Он швырял в них пригоршни пыли и плакал от бессилия, ибо им это было, как и слова, — об стенку горох. Тогда я подумал, что и взаправду его могут побить камнями и это будет плохо. Я подошёл и сказал ему: «Пойдём, браток».
   — Он сказал мне: «Пойдём, браток», — пробормотал Иосия. — И я пошёл. А что мне ещё оставалось делать?
   — Мы пошли уже вдвоём. В Слониме нам нельзя было оставаться. Раввуни был прав: Бог словно отнял у этого Шамоэла разум. Он хватал, как волк, за живое. Потом мы узнали, что мужики убили его, и двоих его сообщников, и ещё двоих невиновных.
   — Ты знаешь, что он уплатил долг слонимского войта и получил за это право выбивать недоимки из его мужиков? Что он действовал законно, по праву княжества? — спросил Жаба.
   — Он выбивал... Да кто там считал, сколько он выбивал? — ответил Раввуни. — Я предупреждал его, но он не послушался. Жаль невиновных... Но, не считая этого, мужики сделали святое дело, убив его. Потому что он выбил вдвое больше, чем заплатил. И если откупщики станут и дальше грабить — будет не убийство, а бунт. Перебьют не только откупщиков — иудеев, белорусов и немцев. Будут бить и вас[67].
   — Но-но, — одернул Комар. — Ближе к делу.
   — Мы боялись оставаться в Слониме. Боялись людей Шамоэла и боялись мещан. И всё же я чувствовал себя таким сильным, как никогда. Плохо одному, и лучше, если есть рядом хоть кто-то подобный тебе.
   — Один из людей меня подобрал, — сказал иудей. — И к нему я прилепился. Иначе — смерть. Возле синагог меня встретили бы камнями. У чужих порогов — непониманием.
   — Может, ты бы и говорил? — спросил Босяцкий.
   — Не слушайте его. Он говорит глупости. Ему трудно говорить, и оттого он несет всякий вздор. Не к чему ему было лепиться. Я же такой точно изгнанник, как и он. Я также потерял своё племя... И что это за мир, где одни лишь изгнанники чего-то стоят?
   — Так вот, мы торопились оставить между собой и Слонимом как можно больше стадий. Я радовался, что не один, и силы мои увеличились.
   — Т-так, — произнёс Босяцкий. — Вот как, значит, ты приобрёл своего первого апостола, «Христос».
   — Под вечер мы пришли с ним на берег Бездонного озера под Слонимом и тут решили переночевать. Голодными, ибо я не надеялся на то, что поймаю что-либо своей самодельной удой. Озеро было прозрачно-красным, гладким, как зеркало. А леса вокруг него были зелено-оранжевыми.
   — Ч-что это он говорит? — спросил Жаба.
   — Не знаю, — пожал плечами Болванович[68].
   — Мы сели на единственном голом пригорке, заросшем длинной, как косы, травой. Это, видимо, был какой-то могильник, потому что кое-где, продрав шкуру земли, торчали из нее острые камни. Как пирамиды. Только узкие у земли и длинные, почти в человеческий рост. То прямые, то наклонные. Одни с тремя сторонами, другие с четырьмя, как крыша четырёхугольной башни.
   — Я знаю этот могильник, — ощерился Комар. — Это проклятое место. Это могильник языческих, поганских великанов, оборотней, волколаков. Христианину грех даже смотреть на него, а сидеть там — всё равно что душу погубить... Запиши за ними и эту вину, писарь[69].
   — Не знаю. Нам там было хорошо и спокойно. Закат. Красное озеро. Древние камни. Мошкара толчёт мак.
   Мы развели костёр. Я взял бечеву и крючок и пошёл к берегу, чтобы поймать что-нибудь. Но как только я приблизился к воде, то услышал, что с озера летит густая брань, оскорбляющая и озеро, и могилы, и этот покой.
   ...Неподалёку друг от друга стояли две лодки. Стояли и, видимо, не могли разъехаться, так как сети спутались и сплелись, и как раз в месте сплетения билась большая рыба. Бог свидетель, я ещё не видал такой. Огромный сом сажени в полторы — если не в две — длиной. Очевидно, он попал в одну сеть, потащил её, наскочил на другую и запутал их. Сом этот бился, широко раскрывал рот, плямкал губами, шевелил усами и таращил маленькие глаза.
   Братчик остановил свой взгляд на Жабе. Весьма хитровато.
   — С того времени стоит мне только увидеть толстого дурака при исполнении им своих обязанностей, как сразу вспоминается этот сом.
   А в лодках дрались и таскали друг друга за чубы люди. В одной лодке вот эти два брата, а в другой — эти. Тоже братья.
 
   — Довольно, — сказал Лотр. — Теперь они. Ты кто?
   Вперёд выступил лохматый и заросший человек с предательскими глазами забияки, один из тех «римских воинов», что делили возле креста одеяния. Горделиво улыбается углом рта, табачного цвета глаза недобро бегают. На голове, как у всех вошедших в возраст кудряшей, начинает пробиваться лысина.
   — Лявон Конавка, — с бахвальством представился человек.
   Его сосед, похожий на него, но ещё по-юношески стройный (да в глазах вместо бахвальства и наглости — трусость), добавил:
   — А я ему брат. И ничего мы больше не делали. Мы рыбаки.
   Комар, снова заснувший, вдруг проснулся, спросил:
   — По чужим конюшням рыбаки?
   И тут выступил вперёд тот, цыганистый, с угольными блестящими глазами, подвижным, как у обезьяны, лицом, который так ловко ставил подножки во время драки.
   — По чужим конюшням — это я. Михал Ильяш меня кличут.
   — Ты — потом, — осадил Комар. — Не щиплют — не дрыгай ногами.
   — Это я понимаю, — оскалил зубы Михал.
   — Н-ну, братья... Так с кем это вы дрались?
   Два бывших «эфиопа» вышли и встали рядом с братьями-рыбаками. Один здоровый, как холера, тугой, с плотоядным ртом и сомиными глазками — настоящий Гаргантюа, — пробасил:
   — Я тоже рыбак. Ловлю налимов, лещей, а особенно сомов. Это если их вымочить да заправить ихним же жиром, — он приложил к усам пальцы, — м-м-н-м... А зовут меня Сила Гарнец... А это мой негодный братец. Такой неудавшийся, что двухгодовалого щурёнка с трудом съест. Зовут его Ладысь.
   Ладысь Гарнец выступил вперёд. Худой, очень похожий на девушку, с длинными рыжевато-золотистыми волосами. Рот приоткрыт, как у юродивого, в глазах суемудрие.
   — Рыбак. Но в истине ходить хочу. В истине.
   — Вы не смотрите, что он такой... придурковатый, — пояснил Сила. — Он два года в церковной школе учился. Выгнали. Мудрствовать начал, пророчества читать... Испортили его там. И сейчас не своими словами говорит, а не может запомнить, в каком заливе больше рыбы. А это просто... Вот, скажем, у могильника, там карасей ни-ни...
   — Хватит, — оборвал Лотр.
   — И балабы нет...
   — Не рыбу, но человеков будете ловить, — изрек Ладысь.
   — Хватит. Говори дальше ты, Сила.
   — Ну вот, и случилась у нас в тот день с Конавками драка. Конавки тоже рыбаки, но худшие. Сказать, к примеру, где там у нас линьки водятся, — это им слабо.
   — Брешешь, — вскинулся Лявон Конавка.
   — Ваше преосвященство, — обратился к Лотру Босяцкий, — пусть он и дальше говорит. А то остальные непригодны. Один — кролик. Другой — рыбоед, и при разговоре от него рыбой несёт. А третий — юрод не от Пана Бога нашего.
   — Ваша правда, — ответил кардинал. — Говори ты, старейшая конавка[70].
   Лявон выступил вперёд и обежал всех глазами, от которых любой подножки можно было ожидать.
 
Рассказ Лявона Конавки.
 
   — Это он брешет всё, этот Сила. Никаких знаний у него нету. Да и как они могут быть, если у него голова как у сома — сами видите, какие глазки, — и куда он только жрёт. Первый рыбак на всём озере — вот я, Лявонка, а если брат в разум войдёт-уберётся, то и он будет умнее этого сома. И мы завсегда пану нашему милостивому, хотя он и не соображает ничего, но, как рабам усердным надлежит, по Писанию, больше всех лучшей рыбы приносим. А пан наш не схизмат какой-нибудь, как мы, мужики-дуроломы, бобовые головы, а благородный Доминик Оковитый, и дадена ему, за радение о вере святой, латинская надпись на щит: «Rex bibendi»[71].
   — Этого можно бы и отпустить, — почти прочувствованно шепнул Лотру Босяцкий. — Лучший материал. Богобоязненный человек, панолюбивый и... глупый, хотя и хитрый.
   Лявон вдруг горделиво вскинул голову. Видно, не выдержал, сорвался, пусть даже и во вред себе. Хитрые глаза забияки загорелись.
   — Кому разбираться среди этого мужичья? Мне двадцать один... Они все дурни... А у нас в хате сам король Александр двадцать два года тому останавливался, и ночевал, и всех жителей её ласкою своею королевскою отметил.
   — Слыхали, что несёт? — шепнул Лотр Босяцкому. — Вот вам и отпустить. Пусть теперь писарь занесёт кроме богохульства ещё и оскорбление покойного короля.
   — Почему? — шёпотом спросил Болванович. — Могло быть. Он был добрым королём. Нас любил. Простой. И, между прочим, ни одной бабы, даже из курной избы, если только возможно было, лаской и приязнью своей не миновал. Это вам не прочие. И что удивительно, сами бабы так к нему и липли. Может, поэтому так мало и процарствовал.
   — Могло-о быть, — передразнил Лотр. — Могло быть, да не здесь. Дети его величества сейчас только девками интересоваться начинают... Сколько лет, как король умер? Ага. А царствовал сколько? Четыре года и восемь месяцев. Так за сколько лет до его воцарения этот бовдур[72] родился? Могло-о быть.
   Лявон Конавка понял, что ляпнул лишнее. Табачные глазки забегали.
   — Так вот, в этот вечер мы с этими неподобными, с мужепёсами этими подрались. Сила этот как начал кричать и дёргать за сеть: «Моя сетка!».
   «Ты её распутай сначала, тогда увидишь чья!» — крикнул ему я.
   Он за сеть — дёрг! Я также — дёрг! Тогда он разворачивается — и мне в пику. Аж в глазах золотые мухи полетели.
   — Это у меня... мухи, — сказал Сила. — Ведь он меня — тоже...
   — А тогда вот этот юрод, пророк-недоучка, Ладысь, обидеть меня решил. «Глаза у тебя, — говорит, — в непотребном месте».
   Я ему тоже — плюху. А он, видать, побоялся мне ответить. Он Явтушка моего схватил. А тот ещё в разум не вошёл.
   — Он меня схватил, — слегка боязливо ответил Явтух.
   — Слышу — чебурах! — это они, значится, в воду упали. Мне глядеть некогда — я Силу валтужу. Только слышу: шатается лодка. Братец, значится, освободился от того и вылезает... Только потом оттолкнул я старшего Гарнца и... Что такое?.. Младший Гарнец в моей лодке сидит... А мой Явтушок в лодке у Силы. Перепутали. Тут Сила, видно, понял: со мной ему не справиться.
   — Это ты понял, — буркнул Сила. — Куда карасю против линя?
   — Я тогда размахнулся да этому его Ладысю — благо он в моей лодке — по уху. Смотрю — Сила глазами закрутил: «Ах, ты моего брата?.. Так на и твоему». И как даст Явтушку. Тот, бедный, аж зубами ляснул. Мне его, конечно, жаль. Я шалею. Я тогда снова Ладысю как дал-дал. Кричу: «Э, ты моего любимого брата? Так пусть и твой получит!» — «И твой!» — «И твой!».
   И дошли бы мы обязательно до смертоубийства, если бы братья не догадались. Скакнули они в воду, да и поплыли к берегу, как, простите, две сучки... А во мне всё аж заводится. Аж сердце кипит. Хватаю я топор. И Сила топор хватает. И тут прибавилось бы у нас в головах ещё по одной дырке, если бы он не испугался.
   — Это ты испугался, — возразил Сила. — Будто рак в ловушке.
   — Не испугался я. Я, когда в раж войду, ничего не боюсь. И тогда мне не прекословь. Развернулся я да топором по его сети. «Брата моего, — кричу, — бил! Вот твоей сетке! Вот!».
   «И твоей на!» — кричит он.
   Тут сетки наши начали раскручиваться. Булькнула рыба, показала нам хвост...
   — Хорошая штука соминый хвост, — крякнул Жаба.
   — ...Да и пошла себе. И тут я гляжу: стоит Сила, согнувшись, хекает и свою сеть рубит... Я — хохотать... Но тут гляжу: и я всё время свою рубил... Гляжу: тот дурень это понял да вдруг как даст обухом в дно моей душегубки — аж вода засвистала. Вижу: ноги почти по колени в воде. Тут я думаю: «Будет мне — будет и тебе». Да как ухну топором в дно его лодки — так и вывалил кусок величиной с доброе стебло[73]. Пошли наши лодки к озёрному богу. И сети с ними пошли, и, понятно, топоры.
   — Они же не плавают, — разъяснил Сила.
   — А мы по шею в воде. И тогда мы поплыли к берегу. А там наши братья сидели уже с этими двумя... И всё, может, было бы хорошо, но тут Иосия начал болтать о рыбе, хотя и не едят они сомов.
   — Они щуку едят, — басом заметил Сила, — хотя и нельзя щуку есть по духовным причинам, и кто её ест, того на том свете заставят дерьмо трескать.
   — Что ты там несёшь? — спросил Лотр. — Как это нельзя есть щуку? Какие это «духовные причины»?
   — Кто ест щуку, особенно голову, тот грешник хуже католика и еретик хуже Лютера в сраме своём, — пояснил Ладысь.
   — Это ещё почему, поганец ты? — вскочил Босяцкий.
   — А потому, — поучающе произнес Сила, — что в щучьей голове есть вся начинка, которой Христа казнили. Кости такие наподобие хрящей. Тут тебе крест, тут тебе гвозди, тут тебе и копьё. Почему, думаете, иудеи так щуку любят?
   — Дурило ты, вот ты кто, — грустно обронил Раввуни. — Голову на плечах иметь надо, вот что.
   Лотр пожал плечами:
   — Эти люди закоснели в поганских поверьях своих и в самой отвратительной ереси. Разве это христиане? Единственное, что излечит их от диссидентства, — очистительное пламя... Ну, далее. Значит, иудей начал болтать о рыбе.
   — Так, — подтвердил Иосия. — Я поклялся Исходом, что из-за такого Левиафана, может, и стоило драться и он был бы здесь весьма кстати.
   — И тут я сказал, что крупную рыбу мы отдаём пану. А иудей сказал, что он всегда считал рыбаков за разумных людей и сегодня усомнился в этом. Тогда этот Братчик спросил, зачем мы из-за панской рыбы рубили свои сети.
   Только тут до меня дошло, что и сети порубленные не наши, и лодки потопленные — от пана. И значится, ждёт нас кум-кнут и сидение в колодках возле церкви, по крайней мере, на четыре недели, а может, чего похуже.
   Тут Ладысь загудел: «Братцы вы мои возлюбленные! А что ж это нам делать?! А как же нам теперь пережить?!».
   И тогда Братчик сказал, что надо бежать. А иудей только помотал головой. «Наро-од, — говорит, — сидеть, и слушать, и понимать. Назад вам нельзя... И потому идите вы с нами, хотя, понятно, дурень в дороге не прибыток».
   Мы поняли, что всё это правда, так-сяк помирились, съели для подкрепления клятвы немного земли, раз уж ничего более съестного у нас не было, и пошли с ним.
 
   В городе между тем вовсе не было спокойно, несмотря на то что все давно разошлись ужинать. Оставался какой-то час до заката, и всякий, у кого было что есть, спешил съесть это при дневном свете: летом стража приказывала гасить огни с концом сумерек: «Это не зима: дни длинные, погода сухая — долго ли до ночного пожара?».
   В слободах глашатаи уже были, и теперь их крики раздавались на окраинах:
   — Ог-ни гасить! Печи, лучи-ны га-асить! Не спит ого-онь! Каганцы га-си-ить! Горны гаси-ить! Матерь Божья и святой Юрий, помилуй на-ас!
   — ...на-ас!
   — ...а-ас! — отдавалось где-то далеко, в Гончарном конце.
   Казалось, должна бы быть тишина, обычная вечерняя тишина и мир. Но её не было.
   ...По Кузнечной, а потом и по Мечной улице бежал запыхавшийся Кирик Вестун, грохотал в ставни, бил ногами в двери и трубно кричал одно и то же:
   — К замку! К замку! Христа казнить повели! Убийство!
   Если бы кто глянул сверху, с высоты, он бы увидел, что по улицам, в разных концах, мечется несколько таких фигурок.
   На Пивной бросался от дверей к дверям Зенон:
   — Люди! Христа убивают! Христос пришёл!
   Крик катился улицами. Но редко-редко где открывалось окно. Улицы, казалось, вымерли, безучастные к отчаянию.
   Ревела на улице Стрыхалей дуда.
   — На помощь! Христос пришёл в Гродно!
   В немногих не прикрытых ставнями окнах догорал кровавым светом закат. Так слабо и неохотно, так редко. Угасал, как воля великого города к восстанию. Она еле тлела за этими редкими окнами. И гласом вопиющего в пустыне были крики, глухо угасавшие в теснинах улиц:
   — Христос! Христос с апостолами пришёл в Гродно!
   Клеоник и Марко колотили во все двери Резчицкого угла.
   — Людей убивают! — кричал Клеоник.
   — Ну чего там? — спрашивал сонный голос из-за ставен.
   — Людей убивают! Говорят, Христа!
   — А-а.
   Первая звезда запылала в прозрачно-синем небе.
   Последние лучи заката отражались на руках Уса, которыми он колотил в двери. Руки у него были теперь словно из червонного золота.
   — А-а. Тьфу. Свиньи сонные.
   Побежал, споткнулся о нищего, спящего на обочине.
   — Христос пришёл.
   — Брось, спать хочу.
   Гиав Турай схватил за грудки человека в богатой одежде, потряс. Это оказался немец.
   — Христос в Гродно! Христос воскрес!
   — А-а, — протянул немец. — Он и ф прошлы гот такой ше штука фыкинул.
   — Тьфу, колбаса! — махнул рукой Турай.
   Гасли верхние окна в домах. Безнадежно угасала воля великого города. И всё сильнее в июльском небе разгорались яркие звёзды. Сиял золотом красавец Арктур, рассыпались возле него Волосы Вероники. Сверкала на севере, совсем низко над горизонтом, многоцветная Капелла, и бежали к ней мимо Альтаира и Денеба туманные вихри Пути Предков. И тогда, в отчаянии от того, что ничего нельзя поделать, что все оглохли в этом городе, Кирик Вестун встал перед папертью костёла доминиканцев и, подняв руки вверх, из последних сил неустанно и неистово заголосил:
   — Христос пришёл в Гродно!
   Молчание. Костёл, казалось, падал на человека. Высокий, шпилями до звёзд. Тишина. На северо-западе сияли над самой землёй Близнецы — брат золотой и брат белый. Они ближе друг к другу, чем люди. Или вон как тесно сошлись вокруг Невесты[74], вокруг белой Невесты, её женихи, два брата — плечо к плечу[75], и их низенький соперник[76]. Так близко, как никогда не бывать людям.
   И в отчаянии, понимая, что всё равно, что в лучшем случае стража схватит его за буйство, Кирик снова вскинул к звёздам руки и закричал:
   — У-би-ва-ют Христа-а-а-а!
   Эхо, постоянно обитающее в башнях, подхватило крик, начало отбрасывать, играть с ним, как с мячом. В верхних ярусах бойницы взрывались дивные звуки:
   — ...ва-а... та-а... та-та-та!
   И вдруг случилось чудо. Лязгнули ставни, и в окне появилось белое лицо.
   — Чего?
   — Христа пытать повели.
   Ещё и ещё головы появлялись в окнах.
   — Где? Где?
   — Христа убивают! В замке! Христос пришёл в Гродно! Нас защитить.
   Один человек вышел из дома. И другой. И третий... Теперь кричали вчетвером. Выскочил заспанный горожанин с кордом.
   — Что такое?
   — Пытать повели! Гонец сказал, что они Его замордуют! Что нам не Он нужен, а долговая тюрьма!
   Эта обида переполнила чашу терпения. К шпилям колоколен взвился рык.
   ...И тут пошло. Выбежали из халупы два человека с молотами. Бросив бедную лавчонку, выскочил с безменом торговец.
   — Христа спасать! — кричали десятки голосов.
   Обрастая людьми, толпа катилась за Кириком. Грохали в двери, в окна. Били в них молотами так, что вздрагивали дома, и хочешь, не хочешь надо было выходить.
   У корчмы толпа выросла вдвое, присоединились бражники. Корчмарь крякнул и, сбросив с противня в огонь кур — пламя полыхнуло, словно из ада, — присоединился к идущим. Пьяницы захватили фонари. И если раньше в конце улицы, на западе, сиял в глаза людям жёлтый Арктур, путеводная лампада, то теперь звёзды поблекли в алом зареве.
   Неподалёку от Росстани примкнул к гурьбе Зенон с сотней людей, а на самой Росстани — толпа с Клеоником и Марком во главе.
   Валили и валили из домов, переулков, тупиков люди, ещё и ещё. С цепными жгутами, с дубинами, с ржавыми топорами, с кольями, выломанными из плетней, с луками.
   Бросив у мясных рядов стадо, вливались в течение пастух с пращой, мясник с резаком.
   — Христос пришёл в Гродно!
   Теперь уж никак не меньше семисот человек валило к замку.
   Ночь краснела огнём.
 
   Синедрион во все глаза разглядывал Богдана Роскаша. Зрелище было взаправду дивным. Под мешковиной хитона топорщился потёртый шляхетский кафтан, за пазухой была меховая шапка (словно кот пригрелся и спал). А на ногах — такие же, как и у всех, мужицкие поршни.
   Роскаш стоял, горделиво отставив ногу. Довольно могучее пузо — вперёд, грудь напряг, лицо красное, глаза вытаращенные, усы залихватские, свисли до середины груди, щёки чуть отвисшие и такие круглые, словно он их нарочно надул.
   Непримиримо глядели на синедрион мутно-синие глазки. Рот был брезгливо искривлен — рот задиры и любителя выпить. Для полной картины не хватало только сабли.
   — Ты кто? — спросил Лотр.
   — Не слышали, что ли? — брезгливо спросил Богдан. — Я Роскаш Богдан. Белорусский шляхтич. Вот.
   — Ты сейчас не шляхтич, а подсудимый, — сказал Лотр.
   — Это вы — один вид, а шляхта была, есть и будет. Оружие вот только я в фургоне оставил, а то не на меня бы вы сейчас оскаливались, а на крышку своего гроба.
   — Что же ты, шляхта, среди бродяг? — язвительно спросил Лотр.
   — Сам ты хамло и бродяга, — ответил Роскаш.
   Лотр еле сдержался:
   — Хорошо, говори.
   Роскаш с ещё более ухарским видом подальше отставил ногу.
 
Рассказ Богдана Роскаша.
 
   — Мужицкая только морда может не знать, что такое род Роскашей и к какому роду, суёму[77] и гербу мы принадлежим. Но я не удивляюсь и великодушно вам прощаю, так как попы в большинстве своём вчерашние мужики и самых главных вещей могут и не знать.
   Были мы когда-то богатыми, как холеры, но нападение литовцев выбило славный род Роскашей из седла, хотя и не сбило с ног... Фальшивым приказом этого хама, этой кислой овчины, Миндовга, отняли у нас наследие предков, земли, и отдали такому точно кипацу, как и сам Миндовг, некоему безызвестному Квясткгайле. Остались мы на нашей земле гостями и выселились, но чести не утратили.
   И особенно заелся я с этим ослёнком, с младшим Квясткгайлом, Фаддеем. Мало ему было той чести, что на земле, неправедно принадлежащей ему, сидит бывший хозяин, человек такого рода, как я, — он надумал с меня ещё какую-то «аренду» брать, варвар такой... Ясное дело, не видел он от меня дули с маком и скидельского угощения.
   В тот день я благородно пахал своё поле. Был в этой вот меховой шапке и, как надлежит дворянину, при мече на боку, при пищали за спиной, при роге для пороха или, как мы говорим, «маке». Оружие должно быть при себе, ибо твоя честь в твоих руках и ещё... каждую минуту кто-нибудь слабый может припасть к ногам твоим, умоляя о рыцарской твоей помощи.
   Кожа у меня не такая грубая и заскорузлая, как у какого-то там мужика абы у польского или жмойского дворянина, и поэтому я шёл за высокой своею сохою осторожно, чтоб терновник не впился мне в ногу.
   И тут подъехал на паршивом своём вороном этот хам в магнатском платье, сидевшем на нём, как на корове вышитое седло. И, подъехав, поскольку не умел вести высокую беседу, сразу начал непристойно лезть и приставать с этой своей «арендой».
   Некоторое время я молчал. Это потому, что худородные сиволапы имеют плохой слух. Скажешь им: «Слава Иисусу», Божьего имени они, спесивые, не услышат. Но зато стоит кому-то в их компании трахнуть — они услышат сразу. Каждому своё. Каждый слышит то, к чему больше привык. Ихние уши приспособлены не для звучания Божьего имени, а для более низких звуков. Уста их забыли, как выговаривается слово «Иисус», а помнят только слова: «Ф-фу, хамство».
   И вот он ехал рядом со мной и гавкал. А я молчал. До тех пор, покуда он не сказал что-то насчёт того, что пусть он не будет Фаддеем Квясткгайлом, если не заставит меня заплатить. Только тогда, услышав его богомерзкое имя, я изволил ответить и бросил: «Что твоя „аренда“ перед шляхетской честью? Тьфу!».
   Тогда он начал непристойно похваляться своим захудалым дворянством.
   И я сказал ему с гордостью: «Тьфу ты, а не шляхта! Вы из лесов жмойских пришли. Вы грамоты не знали, а Роскаши — коренные здешние. Вы на медведицах женились, когда нас князь Всеслав в рыцари милостиво посвятил».
   «Брешешь. Мы вас завоевали».
   «Это мы вас завоевали, — говорю. — На чьём языке говоришь, дикарь?».
   Ему крыть нечем. «Давай, — кричит, — деньги!».
   А я ему, как солью в глаза, правду: «Вы от Гедимина по пятой боковой младшей линии, а я от Всеслава Полоцкого по второй. Тьфу твоё дворянство перед моим!».
   «Хам!» — осмелел он.
   «Дикари вы. С быдлом вы спали в круглых халупах своих. В шкурах ходили вы!».
   «Мужик!».
   Тут я, словно пропалывая, выдрал чертополох, святое наше гербовое растение, и сунул его под хвост хамскому коню этого хамского якобы магната. Конь дал свечку, и тот вылетел из седла и шмякнулся всем телом о пашню... И он ещё говорил, что дворянин. Да дворянин ни за что с коня бы не упал — разве что только вдребезги пьяный.