Страница:
Они пришли к Матери Божьей Остробрамской. Сновав шапках. Нарочно. Чтобы видели.
И случилось так, что первым подскочил к ним тот самый седоусый, что видел Христа во время изгнания торговцев из храма и признал его не плутом, но Богом, встав на колени.
— Шапку скинь, басурман!!! Бо-о!..
На крик оглянулись ближайшие, и тут Христос с удивлением увидел, что в толпе довольно много знакомых лиц. Был тут молодой товарищ седоусого, старуха, что когда-то молила о корове, ещё кое-кто и — он не верил глазам — тот самый предводитель волковыских мужиков, что тогда защитил его от Босяцкого и Корнилы, а после бросил, сказав: «Ты с весной приходи. Как отсеемся».
— Мир тесен, — подивился Христос. — Тебя что, ветром сюда занесло?
Седоусый всё ещё лез. И вдруг ахнул:
— Пане Боже... Христос...
— Я, — подтвердил Братчик. — Ну как, волковыский, отсеялся?
Тот низко опустил голову.
— Как будто я не говорил, что сеять можно... если есть чем. Чего это здесь так скоро? Управился молниеносно. И сюда раньше меня успел.
— Не бей по душе, — ответил тот. — Всё у нас забрали. Ни гроша подати не скинули... Да тут много наших... Чуть не половина. Деревнями бегут от голода. Полстраны на север сыпануло. На Полоччину, в Гродно, сюда, на Медзель. Повсюду, где татар не было, как удвоился народ. Всё ж, может, кусок хлеба заработаешь, не помрёшь.
— Ну и как, заработал хотя бы первую крошку?
— Слишком нас множко, чтоб была крошка, — насупился седоусый.
— Чуть не мрут люди, — добавил мужик. — А что же будет зимой? Душу б заложил, чтобы добыть зерна да хоть немного хлеба. Под пеньком зимовал бы. Как медведь. Полстраны на север сыпануло.
— Кому она нужна, твоя душа, — сказал седоусый.
Христос был достаточно деликатен, чтоб не напомнить им всего, не рассказать, как самого его травили собаками. К тому же толпа уже заметила человека в шапке. Отовсюду проталкивались ревнители святости места.
— Шапки долой! Шапки прочь! А ну, сбейте! — негромко покрикивали они.
— Сто-ой! — завопил седоусый.
Кричать, тем более горланить, тут было не положено, и потому толпа изумлённо смолкла.
— Этому позволено! Он татар погромил! Это Христос!
Тишина. Оглушительная тишина. И вдруг толпа взорвалась таким криком, какого даже в самые страшные осады и сечи не слыхали эти седые стены.
— Христо-ос!!!
Вскинулось с колоколен вороньё.
— Пришёл! При-шёл! — тянулись руки.
— Заждались мы! Тоскою изошли! — голосили измождённые люди.
— Шкуру с нас последнюю заживо содрали!
— Разорение, пепел вокруг! — плакали запрокинутые глаза.
— Магнаты да попы ненасытные!
— Жизни дай! Жизни дай! Заживо помираем!
Тогда он стал подниматься на гульбище. Уверен был: правильно сделает, что нанесёт удар тут. Только не ведал, что здесь столько найдется тех, кто шёл с ним на татар, кто знает его, с кем ему будет легче.
Вот они. Море.
Капеллан встал перед ним, загородил дорогу.
Маленький, похожий на бочонок человек. Очевидно, в это время должен служить здесь мессу. А за спиной его — монахи, служки. Этих не убедишь, что не хочет он, Юрась, оскорбить святыню, просто вознамерился сделать то, на что с охотой пошла бы и сама великая Житная Баба, мать всего сущего, которая только немного изменила здесь своё лицо. Мать. Хозяйка белорусской земли. Та, что даёт силу хлебу. Зачем ей жить, если умрут верующие в неё?
— Стой, — рявкнул капеллан. — Ты кто?
— Христос.
— Если ты Христос, где мать твоя? Где сестры и братья?
— Я мать Ему! — крикнула из толпы старуха, что молила о корове.
— И я!..И я!..
Мы Ему братья! Мы сестры! Мы! Мы!
И этот крик заставил Братчика забыть, что за ним охотились, ибо люди оставили его. Из-за этого крика мир как-то странно затуманился в его глазах, и он впервые не посетовал на свою судьбу.
«Могла ж и вправду быть хата».
И он вспомнил хату под яблонями... Стариков на траве... Тихую речку, где водились сомы... Самого себя, пускающего на Купалу венки.
И уже понимая: так надо... так надо ради святой причастности к горю всех этих людей, к радости их, к общей жизни всех человеков, он сказал (и это было правдой):
— Была у меня хата. Далеко-далеко. Там теперь пепелище. Пыль. Прах. Как у всех вас. И виновен я, знаю: забыл. В гордыне своей вознёсся, брезговал, ниже себя считал, простите меня. А теперь вспомнил... А ну, прочь с дороги!
Со звоном вылетело огромное окно — как всегда, перестарался Филипп.
— Прости, Матерь Сущего, Циота, Житная Баба, Матерь Божья, — произнес Братчик. — Тебе же не нужно.
И он пригоршнями начал брать из алтаря золото и драгоценные камни и сыпать их между одеждами. Капеллан, увидев святотатство, сбежал, чтобы не погибнуть от неминуемой небесной молнии.
«...I кеды быў да алтара прыведзены, з рук іх вы-рваўшыся, яка шалёны прыпаў да алтара, на якім было поўна пенязей и камыкаў, на афяру злажоных, і, хвацяючы пенязі, клаў іх сабе ў распор аж занадта. Мніх-каплан, каторы на той час імшу справоваў, ад страху ўцёк»[125].
Народ на улице слышал крики. Затем сам капеллан бочонком скатился с гульбища, кинулся прочь:
— К алтарю припал! Камни хватает! Матка Боска, да лясни ты его по голове!
Служки схватились за мечи — встал на дороге у них Тумаш. Выставил вперёд довольно могучее, хоть и опавшее от голодовки пузо. Напряг грудь.
— За оружие хватаешься? При Матери? Я вам схвачусь. Я вас сейчас так схвачу!..
Тех как ветром сдуло. И тогда на Христа бросились ошеломлённые монахи. Схватили за пояс, сорвали его...
«Па ім (каплану) другі мнішы, адумеўшыся, прыпадуць пояс на ім абарваць, мнімаючы, бы пенязі клаў за кашулю занадта, але ад тамтоля толькі камыкі павыпадалі, а пенязі ся ў распоры, за падшыўкаю сукні засталі. Мніхі, здумеўшыся... думаючы, бы пенязі ў каменне ся абярнулі справаю дыявальскаю, пачалі заклінаць каменне і малітвы над нім модліць і псалмі спяваць, абы ся знову ў першую форму сваю абярнулі»[126].
...На пол действительно высыпались камни. И все остолбенели.
А затем начался шабаш и содом: стоны, плач, дикие завывания от страха, выкрики. Чуть ли не истерические голоса на верхних нотах выкрикивали псалмы:
— Нечестивые не будут пред глазами Твоими, Ты ненавидишь всех, сотворяющих беззаконие.
Кто-то рыдал:
— Ибо нет в устах их истины... Осуди их, Боже, пусть падут они от замыслов своих; по множеству нечестия ихнего отринь их, ибо они взбунтовались против Тебя.
Ещё один горланил, как испуганный змеёю бугай:
— Сокруши мышцу нечестивому и злому так, чтоб искать и не отыскать его нечестия.
Христос стоял над этим столпотворением и усмехался. Сейчас он брезговал только этими.
Музыка сменилась. Кто-то, видимо, изуверился в псалмах и начал заклинать, как тёмные его отцы:
— Чёрт Савул, чёрт Колдун — отступитесь. Пан наш Перун, Иисус наш наимилостивый. Белее, скотский бог, и Власий святой, рассейте, засыпьте подкопы, сделайте так, чтоб каменья в первую форму свою обернулись.
После этой дикой какофонии свалилась внезапная тишина. Монах склонился над каменьями и осторожно, словно жар, пощупал их:
— Н-не помогло.
Лица были обескураженными и разочарованными. И тогда монах взял Евангелие, Псалтирь и заклинальную книгу и шваркнул их о пол:
— Если такого дьявола не видели — катитесь с ним сами ко всем дьяволам!
«...Але калі тое каменю нічога не памагло, мніх кнігі свае заклінальныі, разгневаўшыся, кінуў аб зямлю, мовечы: ежасмы такога дыявала не бачылі, пойдзеце там з ніх да ўсіх д'яблаў».[127]
Звучно, страшно брякнулись о каменные плиты тяжёлые тома в коже, дереве и золоте. Иаков Алфеев зажмурил глаза.
Ему показалось: ударил гром, и дьявол, дико захохотав, явился в огне, схватил книги под мышки, смердящие потом, серой и сожжёнными грешниками, сделал непристойный жест в сопровождении такого же звука и громоподобно взлетел.
Он поднял веки и понял, что это катятся по ступенькам, удирая, монахи. Книги по-прежнему лежали на полу.
Христос бросал с гульбища в народ охапки ожерелий и деньги:
— Спокойно подходите, люди. Берите по золотому или по жемчужине. Хватит этого на зиму, лишь бы было где купить. Берите! Не нужно этого ни Житной Матери, ни мне. Несите детям! Живите! Для кого, как не для себя, собрали всё это они?!
Золотой дождь падал на руки людей. И за всё это время никто не толкнул другого, не наступил на ногу, не выругался, не взял больше одной жемчужины или одной монеты, или — если семья была очень большая — двух. Деньги принадлежали Житной Матери, их нельзя было хватать.
— Разве они пастыри? Они предались распутству так, что творят всяческую нечистоту с ненасытностью. Морды ихние хуже дьявольской задницы. Матфей ещё о них сказал — правда, Матфей?
— Н-ну...
— Любят, мерзавцы, возлежания на беседах и старшинство в синагогах... И приветствия на народных сходах, и чтоб люди звали их: «Наставник! Учитель!».
Молча, сурово слушал люд.
Глава 36
Они действительно любили то, о чём говорил людям с гульбища Братчик. Но сейчас им было не до этого, потому что больше всего они любили свой покой, свою власть и самих себя. Первое полетело сегодня ко всем дьяволам, вместе с виленским гонцом, и можно было полагать, что если так пойдёт и дальше, то полетят и второе, и третье.
Поэтому не было более дружелюбного схода за всю историю в большом зале суда. Все сливки собрались тут сегодня защитить свою любовь.
Сидели все духовные лица, как католические, так и православные, ибо любовь их была одинаковой; сидели советники и войт, ибо они разделяли эту любовь. Сидел Корнила, ибо ему приказывали во имя любви. Сидел бургомистр Устин. Скорее, по привычке, ибо первых двух любовей его успешно лишали, и потому он не мог любить и уважать себя.
Пред любящими стоял расстрига Ильюк, ранее пророк по склонности, теперь — по заданию.
— Вот и всё... А люди в городе говорят, что непременно он теперь за Гродно возьмётся... Мол, вот это настоящий Христос наш. На что уж татары да иудеи — и те его ждут. Название, говорят, имя — это дело десятое. По-ихнему он Христос, по-нашему «мессия», «махадзи» и чёрт его знает ещё как.
— Хорошо, Ильюк. Но мы же сразу анафему ему огласили, — сказал Лотр. — Как это слушают? Неужели нет острастки?
— Плюются, — опустил звериную голову Ильюк. — Говорят: «Это всё равно...».
— Ну, чего замялся?
— Не казните... «Всё равно, как дьяволы анафемствовали бы ангела».
— Т-так, — протянул Босяцкий. — А юродивые кричат? А ты?
— Кричим. «Срам наготы его... Печаль великая... Зверь, глазами исполненный спереди и сзади». Как пострашней кричим, чтоб непонятно. «Солнце как власяница! Море становится кровью! Семь тысяч имён человеческих в одном лишь Гродно погибнет!..».
Он загигикал и закричал так, что у всех мороз пробежал по спине.
— А им всё равно. Говорят, всё равно жизни нет. И сегодня Кирик Вестун, кузнец, да дударь Братишка говорили какому-то усатому, чтобы он оставался здесь да помогал... А мы, мол, выходим и ждём, а какой-то Зенон (один Гаврила в Полоцке!) чтоб собирал людей да выйдем ему навстречу.
— Нашли? — спросил Комар.
— Нет, — ответил Корнила. — Успели сбежать. А Зенона никто не знает. Видно, не из Гродно.
— Ч-чёрт, — ругнулся доминиканец. — Ну ладно, пока ничего не случилось. Именно по-ка. Опасность есть, но пока только тень опасности. А вы то ошибку за ошибкой допускали, то головы от страха потеряли. Породили монстра и не знаете, как усмирить. — Прибавил тихо: — Ильюк, ты обижен. Найди людей, способных раз ударить ножом.
— Не выйдет, — ответил Ильюк. — Все молятся на одну его память. А и я также боюсь. На кусочки распотрошат. Верят. Пусть он и силою Вельзевула действует.
— Жаль. Мог бы получить триста золотых.
— Мёртвому что триста, а что и три, и три тысячи.
— И всё же позаботься о ноже. Иначе...
— Постараюсь, — понял Ильюк. — Постараюсь найти.
— И ещё постарайся кричать погромче, что это Антихрист, что нелегко сразу разобраться. Иди.
Ильюк пошёл, смесь грязного меха и нечёсаных волос. Синклит молчал. Затем Лотр брезгливо буркнул:
— Смрад какой! И любите же вы этих шпионов, стукачей, доносчиков. Срам просто.
— А вы не любите? — тихо спросил доминиканец.
— По-моему, также, глупости это, — заговорил епископ Комар. — Не следить надо. Не следить, а рубить. Пий Пятый прав.[128] — Лицо его налилось бурой кровью, пенные заеды зашевелились в углах рта: — Помните его наставление венецианским инквизиторам? «Пытайте без жалости, терзайте без милости, убивайте, сжигайте, уничтожайте ваших отцов, матерей, братьев, сестёр, если окажется, что они не преданы слепо верховной идее». Вот это по мне. Вот это так. И повсюду добрые государи так поступают: и наш, и французский, и сам Папа, и великий князь Московский... хоть он и схизмат.
Доминиканец кашлянул.
— Золотые слова, — саркастически обронил он. — Только ваша учёная голова, по занятости видимо, знает наставления Пия инквизиторам и не знает предписаний того же Пия трибуналам. А там сказано: «Заведите столько шпионов и доносчиков, сколько вы в состоянии оплатить. Обязуйте их надзирать за мирянами... и доносить вам обо всех мирских и личных беспорядках. Никогда не ставьте под сомнение их показания, поражайте всех, на кого они будут указывать, невинного или виновного, ибо лучше умертвить сто невинных, чем оставить в живых хотя бы одного виновного». — Монах улыбнулся. — И вот потому я люблю оба наставления, люблю шпионов и занимаюсь с ними. Наконец, я доминиканец, моему ордену доверена святая инквизиция. И потому я занимаюсь и дознаниями одновременно. В то время когда вы только мелете языком. Комар в ярости вскочил.
— Это вы уже слишком, — укорил Босяцкого Лотр. — Так обидеть верного служителя Церкви.
Босяцкий также понемногу закипал:
— Вот что, мне это надоело. Возведешь что-то стройное — заплюют, завалят, загадят в глазах у всех. Я не знаю, как служит Церкви, как любит Бога, — он взглянул на епископа, — большинство клириков. Но я знаю одно, знаю, что на глазах у людей нельзя распутничать так, как они. На глазах... Ибо это порождает не любовь, а ненависть, гнев, взрыв, смерть!
— О чём вы?
— О том. Устроили голод в то время, когда хватило бы и сильного недоедания. Хотелось иметь лишний грош, а утратите всё. А отсюда и неудачи с этим аспидом, и позор с татарами, и то, что мы всё время рубим сук под собой и ляснемся задом или, простите, мордой в навоз. Обожрались сладкой жизнью — и породили, возможно, свою смерть. Изнемогали в чрезмерных наслаждениях, а теперь крутитесь. Как тут не вспомнить присказки о пчёлах?
Синклит молчал. За узкими окнами были тишина и ночь, но они слушали эту тишину и не верили ей.
Глава 37
Святой службе и вообще церковной и магистратской, советной элите, равно как и нобилям, было о чём беспокоиться. Тринадцатого августа многочисленная толпа вышла из Вильно на Гродненскую дорогу. Некоторые летописи говорили позже о «богомольцах», но на самом деле сборище было далеко не таким однородным. Кроме пилигримов затесались туда ремесленники с севера (давно уже сидели они без работы), наймиты, рассчитанные по окончании жатвы, молодёжь из окрестностей, школяры, но основную часть толпы составляли беглецы с распаханного, выжженного татарами юга и центральных земель Белой Руси. Навряд ли им в это время было до богомолья. Просто и в Вильно они не нашли хлеба для животов и зерна для пустых своих нив. Его не удавалось купить даже за деньги, что приобрели они дерзостью Юрася Братчика, названого Христа. Год выдался неурожайный.
Они шли, чтобы есть. Большинство не знало, куда податься, и хлынуло на Гродненскую дорогу, ибо на неё вышел Христос с апостолами. Двигала ими не цель, а невозможность оставаться на месте.
А главное, всеми этими тысячами двигал голод или призрак близкого голода.
Ничто ещё не предрекало грядущих событий, когда они, оттопав в тот день около сорока (не меренных, понятно, ни ими, ни кем-либо ещё) вёрст, стали ночлегом у какой-то небольшой деревеньки. Уныние владело ими. Утром часть хотела идти на север, в балтийские города, часть — на юг, последние надеялись, что сбежало много народа, юг сильно обезлюдел и магнаты от безысходности будут дорожить рабочими руками. На Гродно почти никто идти не хотел. Знали, каково это — связываться с отцами Церкви и присными.
И возможно, ничего бы не было, если бы приказ об анафемствовании прибыл в деревенскую церковь днём позже и не случилось при том Ильюкова человека, который спешил в Вильно, не зная, что Христос вышел оттуда, что он уже здесь и, главное, не один.
Случайность, подготовленная голодом, нашествием, алчностью богатых и сильных, вдруг сделалась закономерностью и принесла через некоторое время свои страшные, кровавые и великие плоды.
В стане уже догорали костры (ночи после дождей сделались тёплыми, как в июле, а готовить в основном было нечего), когда в церкви, на отшибе от деревни, запылали окна, а через некоторое время послышалось пение.
Из любопытства люди пошли туда; услышав страшный, чревовещательный рык дьякона, знакомые слова о прокажении, удавлении и мгновенной смерти всяких там врагов человеческих, поняли, что идёт анафемствование, а затем разобрали, что анафему поют человеку, который побил татар (о его выбрыках в Новогрудке они, понятно же, не знали, а если бы и узнали, то не поверили бы), разогнал торговцев и вот только что дал им денег, человеку, который стоит среди них и даже с любопытством слушает страшные, глухие, закостеневшие слова проклятий.
Толпа застыла.
Они бы, понятно, были меньше поражены, если бы узнали, что анафему поют повсюду, куда дотянется лапа Святой Церкви и гродненских попов.
Но они в этот час не думали об том. Для них именно в этой вот деревянной церкви, что торчала перед глазами, воплотилось сейчас главное зло.
— Слышишь? — спросил волковыский мужик.
— Это они за Твоё добро, Христос, — сказал седоусый.
Толпа молчала, ещё не зная, что делать. Какой-то серый человек, весь гибкий, словно бескостный, услыхав имя, названное седоусым, протиснулся сквозь толпу и встал, глядя Юрасю в рот тёмными, словно у крота, глазами. Ждал.
— Плюнь, — посоветовал Раввуни. — Был злодеем — был как раз. Стал Христом — значит, анафема. Закон.
Серый, словно услышав подтверждение, начал незаметно подбираться к Юрасю сбоку, где теснее всего стояла толпа. Лицо его было словно слепым и не вызывало никаких подозрений. Длинные рукава скрывали руки.
Неизвестно, чем бы кончилось молчание, если бы серый вдруг не бросился вперёд. Это было сделано молниеносно, никто даже не успел понять, что происходит. На секунду он как бы прилип к Христу, в мгновение ока занес руку с чем-то блестящим, прижатым к запястью и предплечью, и сверху вниз нанёс скользящий, страшный, на волос от тела, мастерский удар.
Потом выдернул блестящее (слепое лицо его сияло неслыханной, фанатичной одержимостью) и прорыдал в самозабвенном восторге:
— Лотр! Церковь Святая! Прими врага!
Христос повернулся и, шатаясь, посмотрел на него. Всё это совершилось так скоро, что времени не хватило бы на два взмаха ресницами. Серый сноровисто перехватил нож (никто и не заметил как) и ударил снизу. Но на сей раз оплошал: Юрась заехал ему ногой по руке, выбил блестящее и ударом в лицо свалил на апостолов. Серого схватили.
— Волки Божьи! — с пеной на губах, в экстазе кричал серый. — Рвите! Терзайте!
— Лотр? — всё ещё шатаясь, переспросил Христос.
— Взгляните на лучшие мои времена! — распинался изувер. — На муку мою! Гляньте, вот рвут меня, но поражён сын Велиала!
Все смотрели на него и на землю. На ней ртутным, чуть искривлённым языком поблескивал страшный зарукавный клык — уменьшенная копия меча для боя в тесноте. Уменьшенная и, понятно, рассчитанная на удар одной рукой.
— Что ж ты не падаешь? — кричал схваченный. — Падай! Падай! Душа твоя уже в пути.
— Мастер, — даже с некоторым уважением признал Христос. — А падать мне зачем?
Только сейчас народ ахнул.
— Бессмертный? — Фанатик обвис.
— Не действует? — загудели голоса. — Понятно, не действует. Знал бы, на кого руку поднимать.
И снова молчание. И снова люди услышали, как дьякон на верхних нотах, почти срывая голос, возглашает: «Ан-на-фем-ма-а-а-ы».
— Хлопцы! — завопил вдруг молодой. — Да это что же?! Его гнать будут, проклинать, а мы молчим? Он заступается, а мы молчим? Да если они Бога клянут, если нож на Него заносят, что дома их, как не гнёзда дьявольские?!
— Раскидать! — подхватили голоса.
— По брёвнышку разнести!
— Гони их из крысиной норы!
Толпа хлынула к церкви.
Через некоторое время вся она, от подстенка до звонницы, ярко пылала: на стены вылили несколько ведёрных бутылей с маслом. Остальные глухо бухали в подклетье. Пламя, найдя тягу в колокольной трубе, начало лизать колокола. В трубе крутилось и ревело, как в пекле, и воздушный тромб, всё время усиливаясь, начинал раскачивать колокола. Иногда они глухо вздыхали.
Серый смотрел на огонь невидящими, словно слепыми глазами.
— А с этим что? — спросил молодой.
— Бросить! — кричали отовсюду.
— В огонь!
Десятки рук схватили его, понесли к пожарищу, подняли, начали раскачивать.
— Стой, — приказал Христос.
Странно, но его услышали сразу.
— А что, плохая из него будет поджарка, хлопцы? — усмехаясь, спросил он.
— Д-да, нельзя сказать, чтоб самый смак... — усы седоусого шевелились.
— Так пусть он ещё немного жира нагуляет, сопляк, — постановил Христос. — Будет знать, как со своими цацками в серьёзный разговор лезть.
Люди облегчённо рассмеялись.
— Пусть поплачется тем, кто его послал, дурак несчастный. Может, ему сиську дадут.
— Нету у них.
— А чёрт его знает. Там у них один Лотров причетник есть, римлянин, так, видит Бог, не разберёшь, кто у них там мужик, а кто баба.
— Убей, — хрипел брошенный. — Убей, сатана.
— Иди, — повелел Христос. — Иди, пока не передумал. Ишь, с ножиком ему обойтись, как в свайку сыграть. Это подумать только, руку на человека!
Брошенный лежал, как мешок с онучами. Все смотрели. Он поднялся и медленно, не своими ногами, пошёл прочь от огня, в темноту.
— Иосия, — позвал Христос. — А ну, пройдём.
Они спустились по склону до крайнего костра, над самым ручейком. Люди остались возле церкви смотреть на огонь.
— Нет, брат, на свете лучшего зрелища, чем пожар, — с уважением к ним произнес Христос. — Когда, понятно, горит не твоя хата. — Подумал и добавил: — Когда горит не человеческая хата.
И сел, снимая хитон.
— Погляди, что это у меня на спине.
Иуда ахнул. Хитон густо набряк кровью. Сорочка была хоть выжимай.
Обмывая тело, иудей ворчал:
— Одно я удивляюсь: как терпел? Другое я удивляюсь: как это всё так обошлось? Просто глубокий порез.
— Нельзя показывать крови, понимаешь. — Школяр заскрежетал зубами, когда сушёная трава-кровавка легла на рану. — А насчёт другого правильно удивляешься. Великий мастер наносил удар. Надвое располосовал бы, если б не повезло.
— Хорошее везение. Дали было по шее, да повезло, успел удрать. Крутнулся, и всего только выбили, что восемь зубов.
— Повезло. Заживёт как на собаке. Повезло, что клык взял. Смертоносная гадость, не спасёшься. Но искривленная. Что к руке, что к телу прилегает... Ох! Когда встретит помеху — соскользнёт, и всё. А я в платье там двадцать золотых тесно зашил. Ты, конавка, всегда денег не сбережёшь, раздашь, а вдруг стражу подкупить придётся или коней достать, когда смерть на плечах висеть будет? Вот так! А ещё говорят, что деньги от дьявола.
И случилось так, что первым подскочил к ним тот самый седоусый, что видел Христа во время изгнания торговцев из храма и признал его не плутом, но Богом, встав на колени.
— Шапку скинь, басурман!!! Бо-о!..
На крик оглянулись ближайшие, и тут Христос с удивлением увидел, что в толпе довольно много знакомых лиц. Был тут молодой товарищ седоусого, старуха, что когда-то молила о корове, ещё кое-кто и — он не верил глазам — тот самый предводитель волковыских мужиков, что тогда защитил его от Босяцкого и Корнилы, а после бросил, сказав: «Ты с весной приходи. Как отсеемся».
— Мир тесен, — подивился Христос. — Тебя что, ветром сюда занесло?
Седоусый всё ещё лез. И вдруг ахнул:
— Пане Боже... Христос...
— Я, — подтвердил Братчик. — Ну как, волковыский, отсеялся?
Тот низко опустил голову.
— Как будто я не говорил, что сеять можно... если есть чем. Чего это здесь так скоро? Управился молниеносно. И сюда раньше меня успел.
— Не бей по душе, — ответил тот. — Всё у нас забрали. Ни гроша подати не скинули... Да тут много наших... Чуть не половина. Деревнями бегут от голода. Полстраны на север сыпануло. На Полоччину, в Гродно, сюда, на Медзель. Повсюду, где татар не было, как удвоился народ. Всё ж, может, кусок хлеба заработаешь, не помрёшь.
— Ну и как, заработал хотя бы первую крошку?
— Слишком нас множко, чтоб была крошка, — насупился седоусый.
— Чуть не мрут люди, — добавил мужик. — А что же будет зимой? Душу б заложил, чтобы добыть зерна да хоть немного хлеба. Под пеньком зимовал бы. Как медведь. Полстраны на север сыпануло.
— Кому она нужна, твоя душа, — сказал седоусый.
Христос был достаточно деликатен, чтоб не напомнить им всего, не рассказать, как самого его травили собаками. К тому же толпа уже заметила человека в шапке. Отовсюду проталкивались ревнители святости места.
— Шапки долой! Шапки прочь! А ну, сбейте! — негромко покрикивали они.
— Сто-ой! — завопил седоусый.
Кричать, тем более горланить, тут было не положено, и потому толпа изумлённо смолкла.
— Этому позволено! Он татар погромил! Это Христос!
Тишина. Оглушительная тишина. И вдруг толпа взорвалась таким криком, какого даже в самые страшные осады и сечи не слыхали эти седые стены.
— Христо-ос!!!
Вскинулось с колоколен вороньё.
— Пришёл! При-шёл! — тянулись руки.
— Заждались мы! Тоскою изошли! — голосили измождённые люди.
— Шкуру с нас последнюю заживо содрали!
— Разорение, пепел вокруг! — плакали запрокинутые глаза.
— Магнаты да попы ненасытные!
— Жизни дай! Жизни дай! Заживо помираем!
Тогда он стал подниматься на гульбище. Уверен был: правильно сделает, что нанесёт удар тут. Только не ведал, что здесь столько найдется тех, кто шёл с ним на татар, кто знает его, с кем ему будет легче.
Вот они. Море.
Капеллан встал перед ним, загородил дорогу.
Маленький, похожий на бочонок человек. Очевидно, в это время должен служить здесь мессу. А за спиной его — монахи, служки. Этих не убедишь, что не хочет он, Юрась, оскорбить святыню, просто вознамерился сделать то, на что с охотой пошла бы и сама великая Житная Баба, мать всего сущего, которая только немного изменила здесь своё лицо. Мать. Хозяйка белорусской земли. Та, что даёт силу хлебу. Зачем ей жить, если умрут верующие в неё?
— Стой, — рявкнул капеллан. — Ты кто?
— Христос.
— Если ты Христос, где мать твоя? Где сестры и братья?
— Я мать Ему! — крикнула из толпы старуха, что молила о корове.
— И я!..И я!..
Мы Ему братья! Мы сестры! Мы! Мы!
И этот крик заставил Братчика забыть, что за ним охотились, ибо люди оставили его. Из-за этого крика мир как-то странно затуманился в его глазах, и он впервые не посетовал на свою судьбу.
«Могла ж и вправду быть хата».
И он вспомнил хату под яблонями... Стариков на траве... Тихую речку, где водились сомы... Самого себя, пускающего на Купалу венки.
И уже понимая: так надо... так надо ради святой причастности к горю всех этих людей, к радости их, к общей жизни всех человеков, он сказал (и это было правдой):
— Была у меня хата. Далеко-далеко. Там теперь пепелище. Пыль. Прах. Как у всех вас. И виновен я, знаю: забыл. В гордыне своей вознёсся, брезговал, ниже себя считал, простите меня. А теперь вспомнил... А ну, прочь с дороги!
Со звоном вылетело огромное окно — как всегда, перестарался Филипп.
— Прости, Матерь Сущего, Циота, Житная Баба, Матерь Божья, — произнес Братчик. — Тебе же не нужно.
И он пригоршнями начал брать из алтаря золото и драгоценные камни и сыпать их между одеждами. Капеллан, увидев святотатство, сбежал, чтобы не погибнуть от неминуемой небесной молнии.
«...I кеды быў да алтара прыведзены, з рук іх вы-рваўшыся, яка шалёны прыпаў да алтара, на якім было поўна пенязей и камыкаў, на афяру злажоных, і, хвацяючы пенязі, клаў іх сабе ў распор аж занадта. Мніх-каплан, каторы на той час імшу справоваў, ад страху ўцёк»[125].
Народ на улице слышал крики. Затем сам капеллан бочонком скатился с гульбища, кинулся прочь:
— К алтарю припал! Камни хватает! Матка Боска, да лясни ты его по голове!
Служки схватились за мечи — встал на дороге у них Тумаш. Выставил вперёд довольно могучее, хоть и опавшее от голодовки пузо. Напряг грудь.
— За оружие хватаешься? При Матери? Я вам схвачусь. Я вас сейчас так схвачу!..
Тех как ветром сдуло. И тогда на Христа бросились ошеломлённые монахи. Схватили за пояс, сорвали его...
«Па ім (каплану) другі мнішы, адумеўшыся, прыпадуць пояс на ім абарваць, мнімаючы, бы пенязі клаў за кашулю занадта, але ад тамтоля толькі камыкі павыпадалі, а пенязі ся ў распоры, за падшыўкаю сукні засталі. Мніхі, здумеўшыся... думаючы, бы пенязі ў каменне ся абярнулі справаю дыявальскаю, пачалі заклінаць каменне і малітвы над нім модліць і псалмі спяваць, абы ся знову ў першую форму сваю абярнулі»[126].
...На пол действительно высыпались камни. И все остолбенели.
А затем начался шабаш и содом: стоны, плач, дикие завывания от страха, выкрики. Чуть ли не истерические голоса на верхних нотах выкрикивали псалмы:
— Нечестивые не будут пред глазами Твоими, Ты ненавидишь всех, сотворяющих беззаконие.
Кто-то рыдал:
— Ибо нет в устах их истины... Осуди их, Боже, пусть падут они от замыслов своих; по множеству нечестия ихнего отринь их, ибо они взбунтовались против Тебя.
Ещё один горланил, как испуганный змеёю бугай:
— Сокруши мышцу нечестивому и злому так, чтоб искать и не отыскать его нечестия.
Христос стоял над этим столпотворением и усмехался. Сейчас он брезговал только этими.
Музыка сменилась. Кто-то, видимо, изуверился в псалмах и начал заклинать, как тёмные его отцы:
— Чёрт Савул, чёрт Колдун — отступитесь. Пан наш Перун, Иисус наш наимилостивый. Белее, скотский бог, и Власий святой, рассейте, засыпьте подкопы, сделайте так, чтоб каменья в первую форму свою обернулись.
После этой дикой какофонии свалилась внезапная тишина. Монах склонился над каменьями и осторожно, словно жар, пощупал их:
— Н-не помогло.
Лица были обескураженными и разочарованными. И тогда монах взял Евангелие, Псалтирь и заклинальную книгу и шваркнул их о пол:
— Если такого дьявола не видели — катитесь с ним сами ко всем дьяволам!
«...Але калі тое каменю нічога не памагло, мніх кнігі свае заклінальныі, разгневаўшыся, кінуў аб зямлю, мовечы: ежасмы такога дыявала не бачылі, пойдзеце там з ніх да ўсіх д'яблаў».[127]
Звучно, страшно брякнулись о каменные плиты тяжёлые тома в коже, дереве и золоте. Иаков Алфеев зажмурил глаза.
Ему показалось: ударил гром, и дьявол, дико захохотав, явился в огне, схватил книги под мышки, смердящие потом, серой и сожжёнными грешниками, сделал непристойный жест в сопровождении такого же звука и громоподобно взлетел.
Он поднял веки и понял, что это катятся по ступенькам, удирая, монахи. Книги по-прежнему лежали на полу.
Христос бросал с гульбища в народ охапки ожерелий и деньги:
— Спокойно подходите, люди. Берите по золотому или по жемчужине. Хватит этого на зиму, лишь бы было где купить. Берите! Не нужно этого ни Житной Матери, ни мне. Несите детям! Живите! Для кого, как не для себя, собрали всё это они?!
Золотой дождь падал на руки людей. И за всё это время никто не толкнул другого, не наступил на ногу, не выругался, не взял больше одной жемчужины или одной монеты, или — если семья была очень большая — двух. Деньги принадлежали Житной Матери, их нельзя было хватать.
— Разве они пастыри? Они предались распутству так, что творят всяческую нечистоту с ненасытностью. Морды ихние хуже дьявольской задницы. Матфей ещё о них сказал — правда, Матфей?
— Н-ну...
— Любят, мерзавцы, возлежания на беседах и старшинство в синагогах... И приветствия на народных сходах, и чтоб люди звали их: «Наставник! Учитель!».
Молча, сурово слушал люд.
Глава 36
ЧТО ЛЮБЯТ ПАСКУДНИКИ, ИЛИ ШПИОН
И не удивительно: потому что сам Сатана принимает вид Ангела света.
Второе послание к Коринфянам, 11:14.
Не ешь излишне сахар — заведутся у тебя там, где не надо, пчёлы.
Белорусская народная мудрость.
Они действительно любили то, о чём говорил людям с гульбища Братчик. Но сейчас им было не до этого, потому что больше всего они любили свой покой, свою власть и самих себя. Первое полетело сегодня ко всем дьяволам, вместе с виленским гонцом, и можно было полагать, что если так пойдёт и дальше, то полетят и второе, и третье.
Поэтому не было более дружелюбного схода за всю историю в большом зале суда. Все сливки собрались тут сегодня защитить свою любовь.
Сидели все духовные лица, как католические, так и православные, ибо любовь их была одинаковой; сидели советники и войт, ибо они разделяли эту любовь. Сидел Корнила, ибо ему приказывали во имя любви. Сидел бургомистр Устин. Скорее, по привычке, ибо первых двух любовей его успешно лишали, и потому он не мог любить и уважать себя.
Пред любящими стоял расстрига Ильюк, ранее пророк по склонности, теперь — по заданию.
— Вот и всё... А люди в городе говорят, что непременно он теперь за Гродно возьмётся... Мол, вот это настоящий Христос наш. На что уж татары да иудеи — и те его ждут. Название, говорят, имя — это дело десятое. По-ихнему он Христос, по-нашему «мессия», «махадзи» и чёрт его знает ещё как.
— Хорошо, Ильюк. Но мы же сразу анафему ему огласили, — сказал Лотр. — Как это слушают? Неужели нет острастки?
— Плюются, — опустил звериную голову Ильюк. — Говорят: «Это всё равно...».
— Ну, чего замялся?
— Не казните... «Всё равно, как дьяволы анафемствовали бы ангела».
— Т-так, — протянул Босяцкий. — А юродивые кричат? А ты?
— Кричим. «Срам наготы его... Печаль великая... Зверь, глазами исполненный спереди и сзади». Как пострашней кричим, чтоб непонятно. «Солнце как власяница! Море становится кровью! Семь тысяч имён человеческих в одном лишь Гродно погибнет!..».
Он загигикал и закричал так, что у всех мороз пробежал по спине.
— А им всё равно. Говорят, всё равно жизни нет. И сегодня Кирик Вестун, кузнец, да дударь Братишка говорили какому-то усатому, чтобы он оставался здесь да помогал... А мы, мол, выходим и ждём, а какой-то Зенон (один Гаврила в Полоцке!) чтоб собирал людей да выйдем ему навстречу.
— Нашли? — спросил Комар.
— Нет, — ответил Корнила. — Успели сбежать. А Зенона никто не знает. Видно, не из Гродно.
— Ч-чёрт, — ругнулся доминиканец. — Ну ладно, пока ничего не случилось. Именно по-ка. Опасность есть, но пока только тень опасности. А вы то ошибку за ошибкой допускали, то головы от страха потеряли. Породили монстра и не знаете, как усмирить. — Прибавил тихо: — Ильюк, ты обижен. Найди людей, способных раз ударить ножом.
— Не выйдет, — ответил Ильюк. — Все молятся на одну его память. А и я также боюсь. На кусочки распотрошат. Верят. Пусть он и силою Вельзевула действует.
— Жаль. Мог бы получить триста золотых.
— Мёртвому что триста, а что и три, и три тысячи.
— И всё же позаботься о ноже. Иначе...
— Постараюсь, — понял Ильюк. — Постараюсь найти.
— И ещё постарайся кричать погромче, что это Антихрист, что нелегко сразу разобраться. Иди.
Ильюк пошёл, смесь грязного меха и нечёсаных волос. Синклит молчал. Затем Лотр брезгливо буркнул:
— Смрад какой! И любите же вы этих шпионов, стукачей, доносчиков. Срам просто.
— А вы не любите? — тихо спросил доминиканец.
— По-моему, также, глупости это, — заговорил епископ Комар. — Не следить надо. Не следить, а рубить. Пий Пятый прав.[128] — Лицо его налилось бурой кровью, пенные заеды зашевелились в углах рта: — Помните его наставление венецианским инквизиторам? «Пытайте без жалости, терзайте без милости, убивайте, сжигайте, уничтожайте ваших отцов, матерей, братьев, сестёр, если окажется, что они не преданы слепо верховной идее». Вот это по мне. Вот это так. И повсюду добрые государи так поступают: и наш, и французский, и сам Папа, и великий князь Московский... хоть он и схизмат.
Доминиканец кашлянул.
— Золотые слова, — саркастически обронил он. — Только ваша учёная голова, по занятости видимо, знает наставления Пия инквизиторам и не знает предписаний того же Пия трибуналам. А там сказано: «Заведите столько шпионов и доносчиков, сколько вы в состоянии оплатить. Обязуйте их надзирать за мирянами... и доносить вам обо всех мирских и личных беспорядках. Никогда не ставьте под сомнение их показания, поражайте всех, на кого они будут указывать, невинного или виновного, ибо лучше умертвить сто невинных, чем оставить в живых хотя бы одного виновного». — Монах улыбнулся. — И вот потому я люблю оба наставления, люблю шпионов и занимаюсь с ними. Наконец, я доминиканец, моему ордену доверена святая инквизиция. И потому я занимаюсь и дознаниями одновременно. В то время когда вы только мелете языком. Комар в ярости вскочил.
— Это вы уже слишком, — укорил Босяцкого Лотр. — Так обидеть верного служителя Церкви.
Босяцкий также понемногу закипал:
— Вот что, мне это надоело. Возведешь что-то стройное — заплюют, завалят, загадят в глазах у всех. Я не знаю, как служит Церкви, как любит Бога, — он взглянул на епископа, — большинство клириков. Но я знаю одно, знаю, что на глазах у людей нельзя распутничать так, как они. На глазах... Ибо это порождает не любовь, а ненависть, гнев, взрыв, смерть!
— О чём вы?
— О том. Устроили голод в то время, когда хватило бы и сильного недоедания. Хотелось иметь лишний грош, а утратите всё. А отсюда и неудачи с этим аспидом, и позор с татарами, и то, что мы всё время рубим сук под собой и ляснемся задом или, простите, мордой в навоз. Обожрались сладкой жизнью — и породили, возможно, свою смерть. Изнемогали в чрезмерных наслаждениях, а теперь крутитесь. Как тут не вспомнить присказки о пчёлах?
Синклит молчал. За узкими окнами были тишина и ночь, но они слушали эту тишину и не верили ей.
Глава 37
НАБАТ
Я плакал, море увидав. Я плакал,
Когда с ковчега вновь увидел солнце.
Миф об Утнапиштиме.
Святой службе и вообще церковной и магистратской, советной элите, равно как и нобилям, было о чём беспокоиться. Тринадцатого августа многочисленная толпа вышла из Вильно на Гродненскую дорогу. Некоторые летописи говорили позже о «богомольцах», но на самом деле сборище было далеко не таким однородным. Кроме пилигримов затесались туда ремесленники с севера (давно уже сидели они без работы), наймиты, рассчитанные по окончании жатвы, молодёжь из окрестностей, школяры, но основную часть толпы составляли беглецы с распаханного, выжженного татарами юга и центральных земель Белой Руси. Навряд ли им в это время было до богомолья. Просто и в Вильно они не нашли хлеба для животов и зерна для пустых своих нив. Его не удавалось купить даже за деньги, что приобрели они дерзостью Юрася Братчика, названого Христа. Год выдался неурожайный.
Они шли, чтобы есть. Большинство не знало, куда податься, и хлынуло на Гродненскую дорогу, ибо на неё вышел Христос с апостолами. Двигала ими не цель, а невозможность оставаться на месте.
А главное, всеми этими тысячами двигал голод или призрак близкого голода.
Ничто ещё не предрекало грядущих событий, когда они, оттопав в тот день около сорока (не меренных, понятно, ни ими, ни кем-либо ещё) вёрст, стали ночлегом у какой-то небольшой деревеньки. Уныние владело ими. Утром часть хотела идти на север, в балтийские города, часть — на юг, последние надеялись, что сбежало много народа, юг сильно обезлюдел и магнаты от безысходности будут дорожить рабочими руками. На Гродно почти никто идти не хотел. Знали, каково это — связываться с отцами Церкви и присными.
И возможно, ничего бы не было, если бы приказ об анафемствовании прибыл в деревенскую церковь днём позже и не случилось при том Ильюкова человека, который спешил в Вильно, не зная, что Христос вышел оттуда, что он уже здесь и, главное, не один.
Случайность, подготовленная голодом, нашествием, алчностью богатых и сильных, вдруг сделалась закономерностью и принесла через некоторое время свои страшные, кровавые и великие плоды.
В стане уже догорали костры (ночи после дождей сделались тёплыми, как в июле, а готовить в основном было нечего), когда в церкви, на отшибе от деревни, запылали окна, а через некоторое время послышалось пение.
Из любопытства люди пошли туда; услышав страшный, чревовещательный рык дьякона, знакомые слова о прокажении, удавлении и мгновенной смерти всяких там врагов человеческих, поняли, что идёт анафемствование, а затем разобрали, что анафему поют человеку, который побил татар (о его выбрыках в Новогрудке они, понятно же, не знали, а если бы и узнали, то не поверили бы), разогнал торговцев и вот только что дал им денег, человеку, который стоит среди них и даже с любопытством слушает страшные, глухие, закостеневшие слова проклятий.
Толпа застыла.
Они бы, понятно, были меньше поражены, если бы узнали, что анафему поют повсюду, куда дотянется лапа Святой Церкви и гродненских попов.
Но они в этот час не думали об том. Для них именно в этой вот деревянной церкви, что торчала перед глазами, воплотилось сейчас главное зло.
— Слышишь? — спросил волковыский мужик.
— Это они за Твоё добро, Христос, — сказал седоусый.
Толпа молчала, ещё не зная, что делать. Какой-то серый человек, весь гибкий, словно бескостный, услыхав имя, названное седоусым, протиснулся сквозь толпу и встал, глядя Юрасю в рот тёмными, словно у крота, глазами. Ждал.
— Плюнь, — посоветовал Раввуни. — Был злодеем — был как раз. Стал Христом — значит, анафема. Закон.
Серый, словно услышав подтверждение, начал незаметно подбираться к Юрасю сбоку, где теснее всего стояла толпа. Лицо его было словно слепым и не вызывало никаких подозрений. Длинные рукава скрывали руки.
Неизвестно, чем бы кончилось молчание, если бы серый вдруг не бросился вперёд. Это было сделано молниеносно, никто даже не успел понять, что происходит. На секунду он как бы прилип к Христу, в мгновение ока занес руку с чем-то блестящим, прижатым к запястью и предплечью, и сверху вниз нанёс скользящий, страшный, на волос от тела, мастерский удар.
Потом выдернул блестящее (слепое лицо его сияло неслыханной, фанатичной одержимостью) и прорыдал в самозабвенном восторге:
— Лотр! Церковь Святая! Прими врага!
Христос повернулся и, шатаясь, посмотрел на него. Всё это совершилось так скоро, что времени не хватило бы на два взмаха ресницами. Серый сноровисто перехватил нож (никто и не заметил как) и ударил снизу. Но на сей раз оплошал: Юрась заехал ему ногой по руке, выбил блестящее и ударом в лицо свалил на апостолов. Серого схватили.
— Волки Божьи! — с пеной на губах, в экстазе кричал серый. — Рвите! Терзайте!
— Лотр? — всё ещё шатаясь, переспросил Христос.
— Взгляните на лучшие мои времена! — распинался изувер. — На муку мою! Гляньте, вот рвут меня, но поражён сын Велиала!
Все смотрели на него и на землю. На ней ртутным, чуть искривлённым языком поблескивал страшный зарукавный клык — уменьшенная копия меча для боя в тесноте. Уменьшенная и, понятно, рассчитанная на удар одной рукой.
— Что ж ты не падаешь? — кричал схваченный. — Падай! Падай! Душа твоя уже в пути.
— Мастер, — даже с некоторым уважением признал Христос. — А падать мне зачем?
Только сейчас народ ахнул.
— Бессмертный? — Фанатик обвис.
— Не действует? — загудели голоса. — Понятно, не действует. Знал бы, на кого руку поднимать.
И снова молчание. И снова люди услышали, как дьякон на верхних нотах, почти срывая голос, возглашает: «Ан-на-фем-ма-а-а-ы».
— Хлопцы! — завопил вдруг молодой. — Да это что же?! Его гнать будут, проклинать, а мы молчим? Он заступается, а мы молчим? Да если они Бога клянут, если нож на Него заносят, что дома их, как не гнёзда дьявольские?!
— Раскидать! — подхватили голоса.
— По брёвнышку разнести!
— Гони их из крысиной норы!
Толпа хлынула к церкви.
Через некоторое время вся она, от подстенка до звонницы, ярко пылала: на стены вылили несколько ведёрных бутылей с маслом. Остальные глухо бухали в подклетье. Пламя, найдя тягу в колокольной трубе, начало лизать колокола. В трубе крутилось и ревело, как в пекле, и воздушный тромб, всё время усиливаясь, начинал раскачивать колокола. Иногда они глухо вздыхали.
Серый смотрел на огонь невидящими, словно слепыми глазами.
— А с этим что? — спросил молодой.
— Бросить! — кричали отовсюду.
— В огонь!
Десятки рук схватили его, понесли к пожарищу, подняли, начали раскачивать.
— Стой, — приказал Христос.
Странно, но его услышали сразу.
— А что, плохая из него будет поджарка, хлопцы? — усмехаясь, спросил он.
— Д-да, нельзя сказать, чтоб самый смак... — усы седоусого шевелились.
— Так пусть он ещё немного жира нагуляет, сопляк, — постановил Христос. — Будет знать, как со своими цацками в серьёзный разговор лезть.
Люди облегчённо рассмеялись.
— Пусть поплачется тем, кто его послал, дурак несчастный. Может, ему сиську дадут.
— Нету у них.
— А чёрт его знает. Там у них один Лотров причетник есть, римлянин, так, видит Бог, не разберёшь, кто у них там мужик, а кто баба.
— Убей, — хрипел брошенный. — Убей, сатана.
— Иди, — повелел Христос. — Иди, пока не передумал. Ишь, с ножиком ему обойтись, как в свайку сыграть. Это подумать только, руку на человека!
Брошенный лежал, как мешок с онучами. Все смотрели. Он поднялся и медленно, не своими ногами, пошёл прочь от огня, в темноту.
— Иосия, — позвал Христос. — А ну, пройдём.
Они спустились по склону до крайнего костра, над самым ручейком. Люди остались возле церкви смотреть на огонь.
— Нет, брат, на свете лучшего зрелища, чем пожар, — с уважением к ним произнес Христос. — Когда, понятно, горит не твоя хата. — Подумал и добавил: — Когда горит не человеческая хата.
И сел, снимая хитон.
— Погляди, что это у меня на спине.
Иуда ахнул. Хитон густо набряк кровью. Сорочка была хоть выжимай.
Обмывая тело, иудей ворчал:
— Одно я удивляюсь: как терпел? Другое я удивляюсь: как это всё так обошлось? Просто глубокий порез.
— Нельзя показывать крови, понимаешь. — Школяр заскрежетал зубами, когда сушёная трава-кровавка легла на рану. — А насчёт другого правильно удивляешься. Великий мастер наносил удар. Надвое располосовал бы, если б не повезло.
— Хорошее везение. Дали было по шее, да повезло, успел удрать. Крутнулся, и всего только выбили, что восемь зубов.
— Повезло. Заживёт как на собаке. Повезло, что клык взял. Смертоносная гадость, не спасёшься. Но искривленная. Что к руке, что к телу прилегает... Ох! Когда встретит помеху — соскользнёт, и всё. А я в платье там двадцать золотых тесно зашил. Ты, конавка, всегда денег не сбережёшь, раздашь, а вдруг стражу подкупить придётся или коней достать, когда смерть на плечах висеть будет? Вот так! А ещё говорят, что деньги от дьявола.