Страница:
— Дай мне вот что, — мрачно говорил воевода. — Вон тот отпуск на невинность и чистоту до конца моей... ну, на сто лет... На жену, святую дурёху, ничего не давай — ну, может, мелочь. Молока там в пост выпила по слабости...
— Будет сделано, — суетился Алесь. — Чего ещё?
— Полный отпуск на этого. Ему-то столько, ангелочку, не прожить... бабы заездят... Но давай и ему на сто лет... Это надёжно?
— Как удар ножом в спину.
— Ну... на всякий случай давай нам ещё вечное освобождение от чистилища, а жене на сорок восемь тысяч лет. Ей всё равно гореть больше года, а это ей даже полезно за то, что иногда со мной пререкалась. Накажу немного, поднесу ей последний свой приказ.
— Ещё чего? — Монах был воодушевлён.
— Давай ещё «личную» мне.
— Понимаю вас-с. Чтобы десяти лицам, по вашему выбору, девяносто девять раз в год могли грехи отпустить.
— Во-о! Это — как раз.
— Завернуть? — спросил Алесь. — В новую молитву за убиенных?
— Давай, заворачивай, — просипел воевода. — За те же деньги.
И бросил на ятку тяжёлую калиту.
Мальчик ждал, куда он пойдёт. К счастью, Мартел двинулся в ту сторону, где стояли апостолы. Тяжело шёл, прижимая к груди свёрток. Остановился неподалёку от них, запихивая его в сумку, висящую через плечо. Юрась звериным своим слухом уловил бормотание:
— Ну, погоди теперь, кастелян... Клешнями всё мясо спущу... Возьмите меня теперь голыми руками.
После он заговорил со служками. Радша стоял и смотрел на Магдалину, всё ещё не поднимающую глаз. Увидел у её ног платочек, склонился, спросил, покраснев:
— Ваш?
— Спасибо, — шёпотом сказала она, не протянув руки.
Делая то, что приказано, она не видела причин, почему бы ей не склеить и какого-нибудь своего дела, особенно когда человек сам летит на огонь. Богатый человек. Кроме того, ей было немного жаль мальчика, которого ожидала горькая чаша. Он был очень привлекателен и летел сам.
— Коней приведи, — приказал служке воевода. И это заставило Ратму поторопиться. Он был наивен и потому искренен, воинственно смел.
— Мы едем. Мой отец — воевода новогрудский. Как жаль, что я уже никогда не смогу увидеть вас. Кто вы?
— Я иду с этими людьми. Вон наш пастырь. Он святой человек.
— Я так и понял, что вы свято веруете, — торопился он. — Ваше лицо исполнено чистоты. Куда вы идёте?
— Не знаю. Ведёт он. Может быть, пойдём отсюда на восток. А может, на юг. А может, пойдём в Мир.
— В Мир?! Путь к нему лежит через Новогрудок. Как я был бы счастлив, если бы вы, проходя через мой город, дали мне знать. Я понимаю, это внезапно... Я не имею... Но поверьте, мне очень хочется ещё раз увидеть вас.
— Вы веруете?
— Верую в Отца...
— Довольно, — скромно оборвала она. — Где вера — там иди спокойно. Я вижу ясно: вам можно доверять. Вы — рыцарь.
— Как хорошо вы это сказали, — покраснел он. — Это правда. И... не сердитесь на меня, вы тоже как святая. Я сразу заметил вас в толпе — вы другая. — Он опустил глаза. — Понимаете, меня хотят женить.
— Теперь я пуще смерти этого не желаю. Знаете, она совсем не такая. В одном её присутствии есть что-то нечистое и угрожающее. Какая вы другая! Боже!
— Радша! — позвал воевода.
— Я молю вас верить мне. Молю известить меня, когда пойдёте через Новогрудок. Вот перстенёк, он откроет вам двери.
«Бедный, — подумала она. — Одну меняет на другую, ибо верит свету на её лице». И она взяла перстенёк, несмело, дрожащими пальцами.
Он всё ещё держал её платочек.
— Возьмите его себе, — прошептала она.
Кони удалялись, а она всё видела над толпой его просветлённое от неимоверного счастья лицо.
...Юрась ничего не заметил. Он смотрел на монаха, который кричал, горланил, ругался, будто торговал солёной рыбой. Братчика раздражал этот наглый балаган. Он много слышал об Алесе. Один из самых удачливых торговцев прощением, он приносил Святому престолу столько денег, сколько не добывала сотня иных обманщиков, а себе в карман клал не меньше. Ему и дали это место в знак личной приязни папы Льва. Дружили в юности. И вместе бесчинства творили.
Этот мазурик, неграмотный, невежественный, как вяленая вобла, вместе с наместником святого Петра в юности передавал женщинам и юношам записки с предложением пасть в облатке святого причастия, наплевав на его святость. Оба они позже находили себе жертвы среди замужних женщин и красивых девушек даже в алтаре Божьего храма... И вот сейчас он обманывает, и кривляется, как обезьяна, и плюётся грязными словами.
Христос знал, что разумнее было бы промолчать, но злость душила его, и он чувствовал: ему не выдержать. А там будь что будет.
— Покупайте! Покупайте! — горланил монах. — Покупайте прощение! Вам простится любой грех, даже изнасилование одиннадцати тысяч святых дев — оптом или в розницу, если хватит на это силы вашей, которая от Бога... Вы, тёмные дурни, можете даже освободить из чистилища всех родных и знакомых. Вот пергамент. За двадцать четыре часа между первым и вторым днями июля вы можете сколько угодно раз заходить в храм, читать там «Pater noster» или «Отче наш» и выходить. Это будет считаться за молебен. Сколько молебнов — столько и душ, спасённых от огня. О сладость! О великая Божья милость!
Юрась сказал довольно громко:
— Один, говорят, на этом свихнулся. Бегал туда и обратно целый день. Освободил весь городок. И никто там больше не купил ни единой индульгенции. И такая была потеря для папского кармана! Так чтобы этого не было, войска сровняли всё местечко с землёй и всех жителей отправили прямо в рай.
Толпа рассмеялась. Алесь, однако, распинался дальше:
— Ты получишь священные папские полномочия. Разве наше дело не станет твоим?! Дело Христа — папы Льва — кардинала Лотра и меня, грешного. Не сомневайся, ты войдёшь в наше воинство. Ибо главное не то, вор ты, угнетатель, развратник, содомит или скотоложец, главное — преданность делу нашему и святому делу Церкви. Ты можешь украсть серебряную ограду вокруг гробницы Петра или наложить в дарохранительницу его серебряную, весом в тысячу шестьсот фунтов. Ты можешь, если придёт тебе в голову такая фантазия, изнасиловать саму Матерь Божью на золотой надгробной плите апостола Петра, поставленной Львом Четвёртым... И даже больше. Пресвятая Дева понесла только по личному приказу Пана Бога и, матерью став, осталась невинной... Так вот, если бы кто-то вздумал наградить Пана Иисуса земными братьями и сестрами, а Иосифа-телёнка — рогами и если бы он поспешно сделал это — будет отпущен ему и этот грех.
— Слушай, ты, — вдруг отозвался Юрась. — Полегче насчёт земных братьев. У Него были ещё братья и сестры. Четыре брата и сестры.
Гимениус не растерялся:
— Ну, это потом. Она сделала своё дело и дальше могла вести себя как угодно.
— Гадишь ты в то самое корыто, из которого ешь, — заметил Христос. — Впрочем, все вы так.
— Мало того, — попробовал замять разговор Алесь. — Раскошельтесь — и Матерь Божья сама явится к вам, когда соберетесь помирать, чтобы лично отнести душу вашу в рай.
— Женщина несёт душу того, кто ее снасильничал. Думай, что говоришь.
— Слушай, сатана, брось извергать грязь!
— Грязь — дело твоё...
Магдалина, сама не зная почему, попробовала удержать Братчика, но тот не поддался. И она поняла: всё. Час, назначенный Лотром, настал. День пройдёт, два, три. И тогда придётся ей заняться другими делами. Лотр навряд ли вернёт её к себе. Остаётся, видимо, одно: искусить того мальчика из Новогрудка.
— Чёрт его знает, что там написано, — сказал Христос. — Может, брань?
— Прочти! — Из грязной пасти монаха летела слюна.
— Как им читать?
— А кто запрещает?
— Папа Сабиниан, как известно, под угрозой анафемы запретил простым людям учиться грамоте.
— Так не повторить ли это и нам?
— К тому идёт.
Толпа оживилась и зашумела.
— Запрещайте, — краснел Братчик. — Всех запишите в монахи. А кто вас тогда будет кормить? Они ж и без того как животные... Впрочем, дай и мне одну индульгенцию. На один грех. Сколько?
Монах усмехнулся:
— Десять грошей. Видишь, и тебя проняло. Наш Папа — это тебе не предшественник, не паршивец Юлий Второй. Большая разница.
— Известно. Оба больны неаполитанской болезнью. Один от неё умер. Другой благодаря ей получил тиару.
— Богохульствуешь? — Взгляд монаха стал колючим. — А святая служба?
Юрась показал ему кусочек пергамента:
— Для того и купил. Молчи.
Народ засмеялся.
— Буду богохульствовать теперь сколько хочу, пока не остановлюсь... Странно, как это у вас. Паскудник Бонифаций Шестой проклинает мерзавца Формоза Первого. Стефан Седьмой проклинает Бонифация, а труп Формоза предаёт публичному поношению[110], Роман Первый отменяет указы Стефана насчёт Формоза и бесчестит Стефана... Лев бесчестит Юлия. И каждый объявляет, что он непогрешим, а предшественник — отродье Сатаниила, и обличает его неистово и с животной ненавистью. Так кто же мазурики, мы или они?.. Дурни! Рубите сук, на котором сидите. Надо же мне научить хотя бы одну твою дурную голову. Раз обманули... два... десять. Одному открыли лицо... второму... сотому. И ещё думаете, что вам будут верить. Уже и сейчас знают люди, что это за птица — Лев.
Замолчал.
— Закончил? — спросил монах. — Вот и хорошо. Индульгенции! Индульгенции!
— Можешь продать ещё одну, меднолобый?
— Сколько угодно будет, — нагло сказал Гимениус.
— Отрежь ещё на один поступок.
Алесь начал орудовать ножницами. Юрась бросил ему монету.
— С-сколько пожелаете.
— Вот спасибо, — поблагодарил Христос.
И вдруг отвесил монаху громоподобную затрещину. Тот вякнул, отлетая. Братчик помахал рукой в воздухе. Вокруг захохотал народ.
— Не имеешь права поднимать руку на посланника Папы, — захныкал Гимениус.
— А на Матерь Божью, значит, имею, стоит только дозволение купить? Слышите, люди?
Служки Гимениуса начали было приближаться.
— Вот хорошо, — порадовался Христос. — Этим я и без денег морду набью. Три человека. По тридцать три с третью гроша на рыло. Довольно дёшево. Весь век ходил бы и лупил.
Служки остановились. Монах шевелил челюстью, приходя в себя.
— Поймал ты меня, неизвестный, — недобро усмехаясь, признал он. — Ну, индульгенции! Индульгенции!
Христос взялся за рукоять корда:
— Тогда продай ещё на один поступок.
Глаза монаха забегали:
— Ну, это уже слишком. До завтра, а может, на три дня ятка закрывается.
— Ятка только открывается, — возразил Юрась. — А ну, люди, слушайте. Именем Своим, именем Сына Божьего говорю, что вам брешут. Мне и Отцу Моему всё это нужно, как десятая дырка в теле.
— Ты кто? — спросил кто-то из толпы.
— Я — Христос.
Народ загудел. В глазах Магдалины мелькнул страх. Толпа кричала.
— Ти-хо! Именем Своим обвиняю всё это быдло во лжи и грабеже, в унижении Матери Божьей! Если вы мужи, а не содомиты, — грош вам цена, когда не заступитесь за неё! Именем Своим приказываю: натолките по шее этой торбе с навозом, вышвырните её из Любчи, а награбленные деньги отдайте на сирот и девок-бесприданниц.
— Ура! — загудело в толпе. — На бесприданниц! На сирот!
Народ хлынул вперёд.
В ту же ночь, когда они убегали из Любчи, над мрачной землёй летел в высоте освещенный последними лучами солнца и розовый от него комочек живой плоти. Он нёс весть о том, что так называемый Христос поднял руку на имущество Церкви и приказ самого Папы, которого к тому же бесчестил неистово вместе с Церковью. Он нёс весть о том, что так называемый Христос забыл своё место, что он, мошенник, подстрекал толпу на рынке. Он нёс весть о том, что известный Церкви человек распустил слухи об известной женщине, которая вроде бы находится в округе новогрудском и сейчас ведёт Христа с апостолами в самое сердце воеводства, где и попробует задержать их на три дня. Известный человек просил, чтобы сотник с отрядом поторопился.
Голубь летел, и лучи последнего солнца угасали на нём, а на оперении отражался синий отсвет ночи.
Когда-то он нёс Ною известие о прощении и мире. Теперь он нёс лязг мечей, дыбу и позорную смерть.
Глаза 20
Они бежали ночью, ибо знали: за свершённое в Любче мало им не будет. Они не ведали того, что по их следам мчит Корнила, но, побаиваясь любчинского кастеляна, путали следы, пробирались окольными дорогами.
Одну ночь, заметая следы, они шли прочь от Новогрудка на север, ночевали в пуще, а потом двинулись кружным путём, направляясь на Вселюб. К полудню следующего дня приблизились к селу Ходосы.
Магдалина шагала с Христом, словно опасаясь, что вот теперь он может взять и исчезнуть. А он, опустив голову, думал о своём, не замечая ничего вокруг... Всё же это были слухи. Снова слухи. Только слухи. А прошли недели, и лето утвердило своё господство. И неизвестно, то ли вправду Анею спрятали, то ли она сама его бросила.
И тревога разрывала его сердце. И ничего он не замечал. А замечать было что. Деревня будто вымерла. На пригуменье у первой хаты дикого вида человек требушил корову со вздутым животом, выбирал какие-то куски, и мухи вились над ним тучей.
На избах нигде не было стрех.
Они шли через чёрное от горя село. Христос смотрел в землю. Апостолы болтали о чём-то своём. А позади всех тащился жерди подобный, хоть и небольшой ростом, неуклюжий Иуда с денежным ларцом через плечо.
Мрачные глаза на худом и тёмном лице ворочались туда и сюда.
Иудей никак не мог решить, в аду он или на земле, покуда не понял:
— Голод!
Голод. Чёрная грязь на дороге. Чёрные хаты. Чёрные сады.
И у каждой хаты сидели дети, похожие на стариков. Безнадежно провожали глазами прохожих апостолов.
Не просили. Только смотрели.
И вспомнил он всех брошенных и голодных, и оскорбился в сердце своём.
И, проходя мимо каждой очередной хаты, делал он незаметный жест рукой. Сколько детей — столько и жестов.
Дети непонимающе глядели в кулачки на маленькие жёлтые солнца. И всё ниже и ниже в бессилии своём опускал голову Раввуни.
...Только за околицей догнал он Христа.
— Ты что это такой лёгкий? — спросил тот.
Иуда глянул на небо и прерывисто вздохнул:
— Нашему Слонимскому раввину — а он, надо вам сказать, был ну просто царский дурень — каждый вечер клали на пузо горячее мокрое полотно. Так он имел обычай говорить, когда его укоряли: «Мясо мирной жертвы благодарности надлежит съесть в день приношения её; не нужно оставлять от него до утра». В этом смысле он знал Тору и Талмуд даже лучше меня.
Случайно он тряхнул ларчиком, и в нём зазвенела одинокая монета.
И тут Христос, вспомнив, что идут они всё же навстречу невесте, сказал:
— Нужно, Иуда, полотна купить. Ты посмотри на всех. Это же шайка разбойников, а не апостолы. Девки глядят на них, и хихикают, и, глаза платком прикрыв, смотрят из-под платков.
Тогда Раввуни покраснел, ибо его поймали на преступлении, на растрате общих денег, и пробормотал:
— Купить. На что купить? У тебя есть лишние деньги? Главное, чтобы была голова и чтоб в этой голове была идея полотна, где его достать... как сказал... А кто сказал? Ну, пускай Хива.
Он высказал взгляды некоторых философов о том, что только человеческие представления — реальность, но не возгордился, ибо не знал, какое это откровение.
Глава 21
Шляхетский хутор чуть на отшибе от деревни Вересковой был богатым. Сеновалы, конюшни, дровяники, бесконечные гумна, ветряная мельница. Большой дубовый дом под толстой многолетней стрехой. По склону к самой реке тянулись, снежно белея на зелёной траве, полосы полотна.
Пётр, покуривая трубку, внимательно смотрел на них.
— Большой дом, а богатый какой, — сказал Тумаш.
Вошли в сенцы, покрутились там и наконец, отыскав двери, постучали в них.
— Конавкой, голубчики, конавкой своей... Макитрой, — отозвался из дома визгливый голос.
Всё же вошли, не воспользовавшись советом. Дом с вычищенными стенами топился по-белому. Висело над кроватью богатое оружие. Саженная, поперёк себя толще и ядрёней, хозяйка с тупым лицом — очень похожая на каменную бабу — месила в квашне тесто.
Тесто было беленьким, оно пищало и ухало под шлепками страшных рук. Как будто страдало и просило о милости.
— Белое, — заметил Тумаш Неверный.
— А рядом в Ходосах люди мрут, — добавил Иуда.
Баба подняла широкое, каменно-неподвижное лицо:
— Пускай мрут. И так этих голодранцев развелось. Скоро на этой земле плюнуть некуда будет, чтобы в свинью какую двуногую не попасть.
Оглядела вошедших:
— Нужно что? Ну?
— Христос тебя, о невеста, со Своими апостолами посетил, — не слишком решительно начал Братчик.
— Идите-идите, — буркнула она. — Бог подаст... Какой ещё Христос?
Ильяш, он же Симон Канонит, шнырял цыганскими глазами по хате: по налавникам[111], бутылкам на столе, кадкам.
— Воистину, баба ты дурная, с неба, — укорил он.
Та вытянула руки. Тесто сцепляло её пальцы с квашнёй, тянулось. И одновременно темнело, наливалось кровью каменное лицо.
Фаддей понял, что дело здесь может добром не кончиться. Поэтому постарался встать так, чтобы шляхтянка не видела его, сделал два неуловимых движения руками, словно бросал что-то, и застыл. За мгновение до этого грудь его была выпуклой, как у женщины. Теперь хитон лежал на ней ровно.
Баба обводила глазами грубые хитоны, плутовские страшноватые морды, но не боялась. Очевидно, по глупости.
— Какая я тебе баба? Я дворянка! Хам ты! Мужик!
Тумаш крякнул, словно увидел себя в кривом зеркале. Зато мытарь Матфей не стерпел. Съехидничал:
— Я с таких дворян, будучи мытарем, последние штаны снимал. Быдло горделивое.
Баба оторвала руку и языками теста ляснула Матфея по морде. Потом почему-то Петра. Потом — вновь и вновь Матфея.
— Ходят тут. Ходят тут ворюги. — Лясь! — Ходят всякие. — Лясь, лясь! — Шляются. — Лясь! — Полотна не положи — стянут.
Необъятной каменной грудью она надвигалась на апостолов, и те поневоле отступали.
— Стой, баба, — рыкнул Иаков. — Тебе говорят, Христос пришёл.
— Пусть бы и сидел в своей церкви! — кричала та. — Нечего ему слоняться, как собаке.
Ильяш уже сунул в карман бутылку со стола и собирался юркнуть в двери, но тут Каток-Фаддей воздел руки. И вид его был таким странным и страшным, что каменная баба замигала глазами.
— Жена! — замогильным голосом взвыл он. — Нарекательница! Хлеб ставишь, а хлеба уже готовы у тебя в печи твоей.
И он лопатой вынул из печи две буханки. Ударил по одной ножом — заструился пар. Баба ойкнула:
— Которого ж там никто не сажал...
— От Бога всё, — погрозил пальцем Фаддей. — От Него!
Баба рухнула на колени:
— Пане Боже! Прости мне, дуре!
— Давай полотно, — взял быка за рога Варфоломей. — Сажай за стол. Давай Ему жертву, будет спасена душа твоя.
У бабы жадно забегали глаза:
— А голубчики! А я же знаю, что не те вы ходосовские голодранцы. Уж вам бы я дала. Не скупая... Но мужа дома нет. Не могу поступить так без его воли, хоть бы хотела.
Иаков с грустью посмотрел на зазря отдаленный хлеб.
— Вы уж лучше, голубки, идите дальше. По дороге в деревнях не останавливайтесь, там же дохнут. А ступайте прямиком на Вселюб. Там, может, у кого и муж дома будет.
— Есть какое полотно или лён для освящения? — спросил Пётр.
— Пога-аненькое. — Она подала гибкий рулон.
— Так мы с собою возьмём. — Иаков усмехнулся. — А Христос тебя будет благословлять, чтобы твоя кудель быстро пряла.
— Покажи другое полотно, тканое, если имеешь. — Льстивые глаза Петра как будто зачаровывали. — А мы тебе будем освящать.
— Люди мрут, — тихо сказал Юрасю Раввуни. — А эта... Чтоб её гром сжёг.
Баба с сомнением подала Петру толстенную штуку полотна. Пётр возвёл глаза и что-то зашептал про себя. Никто не заметил, как он неприметно выбил в середину рулона искринки из своей трубки.
— На. Будь благословенна за доброту к нам.
— И к соседям, — с усмешкой добавил Раввуни.
О, если бы он знал, что слова эти нужно говорить не с усмешкой, а с угрозой!
...Баба положила полотно в сундук и снова начала ласково надвигаться на них грудью.
— Прости, Пане Боже. Простите, Божьи гости. Я уж и задержать вас не могу.
Она выдавила их в сенцы, а после на двор.
— Ни на минуточку не могу. За коровками в стадо бежать нужно... Хотя какие уж там коровки. Какихто два десятка раз по семь. Вы уж как когда-нибудь ещё пойдёте, может, то заходите, заходите.
И хотя все — и она сама — понимали, что за коровами идти рано, сделали вид, что так и надо.
— Мужик когда вернётся? — льстиво улыбнулся Пётр.
— Завтра, любенькие, завтра.
— Так передавай ему привет от Христа с апостолами, — улыбнулся Пётр. — Ещё раз будь благословенна за доброту.
Он знал таких людей.
Путники двинулись своей дорогой, а баба побежала своей.
И когда они отошли уже очень далеко, Лявон-Пётр вдруг расхохотался. Все начали расспрашивать, и тогда он рассказал им всё. Христос аж побелел:
— Вернёмся.
Поздно. Теперь, наверное, она с лозиной к стаду идёт, а из сундука изо всех щелей дым валит. Пока дойдём... Покато... А ты что, Иисус? Погони боишься? Мужик завтра вернётся.
— Может, это она затем сказала, чтоб мы вечером не вернулись, — боязливо предположил Андрей.
— Глупости! — ответил Пётр и снова рассмеялся. — Не была бы она такой разумной и не выжила нас сразу из хаты... Ну, начал бы сундук тлеть, приметила бы. А то... «коро-вки», «пусть подыхают»... Вот теперь она, видимо, к стаду подходит... А дым уже из окон.
— Вот что, — проговорил Христос. — Правда, возвращаться поздно. Тогда садись, женщина, на мула и езжай. А мы за тобой. И бегом! Чтобы все эти деревеньки стороной обойти, за собою оставить. Чтоб ночевать во Вселюбе, а то и дальше. Поймают — голову открутят. А в другой раз, Пётр, за такие штуки я все палки обломаю о лысую твою пустую конавку.
Они шли быстро. Почти бежали за мулом. Но всё равно Пётр иногда останавливался и одышливо смеялся:
— Вот скотину гонит... Вот дым увидела...
И ещё через некоторое время:
— Вот подбежала... Дом горит... Бурным, холера на него, пламенем.
И потом:
— Вот пластает!.. Вот ревёт!..
Когда они таким образом уже ночью добежали почти до Вселюба, увидели огоньки и, обессиленные, пошли чуть тише, Раввуни вдруг выругался:
— Ну и дьявол с нею!.. Пусть вся сгорит...
— Ты что? — удивился Юрась.
— А то, — с неугасимой злостью отозвался Иуда. — Пусть горит! — И, помолчав, добавил: — Те у неё так же, видимо, просили о милости. А вся милость — кусок хлеба, чтобы душу в теле удержать, в грязном, паскудном этом мире.
За их спинами было уже очень много вёрст. Они дошли до Вселюба и заночевали в последней, на выезде, глухой корчме.
...А на закате солнца приближались к Вересковой два всадника, один из которых был мужем каменной бабы, а второй — его племянником.
— Видишь? — сказал старший, вытряхивая на ладонь из калиты три золотых. — А ты говорил, чтоб я рост с тех Ходосов не брал. Захотели, так сразу и долг деревенский заплатили... А ты: «Пожале-е-ть, отложить бы немно-о-го». Вот тебе и пожалел бы. Сам видел: пьют да едят. Прикидывались всё, понятно... Нет, правильно учит начальство: не платит мужик подати — разложи его на пригуменье да лупцуй, пока не заплатит. Не бойся — найдёт.
— Да я, дядька, и сам теперь вижу, — уныло отвечал прыщавый племянник.
— То-то. — И шляхтич засунул калиту за пазуху богатой свитки.
— Батюшки, это что же?! — ахнул племянник.
С поворота они увидели яркое огромное пламя, рвущееся в потёмки.
Каменная баба сидела у пылающего дома и выла.
— Это ж как, жена?!
— Хри-Хри-Христос! — сморкалась и рыдала она.
— Знаю, что всё от Бога. — Нагайка в руках мужа вздрагивала.
— З-ло-о в доме Христа с апостолами чествовала, за то Он на наш дом отмщение посла-а-л...
— Какого Христа, бревно ты?!
— Полотна святи-и-ли. Кла-а-ала в сундук. — Морда у каменной бабы была красной, и не плыло разве что из ушей. — От того полотна сундук, а от сундука дом, занявшись, сгоре-е-л... Прокляли-и... Словно жар с огнём то проклятие-е! У-ы-ы-ы!
— Будет сделано, — суетился Алесь. — Чего ещё?
— Полный отпуск на этого. Ему-то столько, ангелочку, не прожить... бабы заездят... Но давай и ему на сто лет... Это надёжно?
— Как удар ножом в спину.
— Ну... на всякий случай давай нам ещё вечное освобождение от чистилища, а жене на сорок восемь тысяч лет. Ей всё равно гореть больше года, а это ей даже полезно за то, что иногда со мной пререкалась. Накажу немного, поднесу ей последний свой приказ.
— Ещё чего? — Монах был воодушевлён.
— Давай ещё «личную» мне.
— Понимаю вас-с. Чтобы десяти лицам, по вашему выбору, девяносто девять раз в год могли грехи отпустить.
— Во-о! Это — как раз.
— Завернуть? — спросил Алесь. — В новую молитву за убиенных?
— Давай, заворачивай, — просипел воевода. — За те же деньги.
И бросил на ятку тяжёлую калиту.
Мальчик ждал, куда он пойдёт. К счастью, Мартел двинулся в ту сторону, где стояли апостолы. Тяжело шёл, прижимая к груди свёрток. Остановился неподалёку от них, запихивая его в сумку, висящую через плечо. Юрась звериным своим слухом уловил бормотание:
— Ну, погоди теперь, кастелян... Клешнями всё мясо спущу... Возьмите меня теперь голыми руками.
После он заговорил со служками. Радша стоял и смотрел на Магдалину, всё ещё не поднимающую глаз. Увидел у её ног платочек, склонился, спросил, покраснев:
— Ваш?
— Спасибо, — шёпотом сказала она, не протянув руки.
Делая то, что приказано, она не видела причин, почему бы ей не склеить и какого-нибудь своего дела, особенно когда человек сам летит на огонь. Богатый человек. Кроме того, ей было немного жаль мальчика, которого ожидала горькая чаша. Он был очень привлекателен и летел сам.
— Коней приведи, — приказал служке воевода. И это заставило Ратму поторопиться. Он был наивен и потому искренен, воинственно смел.
— Мы едем. Мой отец — воевода новогрудский. Как жаль, что я уже никогда не смогу увидеть вас. Кто вы?
— Я иду с этими людьми. Вон наш пастырь. Он святой человек.
— Я так и понял, что вы свято веруете, — торопился он. — Ваше лицо исполнено чистоты. Куда вы идёте?
— Не знаю. Ведёт он. Может быть, пойдём отсюда на восток. А может, на юг. А может, пойдём в Мир.
— В Мир?! Путь к нему лежит через Новогрудок. Как я был бы счастлив, если бы вы, проходя через мой город, дали мне знать. Я понимаю, это внезапно... Я не имею... Но поверьте, мне очень хочется ещё раз увидеть вас.
— Вы веруете?
— Верую в Отца...
— Довольно, — скромно оборвала она. — Где вера — там иди спокойно. Я вижу ясно: вам можно доверять. Вы — рыцарь.
— Как хорошо вы это сказали, — покраснел он. — Это правда. И... не сердитесь на меня, вы тоже как святая. Я сразу заметил вас в толпе — вы другая. — Он опустил глаза. — Понимаете, меня хотят женить.
— Теперь я пуще смерти этого не желаю. Знаете, она совсем не такая. В одном её присутствии есть что-то нечистое и угрожающее. Какая вы другая! Боже!
— Радша! — позвал воевода.
— Я молю вас верить мне. Молю известить меня, когда пойдёте через Новогрудок. Вот перстенёк, он откроет вам двери.
«Бедный, — подумала она. — Одну меняет на другую, ибо верит свету на её лице». И она взяла перстенёк, несмело, дрожащими пальцами.
Он всё ещё держал её платочек.
— Возьмите его себе, — прошептала она.
Кони удалялись, а она всё видела над толпой его просветлённое от неимоверного счастья лицо.
...Юрась ничего не заметил. Он смотрел на монаха, который кричал, горланил, ругался, будто торговал солёной рыбой. Братчика раздражал этот наглый балаган. Он много слышал об Алесе. Один из самых удачливых торговцев прощением, он приносил Святому престолу столько денег, сколько не добывала сотня иных обманщиков, а себе в карман клал не меньше. Ему и дали это место в знак личной приязни папы Льва. Дружили в юности. И вместе бесчинства творили.
Этот мазурик, неграмотный, невежественный, как вяленая вобла, вместе с наместником святого Петра в юности передавал женщинам и юношам записки с предложением пасть в облатке святого причастия, наплевав на его святость. Оба они позже находили себе жертвы среди замужних женщин и красивых девушек даже в алтаре Божьего храма... И вот сейчас он обманывает, и кривляется, как обезьяна, и плюётся грязными словами.
Христос знал, что разумнее было бы промолчать, но злость душила его, и он чувствовал: ему не выдержать. А там будь что будет.
— Покупайте! Покупайте! — горланил монах. — Покупайте прощение! Вам простится любой грех, даже изнасилование одиннадцати тысяч святых дев — оптом или в розницу, если хватит на это силы вашей, которая от Бога... Вы, тёмные дурни, можете даже освободить из чистилища всех родных и знакомых. Вот пергамент. За двадцать четыре часа между первым и вторым днями июля вы можете сколько угодно раз заходить в храм, читать там «Pater noster» или «Отче наш» и выходить. Это будет считаться за молебен. Сколько молебнов — столько и душ, спасённых от огня. О сладость! О великая Божья милость!
Юрась сказал довольно громко:
— Один, говорят, на этом свихнулся. Бегал туда и обратно целый день. Освободил весь городок. И никто там больше не купил ни единой индульгенции. И такая была потеря для папского кармана! Так чтобы этого не было, войска сровняли всё местечко с землёй и всех жителей отправили прямо в рай.
Толпа рассмеялась. Алесь, однако, распинался дальше:
— Ты получишь священные папские полномочия. Разве наше дело не станет твоим?! Дело Христа — папы Льва — кардинала Лотра и меня, грешного. Не сомневайся, ты войдёшь в наше воинство. Ибо главное не то, вор ты, угнетатель, развратник, содомит или скотоложец, главное — преданность делу нашему и святому делу Церкви. Ты можешь украсть серебряную ограду вокруг гробницы Петра или наложить в дарохранительницу его серебряную, весом в тысячу шестьсот фунтов. Ты можешь, если придёт тебе в голову такая фантазия, изнасиловать саму Матерь Божью на золотой надгробной плите апостола Петра, поставленной Львом Четвёртым... И даже больше. Пресвятая Дева понесла только по личному приказу Пана Бога и, матерью став, осталась невинной... Так вот, если бы кто-то вздумал наградить Пана Иисуса земными братьями и сестрами, а Иосифа-телёнка — рогами и если бы он поспешно сделал это — будет отпущен ему и этот грех.
— Слушай, ты, — вдруг отозвался Юрась. — Полегче насчёт земных братьев. У Него были ещё братья и сестры. Четыре брата и сестры.
Гимениус не растерялся:
— Ну, это потом. Она сделала своё дело и дальше могла вести себя как угодно.
— Гадишь ты в то самое корыто, из которого ешь, — заметил Христос. — Впрочем, все вы так.
— Мало того, — попробовал замять разговор Алесь. — Раскошельтесь — и Матерь Божья сама явится к вам, когда соберетесь помирать, чтобы лично отнести душу вашу в рай.
— Женщина несёт душу того, кто ее снасильничал. Думай, что говоришь.
— Слушай, сатана, брось извергать грязь!
— Грязь — дело твоё...
Магдалина, сама не зная почему, попробовала удержать Братчика, но тот не поддался. И она поняла: всё. Час, назначенный Лотром, настал. День пройдёт, два, три. И тогда придётся ей заняться другими делами. Лотр навряд ли вернёт её к себе. Остаётся, видимо, одно: искусить того мальчика из Новогрудка.
— Чёрт его знает, что там написано, — сказал Христос. — Может, брань?
— Прочти! — Из грязной пасти монаха летела слюна.
— Как им читать?
— А кто запрещает?
— Папа Сабиниан, как известно, под угрозой анафемы запретил простым людям учиться грамоте.
— Так не повторить ли это и нам?
— К тому идёт.
Толпа оживилась и зашумела.
— Запрещайте, — краснел Братчик. — Всех запишите в монахи. А кто вас тогда будет кормить? Они ж и без того как животные... Впрочем, дай и мне одну индульгенцию. На один грех. Сколько?
Монах усмехнулся:
— Десять грошей. Видишь, и тебя проняло. Наш Папа — это тебе не предшественник, не паршивец Юлий Второй. Большая разница.
— Известно. Оба больны неаполитанской болезнью. Один от неё умер. Другой благодаря ей получил тиару.
— Богохульствуешь? — Взгляд монаха стал колючим. — А святая служба?
Юрась показал ему кусочек пергамента:
— Для того и купил. Молчи.
Народ засмеялся.
— Буду богохульствовать теперь сколько хочу, пока не остановлюсь... Странно, как это у вас. Паскудник Бонифаций Шестой проклинает мерзавца Формоза Первого. Стефан Седьмой проклинает Бонифация, а труп Формоза предаёт публичному поношению[110], Роман Первый отменяет указы Стефана насчёт Формоза и бесчестит Стефана... Лев бесчестит Юлия. И каждый объявляет, что он непогрешим, а предшественник — отродье Сатаниила, и обличает его неистово и с животной ненавистью. Так кто же мазурики, мы или они?.. Дурни! Рубите сук, на котором сидите. Надо же мне научить хотя бы одну твою дурную голову. Раз обманули... два... десять. Одному открыли лицо... второму... сотому. И ещё думаете, что вам будут верить. Уже и сейчас знают люди, что это за птица — Лев.
Замолчал.
— Закончил? — спросил монах. — Вот и хорошо. Индульгенции! Индульгенции!
— Можешь продать ещё одну, меднолобый?
— Сколько угодно будет, — нагло сказал Гимениус.
— Отрежь ещё на один поступок.
Алесь начал орудовать ножницами. Юрась бросил ему монету.
— С-сколько пожелаете.
— Вот спасибо, — поблагодарил Христос.
И вдруг отвесил монаху громоподобную затрещину. Тот вякнул, отлетая. Братчик помахал рукой в воздухе. Вокруг захохотал народ.
— Не имеешь права поднимать руку на посланника Папы, — захныкал Гимениус.
— А на Матерь Божью, значит, имею, стоит только дозволение купить? Слышите, люди?
Служки Гимениуса начали было приближаться.
— Вот хорошо, — порадовался Христос. — Этим я и без денег морду набью. Три человека. По тридцать три с третью гроша на рыло. Довольно дёшево. Весь век ходил бы и лупил.
Служки остановились. Монах шевелил челюстью, приходя в себя.
— Поймал ты меня, неизвестный, — недобро усмехаясь, признал он. — Ну, индульгенции! Индульгенции!
Христос взялся за рукоять корда:
— Тогда продай ещё на один поступок.
Глаза монаха забегали:
— Ну, это уже слишком. До завтра, а может, на три дня ятка закрывается.
— Ятка только открывается, — возразил Юрась. — А ну, люди, слушайте. Именем Своим, именем Сына Божьего говорю, что вам брешут. Мне и Отцу Моему всё это нужно, как десятая дырка в теле.
— Ты кто? — спросил кто-то из толпы.
— Я — Христос.
Народ загудел. В глазах Магдалины мелькнул страх. Толпа кричала.
— Ти-хо! Именем Своим обвиняю всё это быдло во лжи и грабеже, в унижении Матери Божьей! Если вы мужи, а не содомиты, — грош вам цена, когда не заступитесь за неё! Именем Своим приказываю: натолките по шее этой торбе с навозом, вышвырните её из Любчи, а награбленные деньги отдайте на сирот и девок-бесприданниц.
— Ура! — загудело в толпе. — На бесприданниц! На сирот!
Народ хлынул вперёд.
В ту же ночь, когда они убегали из Любчи, над мрачной землёй летел в высоте освещенный последними лучами солнца и розовый от него комочек живой плоти. Он нёс весть о том, что так называемый Христос поднял руку на имущество Церкви и приказ самого Папы, которого к тому же бесчестил неистово вместе с Церковью. Он нёс весть о том, что так называемый Христос забыл своё место, что он, мошенник, подстрекал толпу на рынке. Он нёс весть о том, что известный Церкви человек распустил слухи об известной женщине, которая вроде бы находится в округе новогрудском и сейчас ведёт Христа с апостолами в самое сердце воеводства, где и попробует задержать их на три дня. Известный человек просил, чтобы сотник с отрядом поторопился.
Голубь летел, и лучи последнего солнца угасали на нём, а на оперении отражался синий отсвет ночи.
Когда-то он нёс Ною известие о прощении и мире. Теперь он нёс лязг мечей, дыбу и позорную смерть.
Глаза 20
ДЕНЕЖНЫЙ ЛАРЧИК ИУДЫ
...у Иуды был ящик.
Евангелие от Иоанна, 13:29.
Не всем достаются портки, кто их жаждет.
Присказка.
Они бежали ночью, ибо знали: за свершённое в Любче мало им не будет. Они не ведали того, что по их следам мчит Корнила, но, побаиваясь любчинского кастеляна, путали следы, пробирались окольными дорогами.
Одну ночь, заметая следы, они шли прочь от Новогрудка на север, ночевали в пуще, а потом двинулись кружным путём, направляясь на Вселюб. К полудню следующего дня приблизились к селу Ходосы.
Магдалина шагала с Христом, словно опасаясь, что вот теперь он может взять и исчезнуть. А он, опустив голову, думал о своём, не замечая ничего вокруг... Всё же это были слухи. Снова слухи. Только слухи. А прошли недели, и лето утвердило своё господство. И неизвестно, то ли вправду Анею спрятали, то ли она сама его бросила.
И тревога разрывала его сердце. И ничего он не замечал. А замечать было что. Деревня будто вымерла. На пригуменье у первой хаты дикого вида человек требушил корову со вздутым животом, выбирал какие-то куски, и мухи вились над ним тучей.
На избах нигде не было стрех.
Они шли через чёрное от горя село. Христос смотрел в землю. Апостолы болтали о чём-то своём. А позади всех тащился жерди подобный, хоть и небольшой ростом, неуклюжий Иуда с денежным ларцом через плечо.
Мрачные глаза на худом и тёмном лице ворочались туда и сюда.
Иудей никак не мог решить, в аду он или на земле, покуда не понял:
— Голод!
Голод. Чёрная грязь на дороге. Чёрные хаты. Чёрные сады.
И у каждой хаты сидели дети, похожие на стариков. Безнадежно провожали глазами прохожих апостолов.
Не просили. Только смотрели.
И вспомнил он всех брошенных и голодных, и оскорбился в сердце своём.
И, проходя мимо каждой очередной хаты, делал он незаметный жест рукой. Сколько детей — столько и жестов.
Дети непонимающе глядели в кулачки на маленькие жёлтые солнца. И всё ниже и ниже в бессилии своём опускал голову Раввуни.
...Только за околицей догнал он Христа.
— Ты что это такой лёгкий? — спросил тот.
Иуда глянул на небо и прерывисто вздохнул:
— Нашему Слонимскому раввину — а он, надо вам сказать, был ну просто царский дурень — каждый вечер клали на пузо горячее мокрое полотно. Так он имел обычай говорить, когда его укоряли: «Мясо мирной жертвы благодарности надлежит съесть в день приношения её; не нужно оставлять от него до утра». В этом смысле он знал Тору и Талмуд даже лучше меня.
Случайно он тряхнул ларчиком, и в нём зазвенела одинокая монета.
И тут Христос, вспомнив, что идут они всё же навстречу невесте, сказал:
— Нужно, Иуда, полотна купить. Ты посмотри на всех. Это же шайка разбойников, а не апостолы. Девки глядят на них, и хихикают, и, глаза платком прикрыв, смотрят из-под платков.
Тогда Раввуни покраснел, ибо его поймали на преступлении, на растрате общих денег, и пробормотал:
— Купить. На что купить? У тебя есть лишние деньги? Главное, чтобы была голова и чтоб в этой голове была идея полотна, где его достать... как сказал... А кто сказал? Ну, пускай Хива.
Он высказал взгляды некоторых философов о том, что только человеческие представления — реальность, но не возгордился, ибо не знал, какое это откровение.
Глава 21
ХРИСТОС И КАМЕННАЯ БАБА, ИЛИ «ПРОРОКИ, ПРОРЕКАЙТЕ...».
...Где, к одной шляхтянке пришедши, в одном селе, рекли ей: «Христос тебя, о невеста, со своими апостолами навестил. Про то Ему ся жертва, а будет избавлена душа твоя».
Хроника Белой Руси.
Завесили уши каменьями драгоценными и не слышат слова Божьего.
«Моление Даниила Заточника» о женщинах.
Шляхетский хутор чуть на отшибе от деревни Вересковой был богатым. Сеновалы, конюшни, дровяники, бесконечные гумна, ветряная мельница. Большой дубовый дом под толстой многолетней стрехой. По склону к самой реке тянулись, снежно белея на зелёной траве, полосы полотна.
Пётр, покуривая трубку, внимательно смотрел на них.
— Большой дом, а богатый какой, — сказал Тумаш.
Вошли в сенцы, покрутились там и наконец, отыскав двери, постучали в них.
— Конавкой, голубчики, конавкой своей... Макитрой, — отозвался из дома визгливый голос.
Всё же вошли, не воспользовавшись советом. Дом с вычищенными стенами топился по-белому. Висело над кроватью богатое оружие. Саженная, поперёк себя толще и ядрёней, хозяйка с тупым лицом — очень похожая на каменную бабу — месила в квашне тесто.
Тесто было беленьким, оно пищало и ухало под шлепками страшных рук. Как будто страдало и просило о милости.
— Белое, — заметил Тумаш Неверный.
— А рядом в Ходосах люди мрут, — добавил Иуда.
Баба подняла широкое, каменно-неподвижное лицо:
— Пускай мрут. И так этих голодранцев развелось. Скоро на этой земле плюнуть некуда будет, чтобы в свинью какую двуногую не попасть.
Оглядела вошедших:
— Нужно что? Ну?
— Христос тебя, о невеста, со Своими апостолами посетил, — не слишком решительно начал Братчик.
— Идите-идите, — буркнула она. — Бог подаст... Какой ещё Христос?
Ильяш, он же Симон Канонит, шнырял цыганскими глазами по хате: по налавникам[111], бутылкам на столе, кадкам.
— Воистину, баба ты дурная, с неба, — укорил он.
Та вытянула руки. Тесто сцепляло её пальцы с квашнёй, тянулось. И одновременно темнело, наливалось кровью каменное лицо.
Фаддей понял, что дело здесь может добром не кончиться. Поэтому постарался встать так, чтобы шляхтянка не видела его, сделал два неуловимых движения руками, словно бросал что-то, и застыл. За мгновение до этого грудь его была выпуклой, как у женщины. Теперь хитон лежал на ней ровно.
Баба обводила глазами грубые хитоны, плутовские страшноватые морды, но не боялась. Очевидно, по глупости.
— Какая я тебе баба? Я дворянка! Хам ты! Мужик!
Тумаш крякнул, словно увидел себя в кривом зеркале. Зато мытарь Матфей не стерпел. Съехидничал:
— Я с таких дворян, будучи мытарем, последние штаны снимал. Быдло горделивое.
Баба оторвала руку и языками теста ляснула Матфея по морде. Потом почему-то Петра. Потом — вновь и вновь Матфея.
— Ходят тут. Ходят тут ворюги. — Лясь! — Ходят всякие. — Лясь, лясь! — Шляются. — Лясь! — Полотна не положи — стянут.
Необъятной каменной грудью она надвигалась на апостолов, и те поневоле отступали.
— Стой, баба, — рыкнул Иаков. — Тебе говорят, Христос пришёл.
— Пусть бы и сидел в своей церкви! — кричала та. — Нечего ему слоняться, как собаке.
Ильяш уже сунул в карман бутылку со стола и собирался юркнуть в двери, но тут Каток-Фаддей воздел руки. И вид его был таким странным и страшным, что каменная баба замигала глазами.
— Жена! — замогильным голосом взвыл он. — Нарекательница! Хлеб ставишь, а хлеба уже готовы у тебя в печи твоей.
И он лопатой вынул из печи две буханки. Ударил по одной ножом — заструился пар. Баба ойкнула:
— Которого ж там никто не сажал...
— От Бога всё, — погрозил пальцем Фаддей. — От Него!
Баба рухнула на колени:
— Пане Боже! Прости мне, дуре!
— Давай полотно, — взял быка за рога Варфоломей. — Сажай за стол. Давай Ему жертву, будет спасена душа твоя.
У бабы жадно забегали глаза:
— А голубчики! А я же знаю, что не те вы ходосовские голодранцы. Уж вам бы я дала. Не скупая... Но мужа дома нет. Не могу поступить так без его воли, хоть бы хотела.
Иаков с грустью посмотрел на зазря отдаленный хлеб.
— Вы уж лучше, голубки, идите дальше. По дороге в деревнях не останавливайтесь, там же дохнут. А ступайте прямиком на Вселюб. Там, может, у кого и муж дома будет.
— Есть какое полотно или лён для освящения? — спросил Пётр.
— Пога-аненькое. — Она подала гибкий рулон.
— Так мы с собою возьмём. — Иаков усмехнулся. — А Христос тебя будет благословлять, чтобы твоя кудель быстро пряла.
— Покажи другое полотно, тканое, если имеешь. — Льстивые глаза Петра как будто зачаровывали. — А мы тебе будем освящать.
— Люди мрут, — тихо сказал Юрасю Раввуни. — А эта... Чтоб её гром сжёг.
Баба с сомнением подала Петру толстенную штуку полотна. Пётр возвёл глаза и что-то зашептал про себя. Никто не заметил, как он неприметно выбил в середину рулона искринки из своей трубки.
— На. Будь благословенна за доброту к нам.
— И к соседям, — с усмешкой добавил Раввуни.
О, если бы он знал, что слова эти нужно говорить не с усмешкой, а с угрозой!
...Баба положила полотно в сундук и снова начала ласково надвигаться на них грудью.
— Прости, Пане Боже. Простите, Божьи гости. Я уж и задержать вас не могу.
Она выдавила их в сенцы, а после на двор.
— Ни на минуточку не могу. За коровками в стадо бежать нужно... Хотя какие уж там коровки. Какихто два десятка раз по семь. Вы уж как когда-нибудь ещё пойдёте, может, то заходите, заходите.
И хотя все — и она сама — понимали, что за коровами идти рано, сделали вид, что так и надо.
— Мужик когда вернётся? — льстиво улыбнулся Пётр.
— Завтра, любенькие, завтра.
— Так передавай ему привет от Христа с апостолами, — улыбнулся Пётр. — Ещё раз будь благословенна за доброту.
Он знал таких людей.
Путники двинулись своей дорогой, а баба побежала своей.
И когда они отошли уже очень далеко, Лявон-Пётр вдруг расхохотался. Все начали расспрашивать, и тогда он рассказал им всё. Христос аж побелел:
— Вернёмся.
Поздно. Теперь, наверное, она с лозиной к стаду идёт, а из сундука изо всех щелей дым валит. Пока дойдём... Покато... А ты что, Иисус? Погони боишься? Мужик завтра вернётся.
— Может, это она затем сказала, чтоб мы вечером не вернулись, — боязливо предположил Андрей.
— Глупости! — ответил Пётр и снова рассмеялся. — Не была бы она такой разумной и не выжила нас сразу из хаты... Ну, начал бы сундук тлеть, приметила бы. А то... «коро-вки», «пусть подыхают»... Вот теперь она, видимо, к стаду подходит... А дым уже из окон.
— Вот что, — проговорил Христос. — Правда, возвращаться поздно. Тогда садись, женщина, на мула и езжай. А мы за тобой. И бегом! Чтобы все эти деревеньки стороной обойти, за собою оставить. Чтоб ночевать во Вселюбе, а то и дальше. Поймают — голову открутят. А в другой раз, Пётр, за такие штуки я все палки обломаю о лысую твою пустую конавку.
Они шли быстро. Почти бежали за мулом. Но всё равно Пётр иногда останавливался и одышливо смеялся:
— Вот скотину гонит... Вот дым увидела...
И ещё через некоторое время:
— Вот подбежала... Дом горит... Бурным, холера на него, пламенем.
И потом:
— Вот пластает!.. Вот ревёт!..
Когда они таким образом уже ночью добежали почти до Вселюба, увидели огоньки и, обессиленные, пошли чуть тише, Раввуни вдруг выругался:
— Ну и дьявол с нею!.. Пусть вся сгорит...
— Ты что? — удивился Юрась.
— А то, — с неугасимой злостью отозвался Иуда. — Пусть горит! — И, помолчав, добавил: — Те у неё так же, видимо, просили о милости. А вся милость — кусок хлеба, чтобы душу в теле удержать, в грязном, паскудном этом мире.
За их спинами было уже очень много вёрст. Они дошли до Вселюба и заночевали в последней, на выезде, глухой корчме.
...А на закате солнца приближались к Вересковой два всадника, один из которых был мужем каменной бабы, а второй — его племянником.
— Видишь? — сказал старший, вытряхивая на ладонь из калиты три золотых. — А ты говорил, чтоб я рост с тех Ходосов не брал. Захотели, так сразу и долг деревенский заплатили... А ты: «Пожале-е-ть, отложить бы немно-о-го». Вот тебе и пожалел бы. Сам видел: пьют да едят. Прикидывались всё, понятно... Нет, правильно учит начальство: не платит мужик подати — разложи его на пригуменье да лупцуй, пока не заплатит. Не бойся — найдёт.
— Да я, дядька, и сам теперь вижу, — уныло отвечал прыщавый племянник.
— То-то. — И шляхтич засунул калиту за пазуху богатой свитки.
— Батюшки, это что же?! — ахнул племянник.
С поворота они увидели яркое огромное пламя, рвущееся в потёмки.
Каменная баба сидела у пылающего дома и выла.
— Это ж как, жена?!
— Хри-Хри-Христос! — сморкалась и рыдала она.
— Знаю, что всё от Бога. — Нагайка в руках мужа вздрагивала.
— З-ло-о в доме Христа с апостолами чествовала, за то Он на наш дом отмщение посла-а-л...
— Какого Христа, бревно ты?!
— Полотна святи-и-ли. Кла-а-ала в сундук. — Морда у каменной бабы была красной, и не плыло разве что из ушей. — От того полотна сундук, а от сундука дом, занявшись, сгоре-е-л... Прокляли-и... Словно жар с огнём то проклятие-е! У-ы-ы-ы!