Страница:
Глава 29
ПЯТКА СРАМУ НЕ ИМЕТ
Всего через два дня этот самый рокот нестерпимо рассыпался над домами и улицами Гродно. Нестерпимо, хотя тут его извергали всего два барабана и с десяток бубнов в руках стражи.
Звук был нестерпимым, потому что великая, мёртвая тишина стояла на полных народом улицах города.
Шли посланцы от крымчаков, а это означало, что и сама орда где-то здесь и уже льётся кровь, лязгают, бряцают мечи, свистят арканы и крики стоят в воздухе.
Со страхом глядели на чужеземцев дети, с безмерной брезгливостью — женщины, с гневом — ибо кто же их когда-либо звал на Белую Русь — мужики и мещане.
Что правда, татар заставили спешиться ещё на Малой Скидельской, но им оставили всё, даже бубны. И вот победные, варварские звуки чужой музыки, той, какую пограничные люди даже ночами слышали во сне, оглушили Росстань, затем Старую улицу, затем Старый рынок. Никто не предупредил о появлении крымчаков — ни совет, ни даже духовный суд, что как раз заседал во дворцовой церкви, в первом восточном нефе замка. Татарин приказал тысячнику Корниле не тянуть часами и днями, если не хочет, чтоб его тысяча встретилась с тьмой, а сразу вести его «к властелинам». Иначе будет хуже. Каждая минута — лишнее сожжённое село.
И Корнила решил вести мурзу на свою ответственность.
Грохотали бубны. И шёл, переваливаясь, впереди своей дикой образом стражи посыльный татарин. Ноги в ботах с загнутыми носами уверенно попирали землю. Одна рука — на эфесе, другая — бубликом на тугих витках аркана. Голова запрокинута, глаза глядят сверху вниз. И нагло, горделиво усмехается рот.
Только однажды выдержка изменила ему. Увидел золотые кисти рук и длиннющие усы Тихона и, пораженный, засмеялся, ухватился за них, словно дитя за игрушку.
— Доб-ры баран. Мой будыш!
Друзья бросились на крымчака. Гиав развернулся было, чтоб ударить. Вестун поднял молот. Но тут замковая стража, сопровождавшая посланцев, выставила копья и гизавры.
— Вы что, хамы? — спросил тысячник. — Посла?!
...А славный гродненский синклит заседал между тем в северном притворе дворцовой церкви и ничего не знал про нежданную «радость», которую готовила ему судьба.
Пред почтенными и благородными рясниками стоял гонец, запылённый до того, что казалось, будто он всю жизнь провёл на мельнице. И вот его вытащили оттуда и, кое-как почистив (не хватило времени), послали с поручением.
— Нужно похвалить вашу службу, — очень тихо сказал Лотр Босяцкому. — И как ваши голуби?
— Прилетели, — мрачно ответил праиезуит.
— Любопытно, — протянул Лотр. — Любопытно было бы знать, почему вы сочли за лучшее ввести нас в приятное заблуждение, оставив при себе вести о событиях в Новогрудке, о попытке повредить святой службе, о том, что исчез генеральный комиссарий и что в исчезновении этом, возможно, также виновны они? Наконец, о последних событиях... Это была ваша идея с голубями?.. Вы что-нибудь употребили?
— Употребил, — мрачно буркнул монах-капеллан.
— Любопытно было бы знать что?
— Я употребил этих голубей. Жаренных в масле. Помните? Вы ещё помогли мне их употреблять. Было вкусно. Могу также напомнить, что была среда.
Кардинал поперхнулся.
— Пожалуйста, — почти беззвучно проговорил он. — Молчите.
— Зачем мне молчать, если не молчите вы?
— Но ведь...
Лицо капеллана обтянулось кожей. Безжалостно и жёстко он произнес:
— Голуби вернулись без записок.
— Может...
— Все три голубя вернулись без записок, — повторил монах.
— Магдалина? — поднял Лотр непонимающие глаза.
— А вот это уже была ваша идея, — свалил вину на кардинала доминиканец. — Я только высказал предположение «а может». И тут вы ухватились за него, как клирик за бутылку, как папа Александр Шестой за собственную дочь, как пьяный за плетень...
— Хватит, — оборвал Лотр. — Давайте действовать.
Флориан Босяцкий кашлянул и ласково обратился к гонцу:
— Так что ж это ты нам такое сказал? Как это торговцев разогнал?! Как позволили?
И тут вставил свои три гроша Григорий Гродненский, в миру Гиляр Болванович:
— Сами говорили: плут, безопасен.
— Был безопасен, — поморщился монах. — Был.
— Говоришь чёрт знает что, — вмешался епископ Комар. — Это что же будет, если каждый вот так, в храм?! Рассчитывать надо.
«Мерзость перед Богом — человек расчётливый», — как всегда, ни к селу ни к городу подал голос войт.
Гонец мучительно боялся принесённых плохих вестей.
— Отцы, — промямлил он. — И это ещё не всё. Ещё говорят, будто заметили татар. Татары идут.
— Замолчи! — вспылил Лотр. — «Бу-удто», «бууудто». Татары пришли и уйдут. А тот, кто замахивается на народные святыни, это тебе не татары?
Шевельнулся в тёмном углу бургомистр Устин. Раскрыл глаза. Хотел было сказать, но только злобно подумал: «Ясно, почему вы так. Вас даже в рабы не возьмут из-за полной никчёмности, бездельники. Вам-то что?!». И снова под скобкой волос погасли угольки его глаз.
— Ты понимаешь, на какие основы он замахнулся?! — покраснел Лотр.
Неизвестно, чем бы это кончилось для гонца, если бы не зазвучали на переходах шаги, какие-то приглушённые удары и бряцание. Все насторожились. Послышалось что-то вроде перебранки. Голос Корнилы уговаривал кого-то малость подождать. Затем тысячник вошёл, но не успели спросить у него, что случилось, как с грохотом распахнулись двери. Хлынула в церковь дикая какофония звуков. Бубны аж захлёбывались в бряцании и гулких ударах.
Мурза Селим вошёл на полусогнутых ногах, беззвучно, как кот, и одновременно нагло. Дёрнул тысячника за нос в знак того, что всё же поставил на своём.
Оглядел церковь. Содрал по дороге с иконы бесценные «обещанные» рубиновые ожерелья, поцокал языком и запихнул за пазуху.
Затем осторожно подошёл к «вратам», прислушался, ударом ноги распахнул их. Оглядел бегающими глазами.
— Что? — резко спросил у толмача.
— Престол.
Мурза словно вспоминал что-то. Затем умехнулся высокомерно и вскинул голову:
— Прыстол. Сыдеть тут хочу.
И сел.
— Мыня слушай, властелины Га-ро-ды-на. Коназ Джикамон нету — вы коназ... Ваш ответ... Что надо дадите — татар не пойдут. Что надо не дадите — татар пойдут. И пыл от Гародына достигнет неба. И смрад от этой земли достигнет неба. Белы конажество — будет кара, черны конажество.
В ответ легло молчание. На лицах людей в притворе нельзя было ничего прочесть. В глазах людей из стражи ясно читались обида, невыразимая брезгливость, страх и гнев.
Мурза вытянул губы, словно для поцелуя, поднял руку, сжатую в кулак, и медленно начал отгибать пальцы. Один за другим.
— Золотых четыре тьмы, по одному на воина, ибо сорок тысяч нас. Рабов четыре тьмы — на каждого воина раб. И тьма рабов — мурзам и хану. И две тьмы золотых — мурзам и хану... И коней — четыре и четыре тьмы. И быдла — четыре и четыре тьмы. — Он показал на оклады. — И золота ещё вот такого четыре арбы, ибо оно блестит.
— Мы не из богатых, — заюлил Лотр. — И в скромной бедности живём.
— Лицо твоё — пятка, что не имет сраму, — оскалился крымчак. — Потому что не краснеет пятка. Что врёшь? Гляди!
По стенам, иконам, статуям плыло золото. Властелины молчали. Селим медленно вытаскивал саблю из ножен. Она выползала из них почти невидимыми рывками, как змея.
— Мгновение каждое прибавляет к вашей дани. Я вырву саблю, и что тогда спасёт вас?.. Мгновение каждое прибавляет... Ибо татары — пошли!
И такая наглая сила была в этом голосе и в медленном выползании стали, что все словно услышали далёкое гиканье, неистовый гул бубнов, рыдания верблюдов и ослов и шальную дробь копыт несчётной орды.
Сабля выползла почти до конца.
— Дань, — оскалился мурза. — Дань давай — жить будыш.
Люди в притворе переглянулись. И тут Босяцкий ласково, с чувством собственного достоинства поднял руку:
— Стой.
Мурза улыбнулся и с лязгом закинул саблю назад в ножны.
— Не угрожай нам, мурза. Мы достаточно сильны, чтоб растоптать вас.
Стража у дверей вскинула головы.
— И если мы всё же дадим тебе то, о чём просишь, то не из боязни, — плоские глаза смеялись, — а потому, что так велит нам наш Бог. Ибо сказано у Матфея: «И кто захочет судиться с тобой и взять у тебя сорочку — отдай ему и верхнюю одежду».
— Добрая вера, — сказал мурза. — Удобная для сильного вера.
— Ты что ж, не тронешь тогда земли? — спросил Гринь Болванович.
— Зачем «земли»? Вашей земли не трону.
Синклит думал.
— «Просящему у тебя дай», — наконец тихо обронил Лотр.
— По весу дай, — возвысил голос крымчак. — Верный вес дай.
Жаба тихо забубнил:
— Неверный вес, сказал Соломон, мерзость перед Паном Богом, но правильный вес желанен Ему.
— И женщин дайте нам. Ибо нам нужны женщины. Рожать сильных воинов... для нашей веры.
Кардинал и монах переглянулись. Понял их также епископ.
— Разве что... несколько монастырей, — поднял он грозные брови. — Всё равно с монашек толку — как с кошки шерсти.
Монах тихо присовокупил:
— Машковский... Игуменье сказать, чтоб уж кого-кого, а ту выдала басурманам, — и усмехнулся. — Ничего, они там с их опытом не одну, а три орды сразу изнутри разложат.
Татарин глядел на шептавшихся, ждал.
— Дадим, — изрек Лотр. — Только чтобы сохранить мир.
— Будет мир, — льстиво улыбнулся крымчак.
Корнила зашептал Лотру на ухо:
— А как обманут? Денежки ж на починку стены у Лидских ворот вечно кто-то в карман?..
— Ну-ну.
— А стена там такая, что я каждый раз со страхом смотрю, когда к ней собаки подходят да подмывают. Денег не даёте.
— Совет пусть платит, — поморщился кардинал.
— Вы однажды уже магистратские деньги тютю, — вмешался, расслышав, Устин. — А городской совет всегда был бедным как церковная... простите, как магистратская крыса.
— Тем более откупиться надо, — беззвучно сказал Лотр и вслух добавил: — Мы покажем тебе, где вы можете брать женщин, мурза. Первым — Машковский монастырь...
В это мгновение сильно отозвался под готическими сводами звук смачного плевка.
Плюнул молодой человек лет двадцати пяти, стоявший среди стражи. Худой, но голенастый и крепкий, в тяжёлых латах с шеи до ног (шлем он почтительно держал в руке, и длинные пепельные волосы его лежали на стальных наплечниках), он теперь вытирал тыльной стороной узкой и сильной руки большой и твёрдый рот, рот одержимого.
Серые, красивой формы глаза излучали презрение, саркастическую насмешку и почти фанатичный гнев. Прямой нос словно окостенел.
— Тьфу!
— Эй, ты что это, в храме?.. — спросил Корнила.
— Кор-чма это, а не храм, — бросил человек. — Торги! Кто со мной? Мы им...
Несколько человек тронулось за ним.
— Будут воевать? — чуть обеспокоенно спросил мурза.
— Отступники, — успокоил Лотр. — Сказано: «Не убий». Тысячник, прикажи, когда закончим, запереть ворота и не выпускать из города мещан.
Так завершился самый позорный торг с басурманами, какой когда-либо знала Белая Русь. С плюнувшим, предводителем осуждённого заслона, успело выйти, для спасения совести и чести, не более трёхсот-четырёхсот человек, преимущественно без коней. Вышли на верную смерть.
К чести гродненцев следует сказать еще, что, после того как тысячник запер ворота, человек около пятидесяти умудрились спуститься со стен и всё же уйти за ратью.
Глава 30
И вторглись, и ворвались татарове крымские в наши края, и случилось так, что не было им, попущением Божьим, заслона, и рассыпались они там и там. О войско великое, много тысяч ездных! О горе великое! Не надеялись на то, всегда с покорством Бога великого о мире и покое прося, при мире живучи.
И земля горела, и хаты, и людей в полон вели, и клейма на лоб ставили, как быдлу.
И рассыпались татарове по земле нашей, как саранча, о которой в Откровении святого Иоанна Богослова, Апокалипсисе тож, пророчено. Всё, как у него, оправдалось. По обличью даже: «По виду своему саранча была подобна коням, подготовленным к войне; и на головах её как бы венцы, похожие на золотые, лица ж её — как лица человеческие. На ней были брони, как бы брони железные, а шум от крыльев её — как грохот от колесниц, когда множество людей бежит на войну». И подтвердилось то, что: «В те дни люди будут искать смерти, но не найдут её; пожелают умереть, но смерть убежит от них».
Но ещё страшнее было, нежели Апокалипсис. Ибо шли они, летели они, а вместе с ними летел зверь из бездны, называемый слонь. Латинцы говорят: лефант, а наши — слонь. Та слонь толстомясая, поперёк себя толстейшая, в вышину себя длиннейшая, ноги как деревья и толстые, как кадушки, бесшерстная, страховидная, великоголовая, горбоспинная, с задом вислым, как у медведя (без шерсти только), и ходом, как медведь, и вместо носа как будто хвост и два зуба, как у вепря, этак и сяк и вверх, и уши, словно колдры[119], а в носу — хвосте — цепь побивающая.
Очень звероподобная и страху подобная слонь!
Сметали они со слонью людей, и летели, и жгли. И убегали от них бедные и богатые, и церковные люди бросали всё и убегали.
Изо всех русофобных — удивление! — один дьякон Несвижской деревянной Софии, что закрывает пятидневный Несвижский славный базар, церкви деревянной, не по бедности, а по смирению своему, оказался человеком. Пытали. Пачкали мёдом и сажали на солнце, где мухи и осы. Душили меж досками. Жгли. Щепки забивали под ногти. Но он, муку смертную принявши от поганых, ни тайника с сокровищами, ни входа в лазы подземные и печеры, где прятались люди, не показал. И тогда привязали его к диким коням и пустили в поле.
А людей в печерах сидела, может, тысяча. А имя дьякона было Автроп.
Пылали сёла, пылали города. Трещали в огне деревянные башни крепостей. С гиканьем, под гул бубнов мчали конники. Реяли бунчуки. Жутким, страшенным облаком стояла пыль. Рыдали верблюды и ослы.
Шали на арканах полуголых людей, женщин с синяками на грудях. Запрещали снимать с пленных только кресты. Потому что один, когда содрали с него, стащил крымчака с седла и ударил кандалами по голове, и тогда Марлора-хан вспомнил завет и запретил. А тому, кто ударил, вогнали в живот стрелу и бросили.
И всех метили. Подносили клеймо ко лбу, ударяли по нему, и оставался на лбу кровавый татарский знак.
Лупили, луп тянули. С криком и визгом мчались орды. А впереди них, мотая цепью, бежал боевой слон.
Пожары... Пожары... Пожары... Тянулись арбы и фуры с данью, тянулись рабы.
А в городе городов тянулись богослужения, тянулись молебны. В доминиканском костёле... В костёле францисканцев... В простой, белой изнутри, Каложе.
И одни у доминиканцев гнусавили:
— А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, творите добро ненавидящим вас и молитесь за тех, кто обижает вас и гонит вас.
А другие вторили в Каложе:
— Ибо Он приказывает Солнцу Своему восходить над злыми и добрыми... Недостойны деяниями своими подменяющие волю Его.
И летели в кровавом дыму конники из Апокалипсиса.
Только через несколько дней получили они первый и последний отпор. Выскочили из кустов на бескрайнюю известняковую пустошь, с редкими островками засохшей травы, подняли копытами тучу едкой белой пыли и остановили коней, поражённые.
Далеко-далеко, белые на белом, появились растянутые в редкую цепь точки.
...Небольшое войско стояло на дороге орды. Люди того, что тогда плюнул в храме. Их было очень мало, но каждый, в предчувствии конца, глядел сурово.
Все пешие, в латах, в кольчугах, с обычными и двуручными мечами в руках, с овальными щитами, в которые были вписаны шестиконечные кресты, в белых плащах, они стояли на белёсой известняковой земле под последним горячим солнцем. Белые на белом.
Весь окоём перед ними шевелился. И тогда кто-то запел древнюю «Богородицу». Страстным и грубым голосом:
Впереди, сильно оторвавшись от остальных, шли военачальники в белых плащах.
Через час всё было кончено.
Последние звуки хорала умолкли. В окружении бурых, жёлтых и серых тел лежали на белёсой земле, на редком вереске белые тела.
Только в одном месте скучилась толпа конных и пеших крымчаков. В их полукруге трубил, натягивая верёвки, как струны, ошалевший слон.
А перед ним, также распятый верёвками, лежал предводитель осуждённого заслона. Две кровавые полосы расплывались на белой ткани плаща. Одна нога неестественно, как не бывает, подвёрнута. Пепельные волосы в белой пыли и крови.
Стиснут одержимый рот. В серых глазах покорность судьбе, отрешенность, покой. Он вовсе не хотел глядеть. И всё же видел, как высится над ним, переступает на месте, грузно танцует слон, как косят его налитые кровью глазки. Он уже не боялся зверя.
Он не хотел видеть и прочего. И всё же видел склонённое над ним редкоусое лицо Марлоры. Хан скалил зубы:
— Готовится кто ещё к битве? Нет? Одни?
— Не знаю, — безразлично сказал он.
Его куда более занимало и беспокоило то, что высоко над ним, над ханом, над слоном кружилось в синем небе и выжидало вороньё. Если эти наконец отстанут и уйдут, вороньё осмелеет и слетится на пир. Татары думают напугать его тем, что готовят. А это же лучше, чем живому, но неспособному шевелиться, почувствовать глазами веяние крыльев.
Да и не всё ли равно?
— Отстаньте, — кинул он и добавил: — Два сокровища у нас было — земля да жизнь. А мы их отдали. Давно. Чужим. Нищие... Всё равно.
— Чего ты добивался?
— Я хочу умереть.
Марлора подал знак. Морщинистая, огромная слоновья нога повисла над глазами.
— А теперь что скажешь?
— Я хочу умереть, — повторил он.
— Бог у вас, говорят, появился? Он где? Что делает?
— Его дело. Он жив. А я хочу умереть.
Марлора взмахнул рукой. Слон опустил ногу.
Глава 31
Дня через три после битвы на известняковой пустоши апостолы под началом Христа подходили к небольшому монастырю среди дубовых рощ и полей клевера. Речушка окружала подножие пригорка, на котором стояла обитель. Перегороженная в нескольких местах запрудами, река образовывала три-четыре пруда, отражавших блёклое предвечернее небо.
Тринадцать мужчин и женщина шли над водой, вспугивая кузнечиков из диких маков, и думали только о том, как бы где-нибудь найти приют.
До них доходили слухи о появлении на юге татар. И хотя они не верили, что никто не встретит врага, что тот же самый Лотр не поднимет против него людей, приходилось остерегаться. Теперь нельзя было ночевать в беззащитных хатах или в чистом поле. Нужно было забираться глубже в лес. Но и тут леса были ухожены, очищены от пней и бурелома.
К тому же они не могли долго сидеть в безлюдном месте. Где люди — там и хлеб, который скитальцам, пусть и не часто, и не помногу, удавалось покупать.
Потому сегодня, увидев белый монастырь-игрушку, Юрась обрадовался. Можно переночевать под стенами. Если ночью появятся татары, неужели не пустят, даже в женский? Быть того не может. Монастыри же для того и строят — давать приют и убежище.
А утром можно будет купить хлеба, а если повезет, и рыбы (ишь какие пруды, непременно в них водятся и линь, и тёмно-золотой, с блюдо, монастырский карась, и угорь). И Юрась приказал раскинуть табор под пятью-шестью большими дубами, буквально возле стен.
Когда под дубы натаскали сена, когда вода забурлила в горшке с капустой, поставленном на огонь, Юрась заметил, что Магдалине вроде как-то не по себе.
— Ты что, заболела?
— Есть немного.
— Тогда ложись на сено и укройся. Я тебе капусты сам принесу.
— Спасибо тебе, пане мой.
Она легла, укрывшись плащом. Ей действительно было не по себе, но не хворь послужила тому причиной. Прикрыв глаза, она слушала разговоры и... боялась. Вот вернулся с охапкой хвороста телепень Филипп из Вифсаиды.
— Что за монастырь? — безразлично спросил Христос.
— Эва... Машковский какой-то... Во имя Марфы и той... Марии.
Магдалина содрогнулась под плащом. Она знала это. Только стена отделяет его от той.
— Занятный монастырь, — сказал Христос. — Глянь, Магдалина, что на стенах.
На низкой, в полтора человеческих роста, внешней стене стояли деревянные, в натуральный рост, статуи. Пропорции были нарушены: туловища толстые, мясистые, глаза вытаращенные, головы большие. Выкрашенные в густые цвета — розовый (лица), чёрный или рыжий (волосы), синий, голубой, красный и лиловый (одежда), — статуи в большинстве своем имели раззявленные рты, и возле них что-то вилось. Наподобие дымка. Возле святой Цецилии, святых Катерины и Анны. Средь них торчал святой Николай с трубкой, так у того дымок вился над чубуком. У деревянного Христа дым кружился над прижатой к сердцу и чуть отставленной ладонью.
Рты, чубуки и ладони были летками, статуи — ульями, дымок — пчёлами.
Святые смотрели на Магдалину неодобрительно. Она не знала, бредит или нет. Вокруг истуканы, колышет ветвями дуб (а может, древо познания Добра и Зла?), свешивается и шевелился в воздухе большой лоснистый змей, похожий на толстую длиннющую колбасу.
В страхе закрыла она глаза, а открыв, увидела, что никакой это не змей, а здоровенный лиловатый угорь, которого Сила Гарнец, Иаков Зеведеев, плямкая плотоядным ртом и блестя сомиными глазками, показывает Христу. В корзинке у него было ещё несколько угрей помельче — тишком наловил в пруду.
— З-змей! Это если б та конавка дурная, Пётр... Куда ему? А тут испечь его на углях — м-мух! А копчёный же каков! Нету, браток, где закоптить. Житуха наша, житуха, вьюны ей в пузо.
«Ну и что? Существует где-то Лотр. Доселе не поймал. Можно зашиться так глубоко, что и не поймает. Целые деревни живут в пущах и никогда не видят человека власти. Можно убежать на Полесье, в страшные Софиевские леса под Оршей, к вольной пограничной страже, к панцирным боярам. Они примут. Они любят смелых, прячут их и записывают к себе».
Почему она должна из уважения к их преосвященству Лотру молчать? Надо сказать, что Анея здесь, выкрасть её либо захватить силой, по дороге вырвать из когтей лживых святош и жадного отца Ратму и сбежать к панцирным боярам. Хата в лесу за частоколом, оружие, поодаль вышка с дровами и смолой. Можно жить так двадцать-тридцать лет, подрастут дети и пойдут стражничать вместо отца. Будут великанами... А можно и через три года сгинуть — как повезёт. Увидеть издалека огни, зажечь свой, приметить, как за две версты от тебя встанет ещё один чёрный дымный султан. И тогда спуститься и за волчьими ямами и завалами, с луками и самострелами, ожидать врага, биться с ним, держать до подхода других черноруких, пропахших смолой и порохом «бояр».
Зато обычное утро, Боже мой! Ровный шум пущи, солнце прыщет в окошко, в золотом пятне света на свежевымытом полу играет с клубком котёнок. Ратма, пусть себе и не очень любимый, но привычный, свой, вечно свой, ест за столом горячие, подрумяненные в печи колдуны.
Или ночь. Тихо. Звёзды. И тот самый вечный лесной шум. Чуть нездоровится, и от этого ещё лучше. Только страшно хочется пить. И вот Ратма встаёт, шершаво черпает воду. И она чувствует на губах обливной край кружки. И Ратма говорит голосом Христа: «Попей», — и почему-то сразу тёплая, горячая волна катится по всему телу. Такая, что она от изумления чуть не теряет сознание.
А может, не от изумления?
— Ты просила пить? — сказал Христос. — Пей. Напилась? А теперь ешь. Капуста, холера на неё, такая ядрёная.
Она молчала, чтобы подольше задержать в себе всё то, что её разбудило.
— Э, да ты совсем поганая. Плохая, как белорусская жизнь. Ну, давай накормлю.
ПЯТКА СРАМУ НЕ ИМЕТ
И тогда этот паршивый нечестивец созвал к себе — тайно и под покровом тьмы — ещё десятерых, чьи имена да не опоганят вашего слуха.
Восточная сказка.
Всего через два дня этот самый рокот нестерпимо рассыпался над домами и улицами Гродно. Нестерпимо, хотя тут его извергали всего два барабана и с десяток бубнов в руках стражи.
Звук был нестерпимым, потому что великая, мёртвая тишина стояла на полных народом улицах города.
Шли посланцы от крымчаков, а это означало, что и сама орда где-то здесь и уже льётся кровь, лязгают, бряцают мечи, свистят арканы и крики стоят в воздухе.
Со страхом глядели на чужеземцев дети, с безмерной брезгливостью — женщины, с гневом — ибо кто же их когда-либо звал на Белую Русь — мужики и мещане.
Что правда, татар заставили спешиться ещё на Малой Скидельской, но им оставили всё, даже бубны. И вот победные, варварские звуки чужой музыки, той, какую пограничные люди даже ночами слышали во сне, оглушили Росстань, затем Старую улицу, затем Старый рынок. Никто не предупредил о появлении крымчаков — ни совет, ни даже духовный суд, что как раз заседал во дворцовой церкви, в первом восточном нефе замка. Татарин приказал тысячнику Корниле не тянуть часами и днями, если не хочет, чтоб его тысяча встретилась с тьмой, а сразу вести его «к властелинам». Иначе будет хуже. Каждая минута — лишнее сожжённое село.
И Корнила решил вести мурзу на свою ответственность.
Грохотали бубны. И шёл, переваливаясь, впереди своей дикой образом стражи посыльный татарин. Ноги в ботах с загнутыми носами уверенно попирали землю. Одна рука — на эфесе, другая — бубликом на тугих витках аркана. Голова запрокинута, глаза глядят сверху вниз. И нагло, горделиво усмехается рот.
Только однажды выдержка изменила ему. Увидел золотые кисти рук и длиннющие усы Тихона и, пораженный, засмеялся, ухватился за них, словно дитя за игрушку.
— Доб-ры баран. Мой будыш!
Друзья бросились на крымчака. Гиав развернулся было, чтоб ударить. Вестун поднял молот. Но тут замковая стража, сопровождавшая посланцев, выставила копья и гизавры.
— Вы что, хамы? — спросил тысячник. — Посла?!
...А славный гродненский синклит заседал между тем в северном притворе дворцовой церкви и ничего не знал про нежданную «радость», которую готовила ему судьба.
Пред почтенными и благородными рясниками стоял гонец, запылённый до того, что казалось, будто он всю жизнь провёл на мельнице. И вот его вытащили оттуда и, кое-как почистив (не хватило времени), послали с поручением.
— Нужно похвалить вашу службу, — очень тихо сказал Лотр Босяцкому. — И как ваши голуби?
— Прилетели, — мрачно ответил праиезуит.
— Любопытно, — протянул Лотр. — Любопытно было бы знать, почему вы сочли за лучшее ввести нас в приятное заблуждение, оставив при себе вести о событиях в Новогрудке, о попытке повредить святой службе, о том, что исчез генеральный комиссарий и что в исчезновении этом, возможно, также виновны они? Наконец, о последних событиях... Это была ваша идея с голубями?.. Вы что-нибудь употребили?
— Употребил, — мрачно буркнул монах-капеллан.
— Любопытно было бы знать что?
— Я употребил этих голубей. Жаренных в масле. Помните? Вы ещё помогли мне их употреблять. Было вкусно. Могу также напомнить, что была среда.
Кардинал поперхнулся.
— Пожалуйста, — почти беззвучно проговорил он. — Молчите.
— Зачем мне молчать, если не молчите вы?
— Но ведь...
Лицо капеллана обтянулось кожей. Безжалостно и жёстко он произнес:
— Голуби вернулись без записок.
— Может...
— Все три голубя вернулись без записок, — повторил монах.
— Магдалина? — поднял Лотр непонимающие глаза.
— А вот это уже была ваша идея, — свалил вину на кардинала доминиканец. — Я только высказал предположение «а может». И тут вы ухватились за него, как клирик за бутылку, как папа Александр Шестой за собственную дочь, как пьяный за плетень...
— Хватит, — оборвал Лотр. — Давайте действовать.
Флориан Босяцкий кашлянул и ласково обратился к гонцу:
— Так что ж это ты нам такое сказал? Как это торговцев разогнал?! Как позволили?
И тут вставил свои три гроша Григорий Гродненский, в миру Гиляр Болванович:
— Сами говорили: плут, безопасен.
— Был безопасен, — поморщился монах. — Был.
— Говоришь чёрт знает что, — вмешался епископ Комар. — Это что же будет, если каждый вот так, в храм?! Рассчитывать надо.
«Мерзость перед Богом — человек расчётливый», — как всегда, ни к селу ни к городу подал голос войт.
Гонец мучительно боялся принесённых плохих вестей.
— Отцы, — промямлил он. — И это ещё не всё. Ещё говорят, будто заметили татар. Татары идут.
— Замолчи! — вспылил Лотр. — «Бу-удто», «бууудто». Татары пришли и уйдут. А тот, кто замахивается на народные святыни, это тебе не татары?
Шевельнулся в тёмном углу бургомистр Устин. Раскрыл глаза. Хотел было сказать, но только злобно подумал: «Ясно, почему вы так. Вас даже в рабы не возьмут из-за полной никчёмности, бездельники. Вам-то что?!». И снова под скобкой волос погасли угольки его глаз.
— Ты понимаешь, на какие основы он замахнулся?! — покраснел Лотр.
Неизвестно, чем бы это кончилось для гонца, если бы не зазвучали на переходах шаги, какие-то приглушённые удары и бряцание. Все насторожились. Послышалось что-то вроде перебранки. Голос Корнилы уговаривал кого-то малость подождать. Затем тысячник вошёл, но не успели спросить у него, что случилось, как с грохотом распахнулись двери. Хлынула в церковь дикая какофония звуков. Бубны аж захлёбывались в бряцании и гулких ударах.
Мурза Селим вошёл на полусогнутых ногах, беззвучно, как кот, и одновременно нагло. Дёрнул тысячника за нос в знак того, что всё же поставил на своём.
Оглядел церковь. Содрал по дороге с иконы бесценные «обещанные» рубиновые ожерелья, поцокал языком и запихнул за пазуху.
Затем осторожно подошёл к «вратам», прислушался, ударом ноги распахнул их. Оглядел бегающими глазами.
— Что? — резко спросил у толмача.
— Престол.
Мурза словно вспоминал что-то. Затем умехнулся высокомерно и вскинул голову:
— Прыстол. Сыдеть тут хочу.
И сел.
— Мыня слушай, властелины Га-ро-ды-на. Коназ Джикамон нету — вы коназ... Ваш ответ... Что надо дадите — татар не пойдут. Что надо не дадите — татар пойдут. И пыл от Гародына достигнет неба. И смрад от этой земли достигнет неба. Белы конажество — будет кара, черны конажество.
В ответ легло молчание. На лицах людей в притворе нельзя было ничего прочесть. В глазах людей из стражи ясно читались обида, невыразимая брезгливость, страх и гнев.
Мурза вытянул губы, словно для поцелуя, поднял руку, сжатую в кулак, и медленно начал отгибать пальцы. Один за другим.
— Золотых четыре тьмы, по одному на воина, ибо сорок тысяч нас. Рабов четыре тьмы — на каждого воина раб. И тьма рабов — мурзам и хану. И две тьмы золотых — мурзам и хану... И коней — четыре и четыре тьмы. И быдла — четыре и четыре тьмы. — Он показал на оклады. — И золота ещё вот такого четыре арбы, ибо оно блестит.
— Мы не из богатых, — заюлил Лотр. — И в скромной бедности живём.
— Лицо твоё — пятка, что не имет сраму, — оскалился крымчак. — Потому что не краснеет пятка. Что врёшь? Гляди!
По стенам, иконам, статуям плыло золото. Властелины молчали. Селим медленно вытаскивал саблю из ножен. Она выползала из них почти невидимыми рывками, как змея.
— Мгновение каждое прибавляет к вашей дани. Я вырву саблю, и что тогда спасёт вас?.. Мгновение каждое прибавляет... Ибо татары — пошли!
И такая наглая сила была в этом голосе и в медленном выползании стали, что все словно услышали далёкое гиканье, неистовый гул бубнов, рыдания верблюдов и ослов и шальную дробь копыт несчётной орды.
Сабля выползла почти до конца.
— Дань, — оскалился мурза. — Дань давай — жить будыш.
Люди в притворе переглянулись. И тут Босяцкий ласково, с чувством собственного достоинства поднял руку:
— Стой.
Мурза улыбнулся и с лязгом закинул саблю назад в ножны.
— Не угрожай нам, мурза. Мы достаточно сильны, чтоб растоптать вас.
Стража у дверей вскинула головы.
— И если мы всё же дадим тебе то, о чём просишь, то не из боязни, — плоские глаза смеялись, — а потому, что так велит нам наш Бог. Ибо сказано у Матфея: «И кто захочет судиться с тобой и взять у тебя сорочку — отдай ему и верхнюю одежду».
— Добрая вера, — сказал мурза. — Удобная для сильного вера.
— Ты что ж, не тронешь тогда земли? — спросил Гринь Болванович.
— Зачем «земли»? Вашей земли не трону.
Синклит думал.
— «Просящему у тебя дай», — наконец тихо обронил Лотр.
— По весу дай, — возвысил голос крымчак. — Верный вес дай.
Жаба тихо забубнил:
— Неверный вес, сказал Соломон, мерзость перед Паном Богом, но правильный вес желанен Ему.
— И женщин дайте нам. Ибо нам нужны женщины. Рожать сильных воинов... для нашей веры.
Кардинал и монах переглянулись. Понял их также епископ.
— Разве что... несколько монастырей, — поднял он грозные брови. — Всё равно с монашек толку — как с кошки шерсти.
Монах тихо присовокупил:
— Машковский... Игуменье сказать, чтоб уж кого-кого, а ту выдала басурманам, — и усмехнулся. — Ничего, они там с их опытом не одну, а три орды сразу изнутри разложат.
Татарин глядел на шептавшихся, ждал.
— Дадим, — изрек Лотр. — Только чтобы сохранить мир.
— Будет мир, — льстиво улыбнулся крымчак.
Корнила зашептал Лотру на ухо:
— А как обманут? Денежки ж на починку стены у Лидских ворот вечно кто-то в карман?..
— Ну-ну.
— А стена там такая, что я каждый раз со страхом смотрю, когда к ней собаки подходят да подмывают. Денег не даёте.
— Совет пусть платит, — поморщился кардинал.
— Вы однажды уже магистратские деньги тютю, — вмешался, расслышав, Устин. — А городской совет всегда был бедным как церковная... простите, как магистратская крыса.
— Тем более откупиться надо, — беззвучно сказал Лотр и вслух добавил: — Мы покажем тебе, где вы можете брать женщин, мурза. Первым — Машковский монастырь...
В это мгновение сильно отозвался под готическими сводами звук смачного плевка.
Плюнул молодой человек лет двадцати пяти, стоявший среди стражи. Худой, но голенастый и крепкий, в тяжёлых латах с шеи до ног (шлем он почтительно держал в руке, и длинные пепельные волосы его лежали на стальных наплечниках), он теперь вытирал тыльной стороной узкой и сильной руки большой и твёрдый рот, рот одержимого.
Серые, красивой формы глаза излучали презрение, саркастическую насмешку и почти фанатичный гнев. Прямой нос словно окостенел.
— Тьфу!
— Эй, ты что это, в храме?.. — спросил Корнила.
— Кор-чма это, а не храм, — бросил человек. — Торги! Кто со мной? Мы им...
Несколько человек тронулось за ним.
— Будут воевать? — чуть обеспокоенно спросил мурза.
— Отступники, — успокоил Лотр. — Сказано: «Не убий». Тысячник, прикажи, когда закончим, запереть ворота и не выпускать из города мещан.
Так завершился самый позорный торг с басурманами, какой когда-либо знала Белая Русь. С плюнувшим, предводителем осуждённого заслона, успело выйти, для спасения совести и чести, не более трёхсот-четырёхсот человек, преимущественно без коней. Вышли на верную смерть.
К чести гродненцев следует сказать еще, что, после того как тысячник запер ворота, человек около пятидесяти умудрились спуститься со стен и всё же уйти за ратью.
Глава 30
САРАНЧА
...Но в людях рыцарских, которых там множество погибло, великую утрату корона подняла.
Хроника Белой Руси.
СЛОВО ОТ ЛЕТОПИСЦА
И вторглись, и ворвались татарове крымские в наши края, и случилось так, что не было им, попущением Божьим, заслона, и рассыпались они там и там. О войско великое, много тысяч ездных! О горе великое! Не надеялись на то, всегда с покорством Бога великого о мире и покое прося, при мире живучи.
И земля горела, и хаты, и людей в полон вели, и клейма на лоб ставили, как быдлу.
И рассыпались татарове по земле нашей, как саранча, о которой в Откровении святого Иоанна Богослова, Апокалипсисе тож, пророчено. Всё, как у него, оправдалось. По обличью даже: «По виду своему саранча была подобна коням, подготовленным к войне; и на головах её как бы венцы, похожие на золотые, лица ж её — как лица человеческие. На ней были брони, как бы брони железные, а шум от крыльев её — как грохот от колесниц, когда множество людей бежит на войну». И подтвердилось то, что: «В те дни люди будут искать смерти, но не найдут её; пожелают умереть, но смерть убежит от них».
Но ещё страшнее было, нежели Апокалипсис. Ибо шли они, летели они, а вместе с ними летел зверь из бездны, называемый слонь. Латинцы говорят: лефант, а наши — слонь. Та слонь толстомясая, поперёк себя толстейшая, в вышину себя длиннейшая, ноги как деревья и толстые, как кадушки, бесшерстная, страховидная, великоголовая, горбоспинная, с задом вислым, как у медведя (без шерсти только), и ходом, как медведь, и вместо носа как будто хвост и два зуба, как у вепря, этак и сяк и вверх, и уши, словно колдры[119], а в носу — хвосте — цепь побивающая.
Очень звероподобная и страху подобная слонь!
Сметали они со слонью людей, и летели, и жгли. И убегали от них бедные и богатые, и церковные люди бросали всё и убегали.
Изо всех русофобных — удивление! — один дьякон Несвижской деревянной Софии, что закрывает пятидневный Несвижский славный базар, церкви деревянной, не по бедности, а по смирению своему, оказался человеком. Пытали. Пачкали мёдом и сажали на солнце, где мухи и осы. Душили меж досками. Жгли. Щепки забивали под ногти. Но он, муку смертную принявши от поганых, ни тайника с сокровищами, ни входа в лазы подземные и печеры, где прятались люди, не показал. И тогда привязали его к диким коням и пустили в поле.
А людей в печерах сидела, может, тысяча. А имя дьякона было Автроп.
Пылали сёла, пылали города. Трещали в огне деревянные башни крепостей. С гиканьем, под гул бубнов мчали конники. Реяли бунчуки. Жутким, страшенным облаком стояла пыль. Рыдали верблюды и ослы.
Шали на арканах полуголых людей, женщин с синяками на грудях. Запрещали снимать с пленных только кресты. Потому что один, когда содрали с него, стащил крымчака с седла и ударил кандалами по голове, и тогда Марлора-хан вспомнил завет и запретил. А тому, кто ударил, вогнали в живот стрелу и бросили.
И всех метили. Подносили клеймо ко лбу, ударяли по нему, и оставался на лбу кровавый татарский знак.
Лупили, луп тянули. С криком и визгом мчались орды. А впереди них, мотая цепью, бежал боевой слон.
Пожары... Пожары... Пожары... Тянулись арбы и фуры с данью, тянулись рабы.
А в городе городов тянулись богослужения, тянулись молебны. В доминиканском костёле... В костёле францисканцев... В простой, белой изнутри, Каложе.
И одни у доминиканцев гнусавили:
— А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, творите добро ненавидящим вас и молитесь за тех, кто обижает вас и гонит вас.
А другие вторили в Каложе:
— Ибо Он приказывает Солнцу Своему восходить над злыми и добрыми... Недостойны деяниями своими подменяющие волю Его.
И летели в кровавом дыму конники из Апокалипсиса.
Только через несколько дней получили они первый и последний отпор. Выскочили из кустов на бескрайнюю известняковую пустошь, с редкими островками засохшей травы, подняли копытами тучу едкой белой пыли и остановили коней, поражённые.
Далеко-далеко, белые на белом, появились растянутые в редкую цепь точки.
...Небольшое войско стояло на дороге орды. Люди того, что тогда плюнул в храме. Их было очень мало, но каждый, в предчувствии конца, глядел сурово.
Все пешие, в латах, в кольчугах, с обычными и двуручными мечами в руках, с овальными щитами, в которые были вписаны шестиконечные кресты, в белых плащах, они стояли на белёсой известняковой земле под последним горячим солнцем. Белые на белом.
Весь окоём перед ними шевелился. И тогда кто-то запел древнюю «Богородицу». Страстным и грубым голосом:
Грустные, прозрачные голоса подхватили её, понесли:
Под Твою милость...
Под Твою милость припадаем. Богородица Дева,
Молений наших не отринь в скорбях,
А от бед избави нас,
Едино чистая и благословенная.
Плыл над ними, над пустошью страстный хорал. Словно на мечах, поднятых вверх. Тянулась пустошью длинная цепь.
На твердыню Твою уповаем, Богородица Дева.
Впереди, сильно оторвавшись от остальных, шли военачальники в белых плащах.
Исполненные последней, мужественной и безнадежной печали, взлетали голоса. А глаза видели, как вырвался вперёд слон, страшная, словно из ада, живая гора, как полетела конница.
Какое имя Твоё!
Какая слава Твоя!
Слон ворвался в ряды. Со свистом разрезала воздух цепь.
О воспетая...
О воспетая Мать,
Родившая всех святых святейшее Слово.
Сегодняшнее наше приемли приношение.
От всяких избави напасти всех
И будущие изыми муки Тебе вопиющих.
Аллилуйя.
Аллилуйя!
Аллилуйя!!!
Через час всё было кончено.
Последние звуки хорала умолкли. В окружении бурых, жёлтых и серых тел лежали на белёсой земле, на редком вереске белые тела.
Только в одном месте скучилась толпа конных и пеших крымчаков. В их полукруге трубил, натягивая верёвки, как струны, ошалевший слон.
А перед ним, также распятый верёвками, лежал предводитель осуждённого заслона. Две кровавые полосы расплывались на белой ткани плаща. Одна нога неестественно, как не бывает, подвёрнута. Пепельные волосы в белой пыли и крови.
Стиснут одержимый рот. В серых глазах покорность судьбе, отрешенность, покой. Он вовсе не хотел глядеть. И всё же видел, как высится над ним, переступает на месте, грузно танцует слон, как косят его налитые кровью глазки. Он уже не боялся зверя.
Он не хотел видеть и прочего. И всё же видел склонённое над ним редкоусое лицо Марлоры. Хан скалил зубы:
— Готовится кто ещё к битве? Нет? Одни?
— Не знаю, — безразлично сказал он.
Его куда более занимало и беспокоило то, что высоко над ним, над ханом, над слоном кружилось в синем небе и выжидало вороньё. Если эти наконец отстанут и уйдут, вороньё осмелеет и слетится на пир. Татары думают напугать его тем, что готовят. А это же лучше, чем живому, но неспособному шевелиться, почувствовать глазами веяние крыльев.
Да и не всё ли равно?
— Отстаньте, — кинул он и добавил: — Два сокровища у нас было — земля да жизнь. А мы их отдали. Давно. Чужим. Нищие... Всё равно.
— Чего ты добивался?
— Я хочу умереть.
Марлора подал знак. Морщинистая, огромная слоновья нога повисла над глазами.
— А теперь что скажешь?
— Я хочу умереть, — повторил он.
— Бог у вас, говорят, появился? Он где? Что делает?
— Его дело. Он жив. А я хочу умереть.
Марлора взмахнул рукой. Слон опустил ногу.
Глава 31
ВИНО ЯРОСТИ БОЖЬЕЙ
Тот будет пить вино ярости Божьей, вино цельное, приготовленное в чаше гнева...
Откровение Иоанна Богослова, 14:10.
От Твоего державного бега по поднебесью в страхе трепещут созвездия! Ты поведёшь гневно бровью — и в небе загрохочут молнии. Властелин!
Гимн Осирису.
Ты чего ещё хочешь? От Бога пинка?!
Присказка.
Дня через три после битвы на известняковой пустоши апостолы под началом Христа подходили к небольшому монастырю среди дубовых рощ и полей клевера. Речушка окружала подножие пригорка, на котором стояла обитель. Перегороженная в нескольких местах запрудами, река образовывала три-четыре пруда, отражавших блёклое предвечернее небо.
Тринадцать мужчин и женщина шли над водой, вспугивая кузнечиков из диких маков, и думали только о том, как бы где-нибудь найти приют.
До них доходили слухи о появлении на юге татар. И хотя они не верили, что никто не встретит врага, что тот же самый Лотр не поднимет против него людей, приходилось остерегаться. Теперь нельзя было ночевать в беззащитных хатах или в чистом поле. Нужно было забираться глубже в лес. Но и тут леса были ухожены, очищены от пней и бурелома.
К тому же они не могли долго сидеть в безлюдном месте. Где люди — там и хлеб, который скитальцам, пусть и не часто, и не помногу, удавалось покупать.
Потому сегодня, увидев белый монастырь-игрушку, Юрась обрадовался. Можно переночевать под стенами. Если ночью появятся татары, неужели не пустят, даже в женский? Быть того не может. Монастыри же для того и строят — давать приют и убежище.
А утром можно будет купить хлеба, а если повезет, и рыбы (ишь какие пруды, непременно в них водятся и линь, и тёмно-золотой, с блюдо, монастырский карась, и угорь). И Юрась приказал раскинуть табор под пятью-шестью большими дубами, буквально возле стен.
Когда под дубы натаскали сена, когда вода забурлила в горшке с капустой, поставленном на огонь, Юрась заметил, что Магдалине вроде как-то не по себе.
— Ты что, заболела?
— Есть немного.
— Тогда ложись на сено и укройся. Я тебе капусты сам принесу.
— Спасибо тебе, пане мой.
Она легла, укрывшись плащом. Ей действительно было не по себе, но не хворь послужила тому причиной. Прикрыв глаза, она слушала разговоры и... боялась. Вот вернулся с охапкой хвороста телепень Филипп из Вифсаиды.
— Что за монастырь? — безразлично спросил Христос.
— Эва... Машковский какой-то... Во имя Марфы и той... Марии.
Магдалина содрогнулась под плащом. Она знала это. Только стена отделяет его от той.
— Занятный монастырь, — сказал Христос. — Глянь, Магдалина, что на стенах.
На низкой, в полтора человеческих роста, внешней стене стояли деревянные, в натуральный рост, статуи. Пропорции были нарушены: туловища толстые, мясистые, глаза вытаращенные, головы большие. Выкрашенные в густые цвета — розовый (лица), чёрный или рыжий (волосы), синий, голубой, красный и лиловый (одежда), — статуи в большинстве своем имели раззявленные рты, и возле них что-то вилось. Наподобие дымка. Возле святой Цецилии, святых Катерины и Анны. Средь них торчал святой Николай с трубкой, так у того дымок вился над чубуком. У деревянного Христа дым кружился над прижатой к сердцу и чуть отставленной ладонью.
Рты, чубуки и ладони были летками, статуи — ульями, дымок — пчёлами.
Святые смотрели на Магдалину неодобрительно. Она не знала, бредит или нет. Вокруг истуканы, колышет ветвями дуб (а может, древо познания Добра и Зла?), свешивается и шевелился в воздухе большой лоснистый змей, похожий на толстую длиннющую колбасу.
В страхе закрыла она глаза, а открыв, увидела, что никакой это не змей, а здоровенный лиловатый угорь, которого Сила Гарнец, Иаков Зеведеев, плямкая плотоядным ртом и блестя сомиными глазками, показывает Христу. В корзинке у него было ещё несколько угрей помельче — тишком наловил в пруду.
— З-змей! Это если б та конавка дурная, Пётр... Куда ему? А тут испечь его на углях — м-мух! А копчёный же каков! Нету, браток, где закоптить. Житуха наша, житуха, вьюны ей в пузо.
«Ну и что? Существует где-то Лотр. Доселе не поймал. Можно зашиться так глубоко, что и не поймает. Целые деревни живут в пущах и никогда не видят человека власти. Можно убежать на Полесье, в страшные Софиевские леса под Оршей, к вольной пограничной страже, к панцирным боярам. Они примут. Они любят смелых, прячут их и записывают к себе».
Почему она должна из уважения к их преосвященству Лотру молчать? Надо сказать, что Анея здесь, выкрасть её либо захватить силой, по дороге вырвать из когтей лживых святош и жадного отца Ратму и сбежать к панцирным боярам. Хата в лесу за частоколом, оружие, поодаль вышка с дровами и смолой. Можно жить так двадцать-тридцать лет, подрастут дети и пойдут стражничать вместо отца. Будут великанами... А можно и через три года сгинуть — как повезёт. Увидеть издалека огни, зажечь свой, приметить, как за две версты от тебя встанет ещё один чёрный дымный султан. И тогда спуститься и за волчьими ямами и завалами, с луками и самострелами, ожидать врага, биться с ним, держать до подхода других черноруких, пропахших смолой и порохом «бояр».
Зато обычное утро, Боже мой! Ровный шум пущи, солнце прыщет в окошко, в золотом пятне света на свежевымытом полу играет с клубком котёнок. Ратма, пусть себе и не очень любимый, но привычный, свой, вечно свой, ест за столом горячие, подрумяненные в печи колдуны.
Или ночь. Тихо. Звёзды. И тот самый вечный лесной шум. Чуть нездоровится, и от этого ещё лучше. Только страшно хочется пить. И вот Ратма встаёт, шершаво черпает воду. И она чувствует на губах обливной край кружки. И Ратма говорит голосом Христа: «Попей», — и почему-то сразу тёплая, горячая волна катится по всему телу. Такая, что она от изумления чуть не теряет сознание.
А может, не от изумления?
— Ты просила пить? — сказал Христос. — Пей. Напилась? А теперь ешь. Капуста, холера на неё, такая ядрёная.
Она молчала, чтобы подольше задержать в себе всё то, что её разбудило.
— Э, да ты совсем поганая. Плохая, как белорусская жизнь. Ну, давай накормлю.