Страница:
И ответил утомлённый женский голос:
— Ради хлеба, как, скажем, твоя сучка, чего не сделаешь, сынок. Эти с карачек встали. Свинья на коня уселась.
Толпа рассмеялась. Гонец налился кровью, начал горячить коня, пустил его на людей. Но они всё смеялись. И тогда гонец злобно бросил:
— Не слышали мы, думаете, как вы пришествие Христово кликали? У нас всюду уши, мякинные вы головы. Так вот, ни к селу, ни к городу, Христа захотели. Да вам больше нужна корчма, нагайка да тюрьмы для воров. А «Христа» вашего сейчас — порсь!
И провёл ребром ладони по горлу. Снова вскинул коня, развернул, пустил галопом.
И напрасно. Потому что после его слов над людским скопищем повисла ошеломлённая тишина. Тяжело, видимо, ворочались мысли под спутанными волосами, свисавшими на лбы. И эти мысли были такими же тяжёлыми.
— Хлопцы, — подал кто-то голос. — Это он чего такое сказал?
Вестун обвёл глазами Росстань. Кое-где молча стояли кучки ремесленников. Богатые в основном разошлись: нечего было тут делать.
У кузнеца осёкся голос, когда он тихо сказал:
— Хрис-та?
— За палачом поехал гонец, — мрачно обронил Гиав Турай.
Воцарилось молчание.
— Слушайте, — вдруг встрепенулся Зенон, — а может, и взаправду Христа? Может, это они Христа взяли?
Ус рассматривал золотые ладони, словно впервые их видел.
— Зря над полотном смеялись, — проговорил он. — Апостолы, холера на них, так и ходили.
— И вправду рядно, — вздохнула какая-то бабуля. — Грубое. Я-то уж знаю. Сколько того полотна руки мои выткали. Грубое. Апостольское.
Клеоник и Марко иронически смотрели на все эти раздумья.
— Это значит, и мы такие самые апостолы, — съёрничал Марко.
— Не верзи, — оборвал его старый Турай.
Люди думали. Люди не спешили расходиться, хотя оставалось их на площади Росстань совсем мало.
Молчали.
Глава 7
Через час после того, как гонец поскакал за палачом, лицедеев вывели из маленькой временной щели в нижнем этаже западного нефа и погнали узким, как подземный ход, коридором. Стены из нетесаного камня и низкий, рукой достать, потолок давили на душу. По бокам попадались комнаты воинов. В них блестели на стенах щиты и мечи. В горячем влажном воздухе чуть трепетали языки свечей, пахло потом, кожаными ремнями, ржавчиной, оружейным маслом. Стража молча шла, взяв в кольцо лицедеев, а впереди, с факелом, шагал Пархвер, пригибая голову. Только тут можно было понять, откуда такие рубцы копоти на потолках.
В другом нефе комнаты попадались реже: видимо, каждые двери вели в несколько покоев. Там, где двери были открыты, удавалось разглядеть, что жилища здесь богатейшие: висели на стенах ковры, серебряные зеркала, на маленьком наборном столике за одними дверями Юрась заметил большие, очень богатые шахматы.
Прошли и тронный зал, скупо освещенный двумя каминами, десятком факелов и верхним светом через узкие окна. Стены здесь были белёные, разорванные кое-где гранитными неоштукатуренными глыбами. Сделано было это для красоты: ровная, белая поверхность, а на ней, пятнами неровной формы, — серые, кровавые, зеленоватые бока камней. Тут и там эта красота была завешена старыми коврами и нездешними гобеленами. На них висело оружие.
— Схватить бы, — шепнул Роскаш.
— Ну и дурак, — прошелестел цыганистый. — Всем известно: клинки здесь прикреплены к ножнам. Чтобы не хватались за оружие в присутствии короля, если ссориться начнут.
Трон белой кости, окованный золотом, стоял в другом конце зала. Две железные статуи охраняли его с двух сторон: волк и орёл.
У стен лавы, укрытые чехлами из сукна и мехов и лавы-рундуки со спинками. Из одной такой лавы служка, откинув сиденье, доставал сейчас серебряные и золотые кубки, длинные столовые ножи — в каждом дюймов пятнадцать, — ложки и прочее. Во время больших приёмов к этим лавам приносили и ставили буквой «П» столы.
У цыганистого, увидевшего такое богатство, заблестели глаза. А Богдан даже внимания не обратил. Глядел на резные спинки лав. За столами сидели люди в богатых одеждах, чокались большими кубками и кружками, вгрызаясь в окорока и оленьи сёдла.
— Богато жрут, — проглотив слюну, сказал он.
— Заткнись! — рыкнул Пархвер.
Маленькие, страшно маленькие, шли они залом. Потолки были безмерно высокими, куда выше недосягаемого дневного света из окон. Настолько выше даже его, что безнадёжно терялись во тьме. Кружилась голова при случайном взгляде вверх.
Мрачно блистал над троном серебряный овал с вписанным в него прямым шестиугольным крестом — старой, ещё с времён Волчьего Хвоста[58], эмблемой этих земель. Языческой ещё эмблемой, которую оставили за сходство со знаком Креста.
— Эва... глянь, — сказал Акила Киёвый, — эва... Юрий святой.
Ещё выше креста, уже почти в полной тьме, возносился над всеми, угрожал мечом и прикреплённым к стременной петле копьём железный, покрытый потемневшим серебром конный великан, всеобщий Патрон.
— Н-ну, воронье мясо, — произнес со смехом Пархвер. — Быстрей, холеры. Вам и Юрий не поможет... Могу вам под конец чудо показать. А ну, ты, лысый, задница святого Петра, иди на княжеское место.
Жернокрут колебался.
— Иди-иди. Убивать не буду.
Мирон медленно пошёл. Перед княжеским местом пол зала немного, на три-четыре узкие ступеньки, поднимался. Жернокрут ступил на первую, вторую, третью... И тут произошло нечто такое, от чего можно было поседеть. Гулкий, металлический, страшной силы лай забился о стены, взорвался под потолком.
Встопорщив железные, похожие на перья, космы загривка, широко раскрывая пасть, рычал, лаял железный волк. Медленно вздымались крылья орла.
Жернокрут кубарем скатился вниз, побежал к остальным. Лай смолк, и от внезапной мёртвой тишины зазвенело в ушах.
— И железо на вас лает, — оскалил зубы Пархвер. — Потому что каждому своё место. И никакому человеку без позволения выше первой ступеньки не идти, и вперёд не бросаться, и место своё знать... Ну, скорей, скорей!
Молча потянулись они коридором первого восточного нефа.
— Что будет? — очень тихо спросил у Юрася тот, кого он называл Иосией.
— Боюсь, конец, — ответил Братчик. — Иначе бы он нам этого тайного средства от покушений не показал. Ты слыхал когда-нибудь об этом?
— Нет.
— И я нет. Всё, значит, уже решено.
Они шли в мрачной тишине. Трепетали огни факелов.
— Руки связаны, — вздохнул Братчик. — Не думал я, что таким скорым будет конец.
Иосия промолчал.
...Они поднялись по крутой лестнице и вошли в зал суда.
— Никифор, — сказал Пархвер. — Иди к войту, возьми у него ключи от пыточной и каменных мешков.
— Не нужно, — вдруг произнёс мягкий, весьма богатый интонациями голос из угла. — Отдохни, сын мой Никифор. Я схожу сам. Мне нужно увидеть войта.
Никто не заметил, что в тёмном углу за столом сидел над свитком Флориан Босяцкий, и потому все вздрогнули от неожиданности.
Тайный рыцарь Иисуса набросил на голову капюшон и не пошёл, а поплыл к выходу.
Проходя мимо Юрася, ласково дотронулся ладонью до его руки. Исчез. Братчика передёрнуло. Он впервые видел таких людей. Будто что-то тайно-нечистое, холодное, недоступное никаким страстям, опоганило руку. Словно, проснувшись среди ночи, с ужасом почувствовал на ней скольжение змеи.
— Ключ от пыточной? — недоумённо спросил Акила. — Эва... Оно, сказать бы, зачем?
Пархвер усмехнулся:
— А ты что думал, дубовый ты сук, тебя сюда выпивать привели? Зря покойный Их Святейшество Сикст сотворил инквизицию? Да он за это в лоне Авраамовом.
— В лоне самого Сатаны! — загремел Богдан. — Не смеете хватать! Я — белорусский шляхтич, а они — мои друзья.
— Одного только не понимаю: как люди могут терпеть такое? — тихо сказал Иосия. — Да ещё более сорока лет.
Братчик впервые за всё время внимательно поглядел на сообщника. Но глядел на него и Пархвер. Оценивал.
Невысокого роста, может, ещё и потому, что согнутый, хилый с виду, но, видимо, цепкий и выносливый, как жмойский конёк, смешной, даже очень смешной. Кисти рук, оплетённые верёвкой, узкие и длинные. Лицо худое и тёмное, волосы иссиня-чёрные, нос прямой и короткий, с лёгкой горбинкой. Рот стиснут, тёмные глаза глядят пытливо и мрачно.
— Откуда у тебя такие мысли, иудей? — спросил Пархвер.
— Они давно у меня, эти мысли.
— А почему не носишь волосы, как все?
— А зачем мне носить волосы, как все, если я теперь совсем не как все?
— Ну смотри. Все вы тут тёмные, а ты по этой причине ещё темнее. Раз с этой шайкой связался.
— Сам ты с шайкой, — сказал неисправимый Богдан. — Я дворянин.
— А вот отведаете вы, если повезёт, темницы...
Шалфейчик вдруг запричитал елейным голосом:
— Не бойся ничего, что тебе нужно будет познать! Вот дьявол будет ввергать вас... в темницу... и будете скорбеть...
— Тихо, — сказал Юрась. — Не кричи от страха, брат.
Войт города Гродно, Цыкмун Жаба, несмотря на то, что с окончания стычки на Росстани не минуло и двух часов, был пьян. Он с самого утра был в подпитии, а теперь ещё добавил. Тупое горделивое лицо раскисло, глаза глядели и не видели, осоловелые, словно затянутые мутной плёнкой. Мясистый рот окостенел от высокомерия (оно всегда обострялось в пьяном состоянии). Золотой кафтан распахнулся, обнажив широкую ожиревшую грудь, густо покрытую волосом. Рукава были засучены, открывая руки до локтей.
Эти мясистые руки занимались теперь удивительным делом.
Почти весь небольшой задний покойчик, граничащий с замковой опочивальней войта, занимали глубокое кресло и, перед ним, огромное корыто, сажени в три длиной, в полторы шириной. Дно было покрашено пятнами в чёрный, зелёный, жёлтый цвета. Над корытом темнел большой крут — дно бочки, замурованной в стену.
Руки магната брали из шкатулки какие-то небольшие предметы и расставляли их на дне корыта.
Вот они поставили вырезанную из дерева белую Каменецкую башню, на «север» от неё, поодаль, Наложу, здание курии. Возвели маленькие башни замка. Потом, ближе к правой руке, возникли валы и дома, в которых сведущий человек узнал бы Менск. Затем опустились на дно корыт башни Кракова, а ещё дальше — кружевной Кёльнский собор.
Встали на свои места, возле края корыта, Кентерберийское аббатство и мрачный Дурбанский замок. Далее, за полосой синей краски, Жаба поставил ступенчатую Юкатанскую пирамиду и нечто наподобие пагоды, поскольку на дне корыта там было написано «Великая Чипанга»[59].
Он не разбирался, где там что. Просто знающие люди много раз показывали ему, где что должно стоять, и он мог делать это даже пьяным, а, следовательно, во всех этих его деяниях было не более знания стран и тверди земной, чем у пчелы, строящей соты, — знания геометрии.
Служка уже несколько раз звал его. Жаба не обращал внимания.
— Ваша честь...
Молчание. Руки теперь ставят на дно леса. Много лесов.
— Ваша честь, эти... ходоки со Щучинского округа просят подати сбавить. Сорок два человека по количеству деревень. Не идут прочь.
— И не думай. «Иди с дарами — и хорошо тебе будет», — сказал Соломон. А я в коллегиуме учился. Я чуть-чуть умнее Соломона.
На дне корыта появились уже хатки, домики, садки, коровки и коньки на зелёных пятнах.
— Криком кричат, ваша честь.
— Тогда повесить, — рявкнул Жаба. — По-ве-сить. «Карай сына и не смущайся криком его», — сказал Соломон. А я мудрее Соломона. Я, может, сам есть Бог. А?
— Да-да.
— Иди.
Служка пошёл, решив всех не вешать, а повесить для острастки одного-двух. Жаба расставлял теперь на дне фигурки людей. Большинство кукол были деревянными. Руки их, скреплённые в суставах нитками, болтались. Наконец шкатулка опустела. Войт отхлебнул из сулеи и отставил её. Опёрся подбородком на кулаки и стал сверху глядеть на корыта.
Плыли реки, стояли пригожие города, паслись стада на лугах. Жаба смотрел на эту живую, земную лощину с умилением.
— Хочешь ко мне? — спросил он у одной куклы.
Кукла молчала.
— Смотри, пожалеешь.
Он взял соседнюю фигурку и поставил её ближе к дому... Затем вздохнул и вытащил из дна бочки чоп. В корыто слабой струйкой полилась вода...
— «От человека до животных и гадов», — прошептал Жаба.
Ноздри его дрожали, расширялись. Вода уже разлилась по дну корыта, достала куклам до коленей. Жаба переставил тех из них, что были поближе, на крыши домиков. Остальных постепенно заливало водой, они не всплывали, так как ножки их были залиты свинцом.
Вот уже залило овечек... коров... коней... Некоторые черепичные и костяные фигурки всплыли, поскольку были полыми. Вода постепенно набиралась в них, и они медленно тонули. Прочие остались, шевелили под напором течения руками, вздымали их, по мере того как поднималась вода. Словно тянули руки к находящимся на крышах.
Потом вода залила и тех с головой, и они стояли, подняв руки вверх. Вода начала покрывать дворовые постройки... крыши...
Войт взял одну куклу со стрехи и поставил её на колокольню. Вода уже залила дома и деревья. Только плавали, постепенно заполняясь водой, несколько кукол. Маленькие бульбочки вырывались у них изо ртов: видимо, в воздушный колокол их полого тела вели тонкие, как волос, проходы.
Жаба взял одну фигурку и поставил её на край корыта. Улыбнулся ей.
...Залило уже и колокольни. Медленно шли на дно «пловцы».
...И когда все они исчезли, войт снял с края корыта одинокую фигурку, опустил её в воду и начал следить.
Как раз в этот момент доминиканец проскользнул в двери.
— Идёмте, ваша честь. Идёмте, сын мой.
— Куд-да? — не отрываясь от зрелища, спросил магнат.
— Совет собрался. Самозванца этого, Христа, с апостолами судить.
— А-а. Это я завсегда.
Флориан заприметил состояние собеседника.
— Можете и остаться. Нам только ключи от «преисподней».
— Н-не-е, — закрутил головой Жаба. — Это, может, у других войтов так. А я такой войт, что ключи у меня з-завсегда на поясе. Хотите открыть — идите к войту. Раз «преисподняя» открыта, значит, войт там... Где палач?
— Поскакали за ним.
— Эг-ге. Хорошо... Хорошо.
Флориан Босяцкий глядел на корыто:
— Зачем же это вам тешиться по мелочам? Власти и силы над этими мещанами у вас хватает.
И вдруг понял. Сказал с отцовской улыбкой:
— А-а, понимаю. Проба перед великими делами...
— Н-ну.
Войт пошёл за монахом. На мгновение задержался в дверях и бросил жадный взгляд на корыто. Там, на поверхности воды, никого уже не было.
...Ровнёхонько...
Глава 8
За последней из гродненских слобод, в глубоком просторном яру, вдалеке от всяческого жилья приткнулась у колодца халупа под дерновой крышей.
Гонец спрыгнул с коня, толкнул сколоченные из горбылей двери и оцепенел: так внезапно после солнечного света темнота ослепила глаза.
Некоторое время он стоял, словно слепой, затем увидел оконце, сноп света, в котором клубился дым, и высоко над своей головой — две пары зелёных глаз.
Глаза на мгновение исчезли, потом что-то мягко ударилось о пол, и глаза зажглись уже около земли. Приблизились. Что-то мягко потёрлось о ногу гонца. Он вздрогнул от омерзения.
— Агысь, — бросил он безличный выкрик, потому что не знал, какое существо прогоняет.
Свинье он крикнул бы «аюц», овце «ашкир», но тут, не зная, животное это или, может, сам дьявол, растерялся.
— Брысь! — прозвучало из тёмного угла.
Кот отошёл и замурлыкал. И только когда он попал в квадрат света на полу, гонец понял, почему не видел его. Кот был чёрным, как китайский графит и как сама тьма: огромный, с ягнёнка, толстый котяра.
Глаза немного привыкли к темноте. Гонец увидел небольшой покой. Пол был гладко оструган и наполовину, где ближе к ложу, укрыт шкурами. Ложе также было под шкурами, а над ложем висели два меча, оба двуручные и длиной почти с человека.
Прямой предназначался для дворян, политических преступников и вообще для пресечения тех преступлений, в которых суд не находил элементов ереси. По этой причине работать ему приходилось редко. А волнистый, который не только рубил, но ещё и рвал мускулы, был для простых людей и еретиков. Этому пришлось бы работать и работать, если бы не то обстоятельство, что простолюдинов охотнее вешали, а еретиков жгли.
Таким образом сохранялось свойственное природе равновесие.
На лезвии волнистого меча было вырезано последнее слово на дорогу: «I nuns...»[60], хотя палач латыни не знал.
Стояли также в покое, в самом тёмном углу, резной шкаф, над которым блестели глаза ещё одного неизвестного существа, стол и разнокалиберные кресла. И от этого становилось неприятно, ибо сразу вспоминалось, что палач имеет право на одну вещь из конфискуемой обстановки осужденного (остальное забирали судьи и следователи, оставляя кое-что доносчику).
Халупа, видимо, была вкопана в склон яра, потому что, очень маленькая снаружи, она имела продолжение: большое, совсем темное помещение, похожее на сарай. Помещение это было отделено от первого покоя занавесом из облезлых шкур.
— Почему не пришел Пархвер? — спросил тот же самый ясный голос. — За мной всегда приходит Пархвер.
— Сегодня ему не до того, — сказал во тьму гонец.
— Как это не до того? Он что, не мог мне выразить уважение? Он что, не знает, кто я?
— А что он должен знать?
— А то, что из высоких людей только счастливый избегает моих рук. Как и дьявольских лап. И потому со мной нужно дружить. Как нужно иметь, на всякий случай, приятелей и в аду.
— Важное дело, хозяин.
— Ну, хорошо.
Глаза, наконец, приспособились к темноте. Только верх шкафа безнадёжно терялся в ней, и таинственного существа не удавалось разглядеть. Но всё остальное было видно.
Палач сидел на полу у ложа и складывал из прутьев что-то дивное, с крыльями.
— Сейчас, — сказал он. — Домастерю вот только и поскачем.
Был он широк в руках, плечах и бёдрах, но какой-то вялый и будто бы даже изнеженный. Лицо широкое. Брови чёрные. Жёсткие мускулы возле рта. И странно было видеть в небольших глазах оттенок непонятной меланхолии, а в однообразных складках возле рта — иронию и разочарование.
— Это что?
— Я, браток, изобретатель.
— А это зачем? Клетка?
— Угу, — произнесло со шкафа невидимое существо. Словно в бочку.
— Замолчите, пан, — сказал туда палач. — Да, это клетка.
Помолчал. Потом пояснил с приязненной доверительностью:
— Понимаешь, ширится мать наша Церковь. И Римская ширится, и Восточная. Римская особенно. И неизвестно, какая возьмёт верх. А скорей всего, рано или поздно помирятся. И наступит время — будет она, правая вера, над всеми иными поганскими верами, над всем миром. И даже над животными и гадами. Всех, кто хоть чуть иначе думает, сметёт. И будут тогда рай, тишина и благорастворение воздухов. Человека, его матерь наша нежностью, да постоянной опекой, да материнскими хлопотами приведёт в обитель Царства Божьего и любви. А вот с животными и гадами труднее. Они скачут себе, гуляют весёлыми ногами, ползают, да летают, да поют, и нет им дела до того, что распинали когда-то христиан и, значит, теперь христиане до скончания века обязаны распинать всех остальных и царствовать над ними. Попробуй поймай их души. И никто над этим не думает. Ни философы, ни академики, ни поэты, никто... Есть, конечно, есть, ничего не скажу. Но как-то всё бескрыло, как-то всё только для людей[61]. И раз они, сопливые книжники, не хотят думать о будущем человечества и вообще всего живого, нужно всё это взять в наши сильные руки. Мы не подготовились. И кому-то надо думать о будущем и готовиться. Вот я, скромный человек, и мастерю.
Палач прикреплял к поделке второе крыло.
— Эта клетка для соловья. — Он разглядывал её с нежностью и законной гордостью творца. — С крыльями. Летучая. Летай себе в ней да славь Пана Бога и нашу Церковь.
И неожиданно легко вскинулся на ноги.
— Пойдём, чего-то тебе покажу.
Он быстро подошёл к занавеске, отдёрнул её и зажёг светильник. В дрожащем неверном свете у стен сарая проступили десятки дивных, непривычных глазу машин и сооружений.
— Всесилен он, он всё может, человеческий мозг, если с ним Бог и Церковь, — тихо сказал палач. — Видишь, вон прибор для добывания мозга через нос и исследования его на предмет опасных мыслей. Беда только, вынимает хорошо, а вот назад вставить, если ничего не обнаружил, — этого ещё не добился. Ничего, добьюсь. А это дубинка с приводными ремнями. Если удачно стукнуть лет в тринадцать, никаких мыслей и намерений у человека не останется, кроме намерения маршировать и получать за это хлеб.
Он гладил рукой машины.
— А это клетки.
Одна клетка была огромной, как корабль, обтекаемой формы, с шарнирными лопастями.
— Вон плавающая клетка. С плавниками. Для кита... А вон там, видишь, с ногами — бегающие, для львов... Э, брат, тут неделю можно показывать. Клетки разные. Хочу ещё такие, чтобы ползали, придумать. Для червей.
— Для червей, может быть, излишне, — подал голос гонец.
— Ну, не скажи. Мало ли что! Они тоже возле корней копают. Поехали?
Он подвязал рубаху кожаным ремнём с крючками. Рубаха была явно с чужого плеча, и гонцу снова стало не по себе.
Палач взял меч.
— Может, и не нужно, — сказал гонец.
— Ну, на всякий случай. А что?
— Да еретики. В лучшем случае вешать, а то и костёр.
Палач расплылся в улыбке.
— Ну, брат, это ты добрую весть принёс... Это...
«Уга-га!» — разделяя радость, заухало вместо хозяина существо на шкафу.
И только сейчас, при зажженном светильнике, гонец узрел там большую, полусаженную сову. Он никогда не видал таких. Раза в два больше любого филина. Гонец попятился к дверям.
— Ну, звери, — сказал палач, — не дурите тут без меня, оставайтесь разумными. Я вам за это мяса привезу из города.
...Они медленно ехали берегом Немана. Солнце было в зените и жгло беспощадно, немилостиво.
— Я, брат, человека знаю до последнего, — рассказывал палач. — Как никто другой. Работа у меня древнейшая, честная, почётная. Со всеми великими людьми, не говоря про всех умных, знаком.
И вдруг гонец вновь увидел на лице палача разочарование и меланхолию.
— Только работа у меня неблагодарная. Торговец, скажем, угодит покупателю — ему руки жмут, в следующий раз к нему приходят. А ко мне? Лекарю от того, кто выздоровеет, — подарки. — Палач всхлипнул. — А я стараюсь, ночей не сплю для общей, для государственной пользы, а мне — ну хоть бы что. Отцы Церкви, понятно, не в счёт, их можно не принимать во внимание. Но ничего я так не хочу, как человеческой благодарности. Мне от людей бы спасибо. Ну сказал бы хоть один: вот, братец, здорово ты с меня голову снёс. Я просто теперича на седьмом небе. Так нет... Сегодня хоть кого? Чего это весь синедрион собрался?
— Христа с апостолами смертью карать.
Палач остановил коня.
— Шутишь, что ли?
— Да нет, правда.
— Б-батюшки, — глухим голосом произнес палач. — В-вой!
— Что, не нравится?
— Да нет... Нет! Случай какой редкий! Счастье, счастье какое привалило!
Палач задумчиво улыбнулся солнцу и жаворонкам. Они приближались к воротам в валу.
— Личину опусти.
— Не личину, а забрало... Ради борьбы за справедливость. — Палач опустил красную маску. — Пане мой Боже, счастье-то какое. Слушай, неужели общество не поблагодарит, не отметит мою работу, долгую мою работу? И Он... Слушай, Ему же всё равно воскресать — может, и похвалит?
— А может...
— Скорей, братец, скорей.
Они пустили коней вскачь.
...Когда они проезжали через Росстань, немногочисленные остатки толпы ещё не рассеялись. Сидели возле ратуши, молчали. И молчание стало ещё более мрачным при вида всадника в красной маске.
— Поскакали, — молвил Зенон, увидев гонца и палача.
— Поскакали. — Гиав строгал щепочку заготовкой для меча.
Марко и Клеоник играли в кости. Ничего не сказали, только мрачно проследили за всадниками.
— Был бы самозванец — они бы так быстро за палачом не поскакали, не привезли, — проговорил Дударь.
— Ясно, — жёстко бросил Кирик. — Обмишурились мы. На наших глазах второй раз Христа взяли, а мы им это позволили. Последнюю нашу надежду и защиту. Жаль.
— Ради хлеба, как, скажем, твоя сучка, чего не сделаешь, сынок. Эти с карачек встали. Свинья на коня уселась.
Толпа рассмеялась. Гонец налился кровью, начал горячить коня, пустил его на людей. Но они всё смеялись. И тогда гонец злобно бросил:
— Не слышали мы, думаете, как вы пришествие Христово кликали? У нас всюду уши, мякинные вы головы. Так вот, ни к селу, ни к городу, Христа захотели. Да вам больше нужна корчма, нагайка да тюрьмы для воров. А «Христа» вашего сейчас — порсь!
И провёл ребром ладони по горлу. Снова вскинул коня, развернул, пустил галопом.
И напрасно. Потому что после его слов над людским скопищем повисла ошеломлённая тишина. Тяжело, видимо, ворочались мысли под спутанными волосами, свисавшими на лбы. И эти мысли были такими же тяжёлыми.
— Хлопцы, — подал кто-то голос. — Это он чего такое сказал?
Вестун обвёл глазами Росстань. Кое-где молча стояли кучки ремесленников. Богатые в основном разошлись: нечего было тут делать.
У кузнеца осёкся голос, когда он тихо сказал:
— Хрис-та?
— За палачом поехал гонец, — мрачно обронил Гиав Турай.
Воцарилось молчание.
— Слушайте, — вдруг встрепенулся Зенон, — а может, и взаправду Христа? Может, это они Христа взяли?
Ус рассматривал золотые ладони, словно впервые их видел.
— Зря над полотном смеялись, — проговорил он. — Апостолы, холера на них, так и ходили.
— И вправду рядно, — вздохнула какая-то бабуля. — Грубое. Я-то уж знаю. Сколько того полотна руки мои выткали. Грубое. Апостольское.
Клеоник и Марко иронически смотрели на все эти раздумья.
— Это значит, и мы такие самые апостолы, — съёрничал Марко.
— Не верзи, — оборвал его старый Турай.
Люди думали. Люди не спешили расходиться, хотя оставалось их на площади Росстань совсем мало.
Молчали.
Глава 7
КЛЮЧИ АДА И СМЕРТИ
И живый; и был мёртв, и се, жив во веки веков, аминь; и имею ключи ада и смерти.
Откровение Иоанна Богослова, 1:18.
Lasciate ogni speranza[57].
Данте.
Через час после того, как гонец поскакал за палачом, лицедеев вывели из маленькой временной щели в нижнем этаже западного нефа и погнали узким, как подземный ход, коридором. Стены из нетесаного камня и низкий, рукой достать, потолок давили на душу. По бокам попадались комнаты воинов. В них блестели на стенах щиты и мечи. В горячем влажном воздухе чуть трепетали языки свечей, пахло потом, кожаными ремнями, ржавчиной, оружейным маслом. Стража молча шла, взяв в кольцо лицедеев, а впереди, с факелом, шагал Пархвер, пригибая голову. Только тут можно было понять, откуда такие рубцы копоти на потолках.
В другом нефе комнаты попадались реже: видимо, каждые двери вели в несколько покоев. Там, где двери были открыты, удавалось разглядеть, что жилища здесь богатейшие: висели на стенах ковры, серебряные зеркала, на маленьком наборном столике за одними дверями Юрась заметил большие, очень богатые шахматы.
Прошли и тронный зал, скупо освещенный двумя каминами, десятком факелов и верхним светом через узкие окна. Стены здесь были белёные, разорванные кое-где гранитными неоштукатуренными глыбами. Сделано было это для красоты: ровная, белая поверхность, а на ней, пятнами неровной формы, — серые, кровавые, зеленоватые бока камней. Тут и там эта красота была завешена старыми коврами и нездешними гобеленами. На них висело оружие.
— Схватить бы, — шепнул Роскаш.
— Ну и дурак, — прошелестел цыганистый. — Всем известно: клинки здесь прикреплены к ножнам. Чтобы не хватались за оружие в присутствии короля, если ссориться начнут.
Трон белой кости, окованный золотом, стоял в другом конце зала. Две железные статуи охраняли его с двух сторон: волк и орёл.
У стен лавы, укрытые чехлами из сукна и мехов и лавы-рундуки со спинками. Из одной такой лавы служка, откинув сиденье, доставал сейчас серебряные и золотые кубки, длинные столовые ножи — в каждом дюймов пятнадцать, — ложки и прочее. Во время больших приёмов к этим лавам приносили и ставили буквой «П» столы.
У цыганистого, увидевшего такое богатство, заблестели глаза. А Богдан даже внимания не обратил. Глядел на резные спинки лав. За столами сидели люди в богатых одеждах, чокались большими кубками и кружками, вгрызаясь в окорока и оленьи сёдла.
— Богато жрут, — проглотив слюну, сказал он.
— Заткнись! — рыкнул Пархвер.
Маленькие, страшно маленькие, шли они залом. Потолки были безмерно высокими, куда выше недосягаемого дневного света из окон. Настолько выше даже его, что безнадёжно терялись во тьме. Кружилась голова при случайном взгляде вверх.
Мрачно блистал над троном серебряный овал с вписанным в него прямым шестиугольным крестом — старой, ещё с времён Волчьего Хвоста[58], эмблемой этих земель. Языческой ещё эмблемой, которую оставили за сходство со знаком Креста.
— Эва... глянь, — сказал Акила Киёвый, — эва... Юрий святой.
Ещё выше креста, уже почти в полной тьме, возносился над всеми, угрожал мечом и прикреплённым к стременной петле копьём железный, покрытый потемневшим серебром конный великан, всеобщий Патрон.
— Н-ну, воронье мясо, — произнес со смехом Пархвер. — Быстрей, холеры. Вам и Юрий не поможет... Могу вам под конец чудо показать. А ну, ты, лысый, задница святого Петра, иди на княжеское место.
Жернокрут колебался.
— Иди-иди. Убивать не буду.
Мирон медленно пошёл. Перед княжеским местом пол зала немного, на три-четыре узкие ступеньки, поднимался. Жернокрут ступил на первую, вторую, третью... И тут произошло нечто такое, от чего можно было поседеть. Гулкий, металлический, страшной силы лай забился о стены, взорвался под потолком.
Встопорщив железные, похожие на перья, космы загривка, широко раскрывая пасть, рычал, лаял железный волк. Медленно вздымались крылья орла.
Жернокрут кубарем скатился вниз, побежал к остальным. Лай смолк, и от внезапной мёртвой тишины зазвенело в ушах.
— И железо на вас лает, — оскалил зубы Пархвер. — Потому что каждому своё место. И никакому человеку без позволения выше первой ступеньки не идти, и вперёд не бросаться, и место своё знать... Ну, скорей, скорей!
Молча потянулись они коридором первого восточного нефа.
— Что будет? — очень тихо спросил у Юрася тот, кого он называл Иосией.
— Боюсь, конец, — ответил Братчик. — Иначе бы он нам этого тайного средства от покушений не показал. Ты слыхал когда-нибудь об этом?
— Нет.
— И я нет. Всё, значит, уже решено.
Они шли в мрачной тишине. Трепетали огни факелов.
— Руки связаны, — вздохнул Братчик. — Не думал я, что таким скорым будет конец.
Иосия промолчал.
...Они поднялись по крутой лестнице и вошли в зал суда.
— Никифор, — сказал Пархвер. — Иди к войту, возьми у него ключи от пыточной и каменных мешков.
— Не нужно, — вдруг произнёс мягкий, весьма богатый интонациями голос из угла. — Отдохни, сын мой Никифор. Я схожу сам. Мне нужно увидеть войта.
Никто не заметил, что в тёмном углу за столом сидел над свитком Флориан Босяцкий, и потому все вздрогнули от неожиданности.
Тайный рыцарь Иисуса набросил на голову капюшон и не пошёл, а поплыл к выходу.
Проходя мимо Юрася, ласково дотронулся ладонью до его руки. Исчез. Братчика передёрнуло. Он впервые видел таких людей. Будто что-то тайно-нечистое, холодное, недоступное никаким страстям, опоганило руку. Словно, проснувшись среди ночи, с ужасом почувствовал на ней скольжение змеи.
— Ключ от пыточной? — недоумённо спросил Акила. — Эва... Оно, сказать бы, зачем?
Пархвер усмехнулся:
— А ты что думал, дубовый ты сук, тебя сюда выпивать привели? Зря покойный Их Святейшество Сикст сотворил инквизицию? Да он за это в лоне Авраамовом.
— В лоне самого Сатаны! — загремел Богдан. — Не смеете хватать! Я — белорусский шляхтич, а они — мои друзья.
— Одного только не понимаю: как люди могут терпеть такое? — тихо сказал Иосия. — Да ещё более сорока лет.
Братчик впервые за всё время внимательно поглядел на сообщника. Но глядел на него и Пархвер. Оценивал.
Невысокого роста, может, ещё и потому, что согнутый, хилый с виду, но, видимо, цепкий и выносливый, как жмойский конёк, смешной, даже очень смешной. Кисти рук, оплетённые верёвкой, узкие и длинные. Лицо худое и тёмное, волосы иссиня-чёрные, нос прямой и короткий, с лёгкой горбинкой. Рот стиснут, тёмные глаза глядят пытливо и мрачно.
— Откуда у тебя такие мысли, иудей? — спросил Пархвер.
— Они давно у меня, эти мысли.
— А почему не носишь волосы, как все?
— А зачем мне носить волосы, как все, если я теперь совсем не как все?
— Ну смотри. Все вы тут тёмные, а ты по этой причине ещё темнее. Раз с этой шайкой связался.
— Сам ты с шайкой, — сказал неисправимый Богдан. — Я дворянин.
— А вот отведаете вы, если повезёт, темницы...
Шалфейчик вдруг запричитал елейным голосом:
— Не бойся ничего, что тебе нужно будет познать! Вот дьявол будет ввергать вас... в темницу... и будете скорбеть...
— Тихо, — сказал Юрась. — Не кричи от страха, брат.
Войт города Гродно, Цыкмун Жаба, несмотря на то, что с окончания стычки на Росстани не минуло и двух часов, был пьян. Он с самого утра был в подпитии, а теперь ещё добавил. Тупое горделивое лицо раскисло, глаза глядели и не видели, осоловелые, словно затянутые мутной плёнкой. Мясистый рот окостенел от высокомерия (оно всегда обострялось в пьяном состоянии). Золотой кафтан распахнулся, обнажив широкую ожиревшую грудь, густо покрытую волосом. Рукава были засучены, открывая руки до локтей.
Эти мясистые руки занимались теперь удивительным делом.
Почти весь небольшой задний покойчик, граничащий с замковой опочивальней войта, занимали глубокое кресло и, перед ним, огромное корыто, сажени в три длиной, в полторы шириной. Дно было покрашено пятнами в чёрный, зелёный, жёлтый цвета. Над корытом темнел большой крут — дно бочки, замурованной в стену.
Руки магната брали из шкатулки какие-то небольшие предметы и расставляли их на дне корыта.
Вот они поставили вырезанную из дерева белую Каменецкую башню, на «север» от неё, поодаль, Наложу, здание курии. Возвели маленькие башни замка. Потом, ближе к правой руке, возникли валы и дома, в которых сведущий человек узнал бы Менск. Затем опустились на дно корыт башни Кракова, а ещё дальше — кружевной Кёльнский собор.
Встали на свои места, возле края корыта, Кентерберийское аббатство и мрачный Дурбанский замок. Далее, за полосой синей краски, Жаба поставил ступенчатую Юкатанскую пирамиду и нечто наподобие пагоды, поскольку на дне корыта там было написано «Великая Чипанга»[59].
Он не разбирался, где там что. Просто знающие люди много раз показывали ему, где что должно стоять, и он мог делать это даже пьяным, а, следовательно, во всех этих его деяниях было не более знания стран и тверди земной, чем у пчелы, строящей соты, — знания геометрии.
Служка уже несколько раз звал его. Жаба не обращал внимания.
— Ваша честь...
Молчание. Руки теперь ставят на дно леса. Много лесов.
— Ваша честь, эти... ходоки со Щучинского округа просят подати сбавить. Сорок два человека по количеству деревень. Не идут прочь.
— И не думай. «Иди с дарами — и хорошо тебе будет», — сказал Соломон. А я в коллегиуме учился. Я чуть-чуть умнее Соломона.
На дне корыта появились уже хатки, домики, садки, коровки и коньки на зелёных пятнах.
— Криком кричат, ваша честь.
— Тогда повесить, — рявкнул Жаба. — По-ве-сить. «Карай сына и не смущайся криком его», — сказал Соломон. А я мудрее Соломона. Я, может, сам есть Бог. А?
— Да-да.
— Иди.
Служка пошёл, решив всех не вешать, а повесить для острастки одного-двух. Жаба расставлял теперь на дне фигурки людей. Большинство кукол были деревянными. Руки их, скреплённые в суставах нитками, болтались. Наконец шкатулка опустела. Войт отхлебнул из сулеи и отставил её. Опёрся подбородком на кулаки и стал сверху глядеть на корыта.
Плыли реки, стояли пригожие города, паслись стада на лугах. Жаба смотрел на эту живую, земную лощину с умилением.
— Хочешь ко мне? — спросил он у одной куклы.
Кукла молчала.
— Смотри, пожалеешь.
Он взял соседнюю фигурку и поставил её ближе к дому... Затем вздохнул и вытащил из дна бочки чоп. В корыто слабой струйкой полилась вода...
— «От человека до животных и гадов», — прошептал Жаба.
Ноздри его дрожали, расширялись. Вода уже разлилась по дну корыта, достала куклам до коленей. Жаба переставил тех из них, что были поближе, на крыши домиков. Остальных постепенно заливало водой, они не всплывали, так как ножки их были залиты свинцом.
Вот уже залило овечек... коров... коней... Некоторые черепичные и костяные фигурки всплыли, поскольку были полыми. Вода постепенно набиралась в них, и они медленно тонули. Прочие остались, шевелили под напором течения руками, вздымали их, по мере того как поднималась вода. Словно тянули руки к находящимся на крышах.
Потом вода залила и тех с головой, и они стояли, подняв руки вверх. Вода начала покрывать дворовые постройки... крыши...
Войт взял одну куклу со стрехи и поставил её на колокольню. Вода уже залила дома и деревья. Только плавали, постепенно заполняясь водой, несколько кукол. Маленькие бульбочки вырывались у них изо ртов: видимо, в воздушный колокол их полого тела вели тонкие, как волос, проходы.
Жаба взял одну фигурку и поставил её на край корыта. Улыбнулся ей.
...Залило уже и колокольни. Медленно шли на дно «пловцы».
...И когда все они исчезли, войт снял с края корыта одинокую фигурку, опустил её в воду и начал следить.
Как раз в этот момент доминиканец проскользнул в двери.
— Идёмте, ваша честь. Идёмте, сын мой.
— Куд-да? — не отрываясь от зрелища, спросил магнат.
— Совет собрался. Самозванца этого, Христа, с апостолами судить.
— А-а. Это я завсегда.
Флориан заприметил состояние собеседника.
— Можете и остаться. Нам только ключи от «преисподней».
— Н-не-е, — закрутил головой Жаба. — Это, может, у других войтов так. А я такой войт, что ключи у меня з-завсегда на поясе. Хотите открыть — идите к войту. Раз «преисподняя» открыта, значит, войт там... Где палач?
— Поскакали за ним.
— Эг-ге. Хорошо... Хорошо.
Флориан Босяцкий глядел на корыто:
— Зачем же это вам тешиться по мелочам? Власти и силы над этими мещанами у вас хватает.
И вдруг понял. Сказал с отцовской улыбкой:
— А-а, понимаю. Проба перед великими делами...
— Н-ну.
Войт пошёл за монахом. На мгновение задержался в дверях и бросил жадный взгляд на корыто. Там, на поверхности воды, никого уже не было.
...Ровнёхонько...
Глава 8
ПАЛАЧ
От первых людей моё дело идёт,
Извечно оно, как рай.
Карал Бог изгнанием первых людей.
Каин Авеля смертью карал.
И царя — коль не вовремя трон украдёт —
На плаху тащит палач.
И значит, палач главней, чем народ,
И значит, палач — первач.
Средневековая латинская эпиграмма.
За последней из гродненских слобод, в глубоком просторном яру, вдалеке от всяческого жилья приткнулась у колодца халупа под дерновой крышей.
Гонец спрыгнул с коня, толкнул сколоченные из горбылей двери и оцепенел: так внезапно после солнечного света темнота ослепила глаза.
Некоторое время он стоял, словно слепой, затем увидел оконце, сноп света, в котором клубился дым, и высоко над своей головой — две пары зелёных глаз.
Глаза на мгновение исчезли, потом что-то мягко ударилось о пол, и глаза зажглись уже около земли. Приблизились. Что-то мягко потёрлось о ногу гонца. Он вздрогнул от омерзения.
— Агысь, — бросил он безличный выкрик, потому что не знал, какое существо прогоняет.
Свинье он крикнул бы «аюц», овце «ашкир», но тут, не зная, животное это или, может, сам дьявол, растерялся.
— Брысь! — прозвучало из тёмного угла.
Кот отошёл и замурлыкал. И только когда он попал в квадрат света на полу, гонец понял, почему не видел его. Кот был чёрным, как китайский графит и как сама тьма: огромный, с ягнёнка, толстый котяра.
Глаза немного привыкли к темноте. Гонец увидел небольшой покой. Пол был гладко оструган и наполовину, где ближе к ложу, укрыт шкурами. Ложе также было под шкурами, а над ложем висели два меча, оба двуручные и длиной почти с человека.
Прямой предназначался для дворян, политических преступников и вообще для пресечения тех преступлений, в которых суд не находил элементов ереси. По этой причине работать ему приходилось редко. А волнистый, который не только рубил, но ещё и рвал мускулы, был для простых людей и еретиков. Этому пришлось бы работать и работать, если бы не то обстоятельство, что простолюдинов охотнее вешали, а еретиков жгли.
Таким образом сохранялось свойственное природе равновесие.
На лезвии волнистого меча было вырезано последнее слово на дорогу: «I nuns...»[60], хотя палач латыни не знал.
Стояли также в покое, в самом тёмном углу, резной шкаф, над которым блестели глаза ещё одного неизвестного существа, стол и разнокалиберные кресла. И от этого становилось неприятно, ибо сразу вспоминалось, что палач имеет право на одну вещь из конфискуемой обстановки осужденного (остальное забирали судьи и следователи, оставляя кое-что доносчику).
Халупа, видимо, была вкопана в склон яра, потому что, очень маленькая снаружи, она имела продолжение: большое, совсем темное помещение, похожее на сарай. Помещение это было отделено от первого покоя занавесом из облезлых шкур.
— Почему не пришел Пархвер? — спросил тот же самый ясный голос. — За мной всегда приходит Пархвер.
— Сегодня ему не до того, — сказал во тьму гонец.
— Как это не до того? Он что, не мог мне выразить уважение? Он что, не знает, кто я?
— А что он должен знать?
— А то, что из высоких людей только счастливый избегает моих рук. Как и дьявольских лап. И потому со мной нужно дружить. Как нужно иметь, на всякий случай, приятелей и в аду.
— Важное дело, хозяин.
— Ну, хорошо.
Глаза, наконец, приспособились к темноте. Только верх шкафа безнадёжно терялся в ней, и таинственного существа не удавалось разглядеть. Но всё остальное было видно.
Палач сидел на полу у ложа и складывал из прутьев что-то дивное, с крыльями.
— Сейчас, — сказал он. — Домастерю вот только и поскачем.
Был он широк в руках, плечах и бёдрах, но какой-то вялый и будто бы даже изнеженный. Лицо широкое. Брови чёрные. Жёсткие мускулы возле рта. И странно было видеть в небольших глазах оттенок непонятной меланхолии, а в однообразных складках возле рта — иронию и разочарование.
— Это что?
— Я, браток, изобретатель.
— А это зачем? Клетка?
— Угу, — произнесло со шкафа невидимое существо. Словно в бочку.
— Замолчите, пан, — сказал туда палач. — Да, это клетка.
Помолчал. Потом пояснил с приязненной доверительностью:
— Понимаешь, ширится мать наша Церковь. И Римская ширится, и Восточная. Римская особенно. И неизвестно, какая возьмёт верх. А скорей всего, рано или поздно помирятся. И наступит время — будет она, правая вера, над всеми иными поганскими верами, над всем миром. И даже над животными и гадами. Всех, кто хоть чуть иначе думает, сметёт. И будут тогда рай, тишина и благорастворение воздухов. Человека, его матерь наша нежностью, да постоянной опекой, да материнскими хлопотами приведёт в обитель Царства Божьего и любви. А вот с животными и гадами труднее. Они скачут себе, гуляют весёлыми ногами, ползают, да летают, да поют, и нет им дела до того, что распинали когда-то христиан и, значит, теперь христиане до скончания века обязаны распинать всех остальных и царствовать над ними. Попробуй поймай их души. И никто над этим не думает. Ни философы, ни академики, ни поэты, никто... Есть, конечно, есть, ничего не скажу. Но как-то всё бескрыло, как-то всё только для людей[61]. И раз они, сопливые книжники, не хотят думать о будущем человечества и вообще всего живого, нужно всё это взять в наши сильные руки. Мы не подготовились. И кому-то надо думать о будущем и готовиться. Вот я, скромный человек, и мастерю.
Палач прикреплял к поделке второе крыло.
— Эта клетка для соловья. — Он разглядывал её с нежностью и законной гордостью творца. — С крыльями. Летучая. Летай себе в ней да славь Пана Бога и нашу Церковь.
И неожиданно легко вскинулся на ноги.
— Пойдём, чего-то тебе покажу.
Он быстро подошёл к занавеске, отдёрнул её и зажёг светильник. В дрожащем неверном свете у стен сарая проступили десятки дивных, непривычных глазу машин и сооружений.
— Всесилен он, он всё может, человеческий мозг, если с ним Бог и Церковь, — тихо сказал палач. — Видишь, вон прибор для добывания мозга через нос и исследования его на предмет опасных мыслей. Беда только, вынимает хорошо, а вот назад вставить, если ничего не обнаружил, — этого ещё не добился. Ничего, добьюсь. А это дубинка с приводными ремнями. Если удачно стукнуть лет в тринадцать, никаких мыслей и намерений у человека не останется, кроме намерения маршировать и получать за это хлеб.
Он гладил рукой машины.
— А это клетки.
Одна клетка была огромной, как корабль, обтекаемой формы, с шарнирными лопастями.
— Вон плавающая клетка. С плавниками. Для кита... А вон там, видишь, с ногами — бегающие, для львов... Э, брат, тут неделю можно показывать. Клетки разные. Хочу ещё такие, чтобы ползали, придумать. Для червей.
— Для червей, может быть, излишне, — подал голос гонец.
— Ну, не скажи. Мало ли что! Они тоже возле корней копают. Поехали?
Он подвязал рубаху кожаным ремнём с крючками. Рубаха была явно с чужого плеча, и гонцу снова стало не по себе.
Палач взял меч.
— Может, и не нужно, — сказал гонец.
— Ну, на всякий случай. А что?
— Да еретики. В лучшем случае вешать, а то и костёр.
Палач расплылся в улыбке.
— Ну, брат, это ты добрую весть принёс... Это...
«Уга-га!» — разделяя радость, заухало вместо хозяина существо на шкафу.
И только сейчас, при зажженном светильнике, гонец узрел там большую, полусаженную сову. Он никогда не видал таких. Раза в два больше любого филина. Гонец попятился к дверям.
— Ну, звери, — сказал палач, — не дурите тут без меня, оставайтесь разумными. Я вам за это мяса привезу из города.
...Они медленно ехали берегом Немана. Солнце было в зените и жгло беспощадно, немилостиво.
— Я, брат, человека знаю до последнего, — рассказывал палач. — Как никто другой. Работа у меня древнейшая, честная, почётная. Со всеми великими людьми, не говоря про всех умных, знаком.
И вдруг гонец вновь увидел на лице палача разочарование и меланхолию.
— Только работа у меня неблагодарная. Торговец, скажем, угодит покупателю — ему руки жмут, в следующий раз к нему приходят. А ко мне? Лекарю от того, кто выздоровеет, — подарки. — Палач всхлипнул. — А я стараюсь, ночей не сплю для общей, для государственной пользы, а мне — ну хоть бы что. Отцы Церкви, понятно, не в счёт, их можно не принимать во внимание. Но ничего я так не хочу, как человеческой благодарности. Мне от людей бы спасибо. Ну сказал бы хоть один: вот, братец, здорово ты с меня голову снёс. Я просто теперича на седьмом небе. Так нет... Сегодня хоть кого? Чего это весь синедрион собрался?
— Христа с апостолами смертью карать.
Палач остановил коня.
— Шутишь, что ли?
— Да нет, правда.
— Б-батюшки, — глухим голосом произнес палач. — В-вой!
— Что, не нравится?
— Да нет... Нет! Случай какой редкий! Счастье, счастье какое привалило!
Палач задумчиво улыбнулся солнцу и жаворонкам. Они приближались к воротам в валу.
— Личину опусти.
— Не личину, а забрало... Ради борьбы за справедливость. — Палач опустил красную маску. — Пане мой Боже, счастье-то какое. Слушай, неужели общество не поблагодарит, не отметит мою работу, долгую мою работу? И Он... Слушай, Ему же всё равно воскресать — может, и похвалит?
— А может...
— Скорей, братец, скорей.
Они пустили коней вскачь.
...Когда они проезжали через Росстань, немногочисленные остатки толпы ещё не рассеялись. Сидели возле ратуши, молчали. И молчание стало ещё более мрачным при вида всадника в красной маске.
— Поскакали, — молвил Зенон, увидев гонца и палача.
— Поскакали. — Гиав строгал щепочку заготовкой для меча.
Марко и Клеоник играли в кости. Ничего не сказали, только мрачно проследили за всадниками.
— Был бы самозванец — они бы так быстро за палачом не поскакали, не привезли, — проговорил Дударь.
— Ясно, — жёстко бросил Кирик. — Обмишурились мы. На наших глазах второй раз Христа взяли, а мы им это позволили. Последнюю нашу надежду и защиту. Жаль.