешься. Ты же сам недавно говорил, что будешь плыть, куда судьба вынесет, возвышаться, власть брать, деньги брать. — И передразнил: — «Раз уж останусь в этом навозе, pa-аз все они такие свиньи».
   — Вчера думал, — отрезал Братчик. — А сегодня гадко мне.
   — Иоанна Крестителя помнишь? — нервно спросил горбоносый мытарь. — Злодеи мы. Нельзя остановиться, раз попали, как сучка в колесо. Визжать да бежать. Остановишься — они тебе припомнят, кто ты и что ты. На дыбе вспомнишь, какое оно, вознесение да на небо взятие. Люд тебя на куски разорвёт.
   — Как хотите, — стоял на своем Христос. — Я должен...
   — Перед кем? — заголосил елейным голосом Иаков Алфеев. — Перед девкой той? Да спи ты с ней сколько хочешь — слова никто не скажет. Благословлять тебя станут, стопы целовать. Ей, думаешь, что-то другое нужно? Ты — Бог.
   — Для неё...
   — А про нас забыл?! Снова на дорогу?! А жрать что?!
   Явтух-Андрей по-дурному зазвенел в кармане деньгами.
   — А, деньги, — вспомнил Христос. — Вот тут каждому по четыре золотых... И мне то же самое... Я собрал.
   И тут взорвались страсти.
   Братчик никогда не мог представить, что десять человек могут так кричать.
   — А потом что? Это на всю жизнь?
   — Ещё бы казну взять, коней накр... наменять, так тогда ничего. А то... четыре монеты.
   — У меня это самая удачная роль, — скрипел Варфоломей. — Платят, как никогда.
   — Повезло как, — голова на блюде шевелила толстой губой. — А тебе чего ещё надо?! Жалобщик ты! Енох!
   — И я!.. Эва!.. Как его!.. Оно!.. Ну, того!!!
   — Любезные, — успокаивал женоподобный Иоанн. — Зачем идти? Он не думает. Добро делает миру и себе.
   От гвалта звенело в ушах.
   — Цыц! — гаркнул вдруг Неверный Тумаш. — А я согласен с ним. Ради чести.
   — Умный человек, — сказал Раввуни и похвалил себя, не удержался: — Почти как еврей.
   — Так что ты ещё вякнешь? — угрожающе спросил у Петра Христос.
   Тот, уклоняясь от взгляда, смотрел в окно.
   — А ты подумал, Лявон, на какое ты время Пётр? — спросил Юрась. — И подумал ли, что, пока ты нужен, у тебя деньги, а когда ты не нужен станешь, то лишишься не только денег, но и головы?
   — А ты подумал, Христос, — засипел вдруг Пётр, — что единственный раз судьба даёт в руки такой козырь? Что не они тебе, а ты им можешь снести голову? Что протяни ты руку, и Гродно — твой... Беларусь — твоя... Жмойская земля — твоя... Королевство — твоё... Половина земли — твоя. И ты же сам ещё недавно соглашался на это, кажется? Что они могут?! А ты можешь всё.
   — Знаю. Мог бы. Но это множество усилий... Полжизни... Один час изменил во мне всё. Я не хочу терять не только половины жизни, но и единой минуты. А если не отдать этому всей силы, хитрости... подлости, это кончится не господством, а плахой.
   — Из-за девки золотую реку теряешь, — Жернокрут-Варфоломей развязал рот-завязку. — Девку ему надо.
   — Ну и ладно, — сказал Тумаш. — Ну и девку.
   — Милый, — с издевательской нежностью сказал Иуда. — У савана нет карманов.
   Юрась встал:
   — Вы как хотите, а я иду. Кто желает идти со мной — пусть подождёт.
   — Я подожду тебя у ворот, — сказал Раввуни.
 
   Как раз в это время в готической капелле Машковского монастыря кончалось пострижение. Угрожали голоса под острыми сводами, во мраке. А в пятне слабого света, падавшего из окна на каменные плиты пола, стояла женщина, и было на ней — вместо понёвы, казнатки и кораблика — грубое одеяние монахини.
   А рядом с женщиной стояла мать-настоятельница, неизмеримая поперёк баба лет под сорок, с лицом одновременно угодливым и властным, и сжимала руку новой монахини. Сжимала вместе со свечой, чтоб не вздумала бросить или выпустить.
   Свеча капала горячим воском на тонкие пальцы юной руки, но Анея не чувствовала боли. Стиснула челюсти. Смотрела в одну точку.