— Распни его! Распни!
   Стража еле сдерживала древками гизавр толпу, которая лезла, дралась, плевала, висла, пыталась дотянуться и ударить. И в этом рыке совсем не слышно было, как тихо плакали люди возле стен.
   Слышали это немногие. В частности, Каспар Бекеш и Альбин-Рагвал-Алейза Кристофич, стоявшие на выступе контрфорса у замкового дворца. Бекеш словно немного посталел. Всё тот же меч в золотых ножнах, тот же изысканный наряд, та же улыбка. Те же солнечно-золотые волосы падают из-под берета. Но в больших глазах чуть презрительное снисхождение мешается с тяжким, стальным осознанием.
   — Разгул тёмных страстей, — сказал Кристофич.
   — Всё нужно видеть своими глазами. Даже самозванцев.
   — Сидел бы лучше дома, кончал свои «Рассуждения о разуме». Чудесная может получиться книга.
   — Хочу видеть. Даже ад хотел бы видеть. Что с тобой, брат Альбин?
   Я думаю, что мне придётся покинуть тебя, сынок. Не позже, чем завтра, я ухожу из этого города. В Вильно.
   — Почему это?
   — Смотри. — Кристофич протянул руку.
   К человеку с крестом отовсюду тянулись кулаки.
   — Смерть! Смерть ему!
   — Стража! Молодцы наши! Сла-ава! С этими не побрыкаешься! Дудки!
   — Пусть умрёт!
   — Пусть! Пусть!
   — Избавитель! Спаситель! Спаси самого себя!
   Бекеш передёрнулся:
   — Страшно.
   — Потому мне и нужно бежать. Видишь, они созрели. Не сегодня, так завтра возьмутся и за нас. И эти будут помогать и одобрять. Говорю тебе, они созрели. Ты можешь еще некоторое время оставаться здесь. А я обидел Лотра. Этот не забудет, припомнит.
   — Страшно, — вздохнул Бекеш. — Я понимаю тебя. Как бы и мне не пришлось бежать отсюда следом за тобой.
   — Слышишь? — спросил Кристофич.
   Кто-то неподалёку от них философствовал, ударяя кулаками в грудь:
   — Вот я — верую. Я истинно, глубоко верующий. Но высшие люди, начальники, должны пойти мне навстречу, помочь, раз и навсегда распорядиться, во что мне верить.
   — Вот так, — заключил брат Альбин. — В Гродно нет нам больше пути, нету жизни.
   ...В это мгновение камень ударил Христа по голове. И сразу же молодой купчик подскочил, бросил пригоршню грязи. Вратчик рванулся к нему, такой страшный, что купчик заверещал, кинулся от него, упал под ноги толпе.
   — То-то. Над пешим орлом и ворона с колом.
   Кричал, надрываясь так, что глотка раздувалась от крика, звероватый Ильюк:
   — Распни!
   Кричал и не видел, что совсем рядом с ним — неприметный серый человек в свитке с длинными рукавами. Глядит тёмными, словно невидящими глазами то на расстригу, то на Христа.
   Серый только что явился в Гродно. Прятался от гнева Ильюка и святой службы, так как не выполнил поручения. Но, услышав о казни, не выдержал, пришёл. Теперь ему было невыразимо гадко. Оживали в его фанатичной, тёмной душе какие-то образы, воспоминания, сравнения. Вот кричит тот, кто когда-то безразлично послал его на смерть, и вот ведут человека, которого не взял клык и который простил ему покушение на свою жизнь. Гадко это всё.
   Серый слушал. Неподалёку от него тихо говорили мужчина — судя по всему, иудей — и женщина. Переодетые, но он узнал их. Они тогда были с ним. Ему вовсе не хотелось их выдавать.
   — А я думал, самый большой шум, это когда в Слониме распределяют доход кагала. — Глаза у Раввуни подозрительно блестели.
   — Молчи, милый.
   — Я-то молчу. Я кричу тем, что молчу.
   Голос был таким, что серый сморщился. Посмотрел на них, на человека с крестом, на горланящего Ильюка. И вдруг усмехнулся. Так же, как тогда, возле церкви, зашёл боком и на минуту прилип к расстриге. Рука незаметно скользнула вверх.
   И тут же серый пошёл дальше.
   Ещё несколько секунд никто ничего не замечал. И только потом увидели соседи запрокинутую голову и остекленевшие глаза пророка.
   Ильюк упал на спину.
   Серый поодаль удовлетворённо хмыкнул.
   «Под лопатку. Чудес не бывает. Видишь, человек с крестом, я не разучился. И теперь лучше всех владею ножом. Как же это я оплошал с тобой? Хорошо, что я оплошал с тобой. Чуть не убил доброго человека. Вот видишь, я немножко отблагодарил тебя, добрый человек».
   Приблизительно тем же делом, что и серый, занимались Фома и Ус. Искали рыбника. Также свидетельствовал на суде. Уж если одного убили, так и за другого нести ответ. Наконец Ус заметил его поодаль от Воздыхальни, ближе к коридору, которым вели Христа.
   — Распни! Распни!..
   Друзья начали пробираться к нему....От гульбища к Воздыхальному холму плыло шествие. Высшее духовенство. Ревели глотки, плыл в солнечном свете сизый дымок ладана, сверкала парча. И над всем этим, выше всего, плыла платформа с восковым, разодетым в золото Христом.
   Живой поднял голову:
   — Эй, браток! Эй, восковой! Замолви там за живого словцо на босяцком небе!
   Крик был страшным. В тишине, упавшей за ним, захохотал какой-то богато одетый юнец. Седой сосед поучающе сказал ему:
   — Услышав шутку, никогда не смейся первым. Неизвестно ещё, что за эту шутку будет.
   Но хохотали уже все. Краснели лица, слёзы брызгали из глаз, вспухали вены на лбах.
   — Го-го-го, га-га-га, гы-гык!
   — Скажи, га! Вот так скажи!
   — Забавник, га!
   Христос в этот миг приближался к Бекешу. Тот чуть брезгливо, но доброжелательно смотрел на ободранного, заляпанного грязью человека, несущего крест. Христос поднял голову, и глаза их встретились.
   Плыло, плыло навстречу Каспару загаженное, испаскуженное, всё в потёках крови и грязи лицо. И на этом лице, похожем на страшную, уродливую маску, сияли светлые, огромные, словно всю боль, всю землю и всё небо вобравшие...
   ...Бекеш содрогнулся.
   Глаза.
   Что было в этих глазах. Бекеш не знал, не понимал, не мог постичь. Слабая тень чего-то подобного жила только в глазах у его друзей и — он знал это — у него самого. Но только слабая тень. И только у подобных им, а больше ни у кого на земле.
   Что это было? Возможно, Понимание. Понимание всех и всего. То, чем не владеет никто. А может, и что-то другое. Бекеш не знал. Но, поражённый, он весь, до дна содрогнулся, словно поняв себя, поняв многое, а на одно мгновение — всё.
   Глаза!
   Братчик смотрел на прекрасного юношу в берете и понимал, что с ним творится. Неповторимая, несравненная гримаса-улыбка искривила его лицо.
   Бекеш, почти бессознательно, вцепился пальцами в стену.
   Глаза...
   Шествие минуло.
   — Что с тобой, Каспар, сынок? — тревожно спросил брат Альбин.
   — Ты видел? Я впервые увидел его так близко. Альбин, мы ошибались. Альбин, этот человек не обманщик, не плут. Альбин, он даже не самозванец. Он имеет право, слышишь? Это человек, Альбин. Такой, каким должен быть человек. И вот этого человека убивают. Где правда, Альбин? Где Бог? — Он захлёбывался: — Эти глаза... Ты видел? И гогочет это быдло. Гогочет... гогочет... го-го-чет. — Он ударил себя кулаком по голове. — Как же мы пропустили его? Как не подошли? А он спрашивал о великом маэстро. Закоренели в себе. Человека не увидели. Предали... Хохочут. Зачем же Данте жил, Боттичелли, Катулл?! Зачем, если напрасны все муки? Глаза... Это же всё равно как... всего Че-ло-ве-ка тысячи лет распинают! Святость его!.. А он всё величие и низость мира видит. А его... Пане Боже, это же богохульство!!!
 

Глава 59
 
ГОЛГОФА ЗАМКОВОЙ ГОРЫ

 
Ой, за яром гора, за другим гора,
А та гора да последняя...
Коня ведут. Конь спотыкается.
Да сердечко моё разрывается.
 
Песня.
 
   Братчика подвели к подножию Воздыхальни и сняли с него крест.
   Подавшись вперёд, ждали люди Вестуна. Суровыми были их лица, мрачными и решительными — их глаза, но никто не видел этого за капюшонами.
   Крест понесли на вершину пригорка, где подручные палача уже копали яму. Летела оттуда и рассыпалась по склонам жёлтая земля. Христос тяжело дышал. Глаза его были закрыты. Толпа молчала. Когда смерть совсем близко, даже у врагов появляется какое-то подобие уважения.
   Люди стояли так тесно, что если бы кто-то сомлел, так и остался бы стоять на ногах. Соседи не дали бы упасть.
   Рыбник томился в этой давке и, странное дело, держал во рту большого копчёного леща. Вытаращенные гляделки безучастно смотрели в никуда. Сверлили толпу, удаляясь от этого места, Тихон Ус и Фома. Ухмылялись злобно.
   — Ты вот что... — сказал Тумаш. — Как встанем на удобное место, как подам знак — прикрой меня плащом. Буду стрелять...
   — Фома, — проговорил Ус. — Мучиться как он будет, ты понимаешь? Ты представь...
   — Нет, — бросил Фома, догадавшись, о чём говорит друг. — Не сумею. Не поднимется рука. Но уж другим...
   — Знаю. И у меня не поднялась бы.
   Какой-то старик, из любопытных, тем временем всё заглядывал и заглядывал в лицо рыбнику. Очень удивлялся. И наконец отважился, обратился к странному соседу:
   — Закусываешь, милый? И вкусно, наверное?
   Рыбник молчал.
   — Видите? — обратился дедуля к соседям. — Молчит, чудак. Чего молчишь?
   — Да он, видать, по-оме-ер! — догадалась какая-то тётка.
   Народ шарахнулся, очистив круг. И тогда рыбник упал. С маху. Всем телом.
   — Поработали, — буркнул Фома. — И ещё поработаем. Я бы вот так целый день ходил да тюкал. Ублюдок разумнее мёртвый.
   Они приткнулись за одним из контрфорсов. Фома встал за спиной Уса. Прямо перед ними была Воздыхальня, а чуть дальше — гульбище.
   ...Дыхание хрипло вырывалось из горла осуждённого. Кровь и грязь капали на одежду, подсыхали коркой на лице. Воспалённые глаза щурились от жгучего, нестерпимого солнечного света. Что-то словно молотом колотило в уши и череп. Плыли перед глазами ослепительно-зелёные и багряные крути. Бронзовозелёные большие мухи кружились над лицом, над рассеченной головой, у потрескавшихся губ.
   Босяцкий на гульбище усмехнулся. Он был опытным. Он видел, что Христос, что враг вот-вот упадёт.
   — Эй, лже-Христос! — крикнул он. — Попей!
   И бросил с гульбища баклагу. Стражник ловко поймал её в воздухе. Увидел глаза Босяцкого и с пониманием дела опустил веки.
   — На, — протянул, не выпуская из руки.
   Юрась облизнул губы. И тогда стражник плеснул из баклаги ему в лицо. Братчик зажмурил глаза. С волос, с лица текло, мешаясь с грязью и кровью, красное вино. Губы Христа задрожали.
   Бекеш глядел на это и стискивал кулаки.
   — Паршивые свиньи, — шептал он. — Бархатные коты. Кажаны. Какая мерзость!
   А вокруг нарастал и нарастал хохот. Шутка понравилась лучшим людям. Толпа смеялась. И только дитя на руках какой-то женщины надрывалось в неслышном среди смеха плаче.
   Корнила смотрел на ребёнка. Несмотря ни на что, он любил детей, ибо они были совсем слабыми, и не мог выносить, когда они плачут. Кроме того, он много пережил за последнее время. И вот он стоял и смотрел, и даже постороннему глазу было видно, как что-то ворочается за этим низким лбом.
   Он не сказал ни единого слова. Просто взял стражника своей страшной ручищей за шею, чуть сжал и, безо всякого выражения на лице, стукнул лбом о бревенчатый костёр. Этого оказалось достаточно: стражник лежал неподвижно. Корнила махнул рукой и пошёл к гульбищу.
   Странно, эта обида и этот хохот возвратили Христу силы. Минута слабости длилась недолго. Когда перестали дрожать губы, он открыл глаза.
   — Босяцкий! Лотр! Комар! — Голос звучал хрипло и шершаво, но вдруг прорезался, затрубил, загремел. — Вы — антихристы! Вы — гниль! Я умру! Я вызываю вас на суд Божий! Месяца не пройдёт, как мы встретимся! Месяца! Месяца! И тогда будете пить свою чашу вы!
   Угроза была страшной. Хохот отсекло. И во внезапно упавшей тишине послышался мелодичный короткий звук, словно кто-то тронул струну.
   — Пей, — шепнул Фома. — Пей первым. До этой шутки я хотел — не тебя...
   Гульбище было устроено по тому же принципу, что и константинопольская кафизма; пол от глухой балюстрады понижался: отступишь шаг — и исчез. И потому никто не заметил, как и когда исчез, как отступил, как упал на спину монах-капеллан костела доминиканцев, друг Лойолы и его единомышленник Флориан Босяцкий.
   Иезуит по сути и помыслам, он так и не дожил до того дня, когда Папа признал уродливое творение его друга, не стал членом ордена, не увидел его могущества.
   Стрела торчала у него в горле.
   И он лежал и сучил ногами, и всё глотал, и глотал, и глотал что-то. Пил. Потом серые, плоские, чуть в зелень, глаза его остановились на чём-то одном. На чём — не знал никто.
   И никто не бросился ему на помощь. Лотр и Комар поспешно натянули из-под мантий на шею воротники кольчуг, дали знак унести убитого.
   — Кончайте, — хрипло сказал Лотр. — Скорее.
   Христа повели на вершину Воздыхальни, где под натужные крики уже вздымался — его толкали латами, — рос в небе большой сосновый крест. Пошатался и встал. Лихорадочно замелькали лопаты. Подошёл вялый и словно изнеженный, широкий в плечах, руках и бёдрах, палач.
   Корнила стоял за спинами у Лотра и Комара, упорно глядел на их затылки и непривычно, туго — аж скрипели мозги — думал: «Ишь как смотрит... Крест... Страшно это, очень.. А он смотрит, словно это другого... Неправедно... И Павел, видать, не потому святой, что всю жизнь сыновей веры в тюрьмы волок... Наверное, бросил потом... Вот Божий суд одного и взял... А этих... этих я завтра убью... Или послезавтра... Или через четыре дня... Но не позже, чем через месяц... Божий так Божий, суд так суд... Там разберутся».
   Кирик Вестун вернулся к своим, пряча в карман кресало и сушёную губу[148]. Люди его стояли и считали удары собственных сердец.
   Кто раньше подаст знак — кузнец или Лотр? Успеют или нет?
   Знак подал кардинал. Но ответом на этот знак была какая-то странная растерянность среди подручных палача. Люди на вершине пригорка как-то замешкались.
   — Что там? — спросил Комар.
   — Да что... — недовольным ясным голосом сказал палач. — Привязать его надо? Надо. Чем привязать? Привязать верёвкой. Вот! А верёвку кто-то стащил. На продажу, должно быть. Как же, если бы того злодея повесить, верёвку его по кускам охотно бы продавали. На счастье. Выгодней было бы.
   — Так что, другой нет? — спросил Лотр.
   — Так нету. — В глазах у палача была странная меланхолия. — Обеднели. А как его привяжешь без верёвки?
   — Найти, — распорядился Лотр. — Служки, бегите хоть по всему городу. Найти! Найти!
   — Дохозяйничались называется, — бурчал палач. — Верёвки нельзя найти, чтоб человека повесить. Трудись вот, гори на работе, — хоть бы кто спасибо сказал.
   Люди ждали. Стоял и ждал у креста Христос. Глядел на толпу. И под его взглядом умолкали разряженные и расширялись глаза одетых в тряпьё.
   — Что с тобой, Каспар, куда смотришь?
   — Это я запомню. Это я им запомню.
   Ветер шевелил волосы Христа. Он смотрел, он видел лица. Тысячи лиц. Видел живых и убитых. И это было то, бессмертное, имя чему — Народ.
 

Глава 60
 
ВЕРА ФОМЫ

 
Если сильно захочешь, то сбудется всё:
Царство, бунт, любовь и житьё.
 
Баллада.
 
   Фома видел всё, что видел Христос, хоть глаза его были залиты слезами. Он видел всё, потому что всё понимал. И он не мог больше. Он молился, мучительно призывая всю свою веру, которой у него было очень мало, и всё желание своё, которому не было предела.
   — Чуда! Чуда! Не только я — все... Все хотят чуда! Пусть исчезнет с позорного этого эшафота! Пусть исчезнет! Пусть исчезнет!
   Он до боли зажмурил глаза, до онемения стиснул волосатые, задиристые, грешные свои кулаки.
   — Молю. Молю. Все молят. Пусть исчезнет. Пусть будет в полях. Среди добрых, среди своих... Пусть исчезнет из этого Содома! Пусть исчезнет!
   И тогда ударил Перун.
   Он ударил так сильно и страшно, что всех хлестнуло воздухом.
   Фома раскрыл глаза. Над стеной, над тем, что когда-то было стеной, стояла страшная, чёрная с кровавым подбрюшьем, туча, и оттуда падали камни и тянулся на толпу, покрывая её, удушливый дым.
   Но Фома смотрел не на тучу. Он смотрел на эшафот со сломанным крестом. Возле эшафота лежали палач и подручные. Лежали ничком и те, богато разодетые.
   А на эшафоте никого не было.
 

Глава61
 
БЕКЕШ

 
...Нас почитают умершими, но вот, мы живы; нас наказывают, но мы не умираем...
 
Второе послание к Коринфянам, 6:9.
 
   Бекеш со своего контрфорса видел всё. Видел, как взрыв пороховых бочек вдребезги разнёс стену и обрушил её вовне, на склон, ведущий к Неману. Видел, как грохот и камни заставили всех, кто не ожидал ничего подобного — стражу, именитых и церковников на гульбище, — броситься ничком и как, пользуясь этим, какие-то люди рывком стащили Христа с эшафота и помчались через толпу узким проходом, который сразу затягивался за ними, как затягивается ряской просвет от брошенного в пруд камня.
   Затем он увидел, как группа людей перелилась через обломки камней в проломе, услышал через некоторое время шальной топот конских копыт и понял, что люди эти свершили невозможное.
   Тянулся над низринутыми дым, и рассеивался, и краснел от яркого огня (запылала конюшня и деревянные сооружения возле стен), но стража уже оклемалась и бросилась к пролому.
   Бекеш видел, как какие-то люди, будто случайно, путались у них по ногами, оказывались как раз у них на дороге, падали, как будто от толчков, прямо под копыта выводимым из конюшни лошадям.
   Кони ржали и не хотели идти на людей. А мешавшие стражникам по одному рассасывались, терялись в толпе, кричащей и рвущейся к воротам.
   А в проломе всё ещё бряцали, звенели мечи. Маленький строй сталью сдерживал тех всадников, что уже могли броситься в погоню.
   Бекеш чувствовал небывалое воодушевление, сам не зная почему. Не зная. Ибо это было как раз то, чего не хватало людям его круга.
   И ещё он видел, что женщина, красивая высокой, утончённой красотой, шла от эшафота. Она улыбалась, но из глаз её лились слёзы.
   — Дальше ничего, — услышал он её тихие слова.
   Она шла к опустевшим уже воротам, но казалось, что идёт она в никуда. А за ней, на некотором расстоянии, ехал на коне молодой человек с красивым и умным лицом, которое сострадало, любило, всё понимало и прощало всё.
   И Каспар на минуту пожалел до боли эту женщину, красота которой была когда-то такой смертоносной, а теперь такой беззащитной перед бедами, горем и памятью о несчастной любви. А затем снова начал глядеть на огонь и слушать музыку мечей, которая уже затихала (он не знал, что заслон отступал к лодкам, чтобы переправиться за Неман).
   Отсветы огня плясали по его лицу, отражались в тёмно-синих, больших глазах.
   — Алейза... Альбин-Рагвал, — вдруг тихо, но твёрдо сказал юноша. — Только не пугайся, хорошо?
   — Что?
   — Я скажу тебе сейчас страшное. То, чего я никогда не слышал. А может, и ты не слышал.
   — Ну?
   Францисканец действительно испугался. Тон молодого человека был таким, каким говорят, отсекая всю свою предыдущую жизнь. А он любил этого юношу больше, чем любил бы сына.
   — Бога нет, брат Альбин.
   Впервые за всё время на румяных устах Бекеша не было и тени улыбки. Раньше он всегда, хоть ямкой в уголке рта, улыбался жизни. Теперь это был суровый и справедливый рот мужчины.
   — Если бы не те люди, этого человека распяли бы. И Бог позволил бы опоганить безвинной смертью символ Своих мук.
   Он говорил, прислушиваясь к тому, как звенели мечи.
   — Этот крест сегодня убил во мне веру. Я теперь знаю: только война, а мира с ними не может быть. И пусть убьют. И пусть откажут в отпевании. Если я, Каспар Бекеш, умру, и тогда завещаю высечь на своём надгробном камне: «Не хочу признавать Бога, ада не боюсь... не беспокоюсь о теле и тем более о душе, она умерла вместе со мной».
   Кристофич был устрашен и всё же любовался им. Резкое в скулах, чудное человеческое лицо. Мальчик породил свою мысль. Мальчик не побоялся восстать — стыд ему, Кристофичу, бросить мальчика на новом пути. Что ему до Бога, если рядом есть вот этот, дорогой ему человек? И всё же Альбин сказал:
   — Брось о смерти. Ты будешь жить долго. Будешь великим учёным. Будешь славой Гродно, славой Белоруссии, славой Литвы.
   «Не знаю, каким я учёным был, — так завещаю я написать на камне. — Но был я богоборцем. Ибо тела не будет и души не будет, но добро, но дела, но сердца людей не перестанут быть. Один человек научил меня этому. Не был он Богом, но не было среди всех лживых богов подобного ему. — Голос его срывался от волнения. — И я всей жизнью... Всей смертью своей... И не боясь её... передавал вам его ненависть и любовь, белорусские и все прочие люди. Смерти не боясь, передавал вам... добро».
   Огонь скакал по лицу Бекеша. А поодаль затихал, замирал лязг мечей.
 

Глава 62 и последняя.
 
ПОСЕВ

 
Людская жёсткость, злостные желанья
Не смогут нападеньем безудержным
Глаза мне чёрной заслонить завесой,
Упрятав Солнца яркое сиянье.
 
Дж. Бруно.
 
   Уже несколько дней все они жили на хуторе Фаустины. Жили и радовались солнцу, безмятежным нивам, пересеченным кое-где гривками лесов, тенистому саду и старому тёплому дому под многолетней толстой крышей.
   Тянулась по дну лощины маленькая речушка, звенела ночью. Над речушкой, на взгорке, были старые, почти заброшенные, деревенские могилки и полуразрушенная часовенка в зарослях шиповника.
   На третий день пришли на хутор Фома и Тихон Ус. Никто не говорил им, где искать Христа, просто Ус вспомнил, кто из «братьев во Христе» остался жив после резни, у кого есть в деревне свояки; наконец сообразил, что к кровным своякам они навряд ли пойдут, и почти с полной уверенностью повёл Фому на хутор невесты Клеоника.
   Все думали, что их давно нет в живых. Вестун сам видел «смерть» Фомы под колоколом, и потому радости не было конца, тем более что при нападении на эшафот погибло очень мало людей, а остальные рассеялись и были в безопасности.
   Фома и Ус принесли дивную весть.
   ...На следующий день после неудавшейся Голгофы тысячник Корнила пригласил Комара и Лотра к себе «на угощение». Получил согласие. Когда же те вошли в трапезную дома Корнилы, то увидели там Ратму и поняли, что это конец. Люди Ратмы между тем разоружили во дворе стражу пастырей и встали в дверях трапезной.
   На вопрос, что всё это значит, Корнила ответил, что всю жизнь он веровал, и выполнял приказы, и даже считал за святую правду, что вот Павел уничтожал христиан и именно поэтому его возвели в апостолы и святые. Теперь же он решил, что остаток жизни надо хоть плохо, но думать. И первое, что он надумал, это поглядеть, какое право имели они отдавать ему приказы, другая ли, лучшая ли у них кровь.
   Предлагал решить дело Божьим судом: один против двоих. Причём те будут драться за себя, а он берёт на себя защиту правды Братчика. Поклялся и заставил поклясться Ратму, что если погибнет, пастыри выйдут со двора целыми и свободно вернутся домой:
   — Поскольку... это... только Ян Непомуцкий мог гулять с собственной головой под мышкой.
   Пастыри бились не хуже добрых воинов. Почти час стоял в трапезной лязг мечей, звучали выкрики, слышалось хриплое дыхание, рвущееся из трех глоток, падала посуда, ломались лавы и столы.
   ...А ещё через час Ратма со своими людьми тронулся из Гродно в Новогрудок. На носилках несли израненного Корнилу, перешедшего на службу к новому, могучему властелину вместе с наиболее преданными из своих людей, а один из воинов вёз в туго завязанной кожаной торбе две отрубленных головы. Головы не были запачканы в крови, ибо их отсекли уже у мёртвых.
   Воевода торопился. Он надеялся ещё в дороге догнать некую персону и вручить ей доказательство того, что клятва выполнена, что персона та может спать спокойно.
   Христос, услышав о неожиданном защитнике его правды и исполнителе Божьего суда, безмерно удивился, но и задумался. Он, поначалу такой беспомощный и слабый, остался жив, а из тех, могущественных, что навязали когда-то ему страшную игру, не осталось ни единого.
   Нужно было, однако, бросать хутор и подаваться дальше. Хребтовичу никто ничего не сумеет сделать. Он человек могущественный и, памятуя о его доброте, не только войско, но и простые люди не бросят магната. А мощь короля сильно подрублена.
   Но сюда, на эту землю, могут нагнать после всех событий войска, усилить пристальный надзор за всем. Надо было уходить.
 
   ...Возможно, когда-нибудь я поведаю вам, что было написано двумя свидетелями, Фомой и Иудой, в их Евангелии, когда достигли они склона дней своих. Расскажу, как жил мужицкий Христос дальше, какие творил дела, как нашёл с Анеей свой путь и свою звезду, как приобрёл себе и друзьям понимание, вечную славу и вечную молодость, но теперь достаточно об этом. Я кончаю писать, и рука утомилась держать перо.
   Скажу только, что Фаустина с Клеоником, понятно, остались на хуторе, и с ними остался Марко Турай, а остальные, во главе с Христом, решили идти на юг, в нетронутые пущи на границе Полесья и Беловежья, в место, известное Христу. Идти, корчевать и жечь там пни, строиться, жить вольной жизнью и ждать, ждать света.
   Решили перед уходом задержаться ещё на несколько дней, чтобы помочь молодым и их другу привести в порядок землю. Уже и так сделали немало: дом перестроили и заново покрыли, пристроили к нему два отдельных трёхстенка, для Марка (ведь женится же когда-то), поставили новый сарай, расчистили сад.