В этом городе были подземелья, велье, бесстыжие люди, Воздыхальня, которую не разглядишь с горы. Если бы он мог, смёл бы всё это с лика земного и оставил только то, что приближалось к совершенству: Каложу, Фарный костёл, ещё несколько башен, домов, храмов. Всё остальное не заслуживало существования. Дворцы из каменного навоза.
   И всё же он знал: идёт на небывалое, не свойственное таким людям, как он. Ни в коем случае нельзя было запятнать рук. Никто не узнает, не осудит, но нельзя. Он помнил глаза людей. Глаза, глаза, глаза...
   ...В этот миг из рощи, сбоку от башни, вылетели сотни две всадников, и помчали, словно из последних сил, словно в безнадежную атаку.
   Летели одним стремительным клином, одним кулаком.
   Седоусый, крякнув, подал знак. Хотя было и далековато ещё, люди натянули луки из рогов. Молодой старался особенно, хотел показать себя: оттянул тетиву чуть не до уха, искал глазами цель. Очень хотел выстрелить метко и дальше всех.
   — Стой! — вскричал вдруг Иуда. — Где вы носите свои глаза, где?! Холера вам в бок, лихоманка вам в голову!
   Натягивать так тетиву не стоило. И великан не сумел бы после страшного напряжения турьих рогов осторожно вернуть её в ненатянутое состояние.
   Что-то тенькнуло. Все с ужасом смотрели кто на молодого, кто на конников. Молодой обомлел: медведем взревела среди стремительного шального клина дуда.
   Человек с чёрными руками кузнеца, громадный верзила, жёлтый, в пшеничный колос, подскочил в седле...
   ...Поймал слабую — на излёте — стрелу. Все ахнули.
   Дробь копыт нарастала. Верховые подлетели под склон, спешивались. Только верзила со стрелой взлетел на коне на крутой склон, обводил народ шальными ястребиными глазами.
   — Это кто стрелял? А? Кто? — Он был страшен. Молчание.
   — Я, — наконец признался молодой.
   — Молодчина, — похвалил Кирик Вестун. — Далеко стреляешь.
   Покатился хохот. Кирик слез с коня.
   — Здоров, Христос, не забыл?
   — Кирик Вестун... Клеоник из Резчицкого угла... Марко Турай...
   — Помнишь, — засмеялся чертяка Вестун. — Ну, давай поцелуемся... Здорово, апостолы... Щёки отрастил ты себе, Фома, на апостольских хлебах... А-а, здоров, брат Иуда. Как, предавать ещё не собираешься?
   — Спасибо, — сказал Раввуни. — Себе дороже. Один уже как-то попробовал, и нельзя сказать, чтоб это было особенно весело для остальных. А я вот зря этим хлопцам крикнул... предупредил.
   — Ну ладно, ладно, давай поцелуемся, что ли... Слушай, Христос, вот тебе и подмога небольшенькая. Мы было убежали, а потом в рощу вернулись, следить. Ты остерегайся, не лезь, как головой в печку. Войско со стражей будет давать бой. Сидят вон там, в правой роще и в лощине, и там. Завтра выйдут строем на Волосово поле. У тебя людей сколько?
   — Тысяч около десяти, чтоб они здоровы были, — сказал Христос.
   — Ну, а их со стражей войта тысячи три с небольшим. Считай, вдвое больше. Тяжёлая конница, латы, каноны.
   Все умолкли. Почувствовали смертельную тяжесть завтрашнего труда.
   — Значит, сначала надо не подпустить их к себе, — заключил Фома. — Из пращ бить.
   — Тоже мне ещё Давид, — сказал Иуда с иронией.
   — Ты что понимаешь? — разозлился Тумаш на то, что кто-то усомнился в его воинских способностях. — Научись сперва меч держать!
   — Не умею, — развел руками Раввуни. — Но всё равно. Ты завтра пойдёшь на поединок. Я с кем-нибудь — дразнить их. Каждый делает, что может.
   — Не пойдёшь ты, — решил Христос.
   — Пойду, — стоял на своем Раввуни. — Если не мечом, то надо же чем-то. Я не умею мечом. Никто с детства не упражнял моих рук. Все практиковали голову. Точнее, сушили её. Если у меня есть какой-никакой разум, то не «благодаря», а «вопреки». В детстве я сделал было пращу и метал камни. Долго метал... У нас, детей, почти не было свободного времени при дневном свете. Но я научился хорошо, неплохо метать. Потом меня страшно выпороли за то, что метал, а не учил молитв. А теперь и пращи нет. — Помолчал и добавил: — Да и не хочу.
   Братчик смотрел на него. Этот хилый и цепкий человек занимал его, неуловимо напоминая о чем-то хорошем, что раньше срока явилось на этой поганой тверди, что должно на ней быть и чему, однако, не пришло время.
   Поэтому он подлежал смерти, как некоторые другие, не очень многочисленные, коих он встречал. Как и он сам, Юрась, но это уже дело другое.
   Затюканный, с тысячей недостатков, слабый, не приспособленный к жизни, беззащитный перед силой до того, что аж злость брала и хотелось дать ему по шее, он всё же был безмерно лучше многих. По крайней мере, не стал бы горланить:
   — Хворосту! Хворосту в огонь!
   Он походил — в самом главном — на большую часть людей в белом, стоящих под горой; и это сходство заключалось в неспособности к гвалту. А такого рода свойство всегда делает человека несколько беззащитным перед чужим гвалтом. У, как этим будут ещё пользоваться все, кому не лень! Ослоподобные шамоэлы, лотры, босяцкие, патриархи, папы, жигмонты, прочая сволочь! Ничего, главное — выдержать. Если эти белые, если Раввуни, если Фома, если все подобные им не вымрут, придёт время, когда больше всего на свете будут нужны они. Чужого гвалта не станет. И обнаружится страшная потребность в тех, кто много вытерпел, но никогда без крайней нужды, не подвергаясь смертельной опасности, не осквернил бесстыжим гвалтом уст своих.
   Это хорошо, что все выродки попадают сразу в кардиналы. Чище будет нерушимая Сущность.
   И Юрась особенно мягко спросил у Иуды:
   — Почему ты считаешь, что не нужно сначала пращников?
   — Это же ясно. Напасть сразу, не дать выбраться из лощины, что ближе к стенам.
   И тут Христос понял: дожди.
   — Правильно! Правду сказал он! Они в латах, они тяжёлые, как холера. Дожди. Под осень глина плохо сохнет. Там вязко. Для них. Ну не совсем, ну по бабки кони погрязать будут. И то хлеб. Попробуй посоревнуйся, попади, уклонись, когда ноги, как у мухи на смоле.
   ...В ту ночь весь город — кто с мрачной радостью, а кто и с замирающим от страха сердцем — следил за дальней горой, что вся, от подошвы до вершины, сверкала молниями огней.
   А на горе в самый тёмный предрассветный час вставали, разбирали оружие, кое-как строились в длинную боевую линию. Надо было ещё до солнца подступить ближе, не дать выйти из лощины, сохранить хоть немного жизней и тем хоть чуточку уравнять силы.
   Они надеялись на одно. В городе была жизнь, засеянные поля, колосья на нивах. Без него так или иначе смерть. Поэтому никто не думал уклоняться или отступать.
   Только в этом и было их преимущество.
   Гора полыхала огнями. Блуждали конные и пешие тени. Копья, воткнутые в землю, были как лес. И лес этот постепенно редел, возносился в воздух, колыхался в человеческих руках.
   К Братчику подошёл седоусый.
   — Скажи, — коротко и просто попросил он.
   — Может, не надо?
   — Скажи. Ждут. Некоторые, может, в первый и последний раз человеческое обращение услышат. Многие до завтра не доживут.
   Он подал Братчику руку. Тот влез на воз.
   — Выше! — закричали отовсюду. — Видно не всем! Выше!
   Седоусый подумал. Затем наказал что-то хлопцам. Несколько человек подошли и подняли воз на плечи.
   — Выше! — горланила гора. — Все хотят видеть!
   Тогда под воз начали подставлять копья, осторожно поднимая его. Наконец пятьдесят копейщиков вознесли воз на остриях своих копий высоко над головами вместе с человеком, стоящим на нём.
   Огни не гасили. Нужно было, чтобы чужое войско позже спохватилось. Повсюду плясал огонь.
   — Попробуйте уронить, лабидуды! — кричал кто-то.
   — Падать тогда больно высоко будет, — засмеялся Братчик.
   — А это завсегда так, когда без разума высоко забрался, — сказал Вестун. — Да ты не из тех. Давай.
   Стало тихо.
   — Ну вот, хлопцы. Завтра драться. Себя щадить не буду. Если кто думает, что плоть моя выдержит удар копья, — страшно тот ошибается. Думал я, что не надо мне лезть в самую кулагу, что поставь воеводой хоть самого лучшего в... нашем мире, так то же самое будет. Но вижу: нет. Должен быть хоть маленький огонёчек, на который смотрели бы дети. Изменится когда-нибудь твердь, изменятся и люди. Хорошо было бы, если б и мы, и они не говорили: «Наша взяла... и рыло в крови». Понимаете, вы — люди. Ещё и ещё раз говорю: вы — люди. Не нужно нам забывать: мы — люди. Вот рубят кому-то за правду голову. Если не можешь помочь — не склоняй своей головы ниже его плахи. Стыдно! Ничего уже нет в наш век ниже плахи. И ничего нет выше, если понять. Потому и встали. На том стоим.
   Вновь поразили его лица внизу. Не маски, не стёртые проявления — лица, обличья. И глаза с непривычным им самим выражением, прекраснее которых не было ничего на свете.
   — Не люблю слов холодных, как вершина в снегу. Но раз мы на вершине горы — пусть будет и проповедь Нагорная. Раз уж так кричали о непотребном.
   Он поднял в воздух боевую секиру — гизавру.
   — Блаженны великие и добрые духом, какими бы малыми они ни были.
   Огонь плясал на лезвии.
   — Блаженны плачущие о своей земле, нет им утешения... Блаженны те, кто жертвует людям кровь свою и свой гнев, ибо на покорных ездят.
   Медные или бронзовые от огня лица, прыжки ярких языков и лес копий. И в воздухе — человек с вознесённой гизаврой.
   — Блаженны миротворцы, если не унижен человек... Блаженны изгнанники правды ради... Блаженны, если выходите с оружием за простой, бедный люд и падаете... Ибо тогда вы — соль земли и свет мира. Любите и миритесь. Но и ненавидьте тех, кто покушается на вас и вашу любовь. Мечом, занесённым над сильными, над алчными, над убийцами правды дайте всем простым мир. И если спросят, зачем пришли, ответьте: выпустить измученных на свободу, рабов — из цепей, бедных — из халуп, мудрых — из тюрем, гордых — из ярма.
   Он говорил негромко. Но слышали все. Предрассветный мрак начинал редеть. Светлело на востоке. Летели из обоза свежие, резкие голоса петухов.
   — А теперь пойдём, — призвал он. — Идите как можно тише.
   В это мгновение он увидел, как глаза людей темнеют, смотрят куда-то с предчувствием недоброго. Затем услышал хриплое, гортанное карканье.
   От пущи тянулась на кормление огромная, глазом не окинуть, стая воронья. Как раз над лагерем. Густая, переменчивая чёрная сеть.
   — Чуют, — заметил кто-то. — Нас чуют. Плохо.
   Ему не хотелось, чтобы угасло то, выше и прекрасней которого не бьшо на земле, то, что он видел в этих глазах. Чтобы угасло от глупости, от нашествия небывало большой стаи угольно-чёрных птиц. Это было так похоже на то, как если бы сжался, услышав карканье, тёмный зверь: «Кто-то идёт, шагает нечто неведомое, перед чем мы должны заточиться в недрах».
   И потому он поднял гизавру и загорланил, сам чувствуя, как раздувается от крика шея:
   — Птицы! Собирайтесь на великую вечерю Божью! Чтобы пожрать трупы царей, трупы сильных, трупы тысяченачальников, трупы коней и тех, кто сидит на них!
   Ответом был крик. Дрожало в воздухе оружие, дрожали мышцы на голых грудях, взлетали матерки с льняных, чёрных, золотых голов. Возносились в воздух овальные щиты.
   Затем всё стихло. Послышался шорох травы под тысячами осторожных ног.
 

Глава 41
 
«ВОТ МОЙ НАРОД, КАК ЛЬВИЦА, ВСТАЁТ...».

 
Воздайте ей так, как и она воздала вам, и вдвое воздайте ей по делам её... Сколько славилась она и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей. Ибо она говорит в сердце своём: сижу царицею, я не вдова и не увижу горести!.. «...· И восплачут, и возрыдают о ней цари земные, блудодействовавшие и роскошествовавшие с нею, когда увидят дым от пожара её.
 
Откровение Иоанна Богослова, 18:6,7,9.
 
   Широкое, слегка пологое поле кончалось лощиной и после снова чуть возвышалось. На этом возвышении мрачно блестели, краснели, золотились разноцветные мазки. Стояли кони, закованные в железо, и сидели на них такие же, железные, всадники. Обвисали краски, золото и бель стягов. Всадников бьшо много, до жути много. Треугольные и овальные стальные щиты, султаны, копья, золотые — а больше воронёные — латы.
   Впереди всех возвышался Корнила, похожий на памятник самому себе.
   Лощина перед ними была густо-зелёная — аж синяя — после недавних дождей. Даже босоногим мальчишкам хорошо известно, как приятно пружинит в таких местах под пяткой земля. Но эти никогда не ходили босиком. Корнила надеялся, что мужики не осмелятся полезть на конный, железный строй — увидят и отступят.
   Другая гурьба, растянутая на милю, если не больше, стояла выше, за лощиной, на поле. Белые полотнища, турьей кожи щиты, дубины, багры, пращи. Корнила не знал, что они готовятся нападать. А если б даже и знал — не поверил бы.
   От мужицкой гурьбы отделились и начали спускаться по склону Фаддей и Иуда. Кричали что-то. Панское войско замолчало, и тогда Корнила понял: ярильщики.
   — Эй, косоротые! — горланил Ляввей. — Эй, гродненцы-грачи! Смола черномазая! Задница шилом! Святого отца на хряка обменяли!
   Оскорбления были общеизвестными и потому страшными. Цепь обороняющихся взорвалась яростью.
   — Хамы! — налившись кровью, кричали оттуда. — Мужики! Головы лубяные!
   — Паны! На соломе спите — зубами чухаетесь!
   И тут страшный, нездешний вопль оборвал перебранку.
   — Босяки! — кричал Раввуни. — Чтоб вы, как свиньи, только мёртвые в небо глядели, чтоб вы, как светильники, каждое утро угасали, чтоб вы всегда пустыми были, как собачья миска у дрянного хозяина, у собаки этой, Жигмонта!!!
   — Иудей, — сказал кто-то.
   — Эй, — издевательски бросил Корнила. — Почём земля горшечника?!
   — Тебе таки это нужно знать, если уж Христа продать собрался.
   Кое-кто в железных шеренгах опустил голову. И тут Ляввей сделал то, что переполнило чашу терпения. Он протянул руку, и на ладони его неведомо откуда появился зайчонок. Он отпустил зверушку, и та лупанула вдоль поля — спасаться.
   — Вот! Займите у него мужества!
   Корнила взревел и подал знак. Войско спустилось в широкую лощину. Сочно зачавкало под копытами коней. Перед железными лежало большое поле, и по нему скакали к войску два всадника в лёгких кольчугах с пластинами и наплечниками — Братчик и Фома.
   — Гай! Гай! Давай двоих на поединок!
   Корнила, крякнув, глянул на сотника Пархвера:
   — А?
   Пархвер кивнул.
   Братчик на белом коне с лёгким мечом да Фома на рыжем крутились перед ними, дразнили. Ждать долго не пришлось. Навстречу им помчались Корнила и на грузном битюге великан Пархвер. Конь Корнилы был вороным, Пархвера — вороной с белыми полосами, гривой и хвостом.
   Угрожающе были нацелены копья, верещала и колотилась под копытами земля. Конники неслись, тяжёлые и страшные, как бронтозавры, на конях, закованных в сталь.
   Братчик увидел, что конские ноги выше бабок в чулках грязи, и подмигнул Тумашу:
   — Пусть постоят остальные, пока мы тут драться будем.
   Ярилыцики потихоньку ретировались, и никто их за это не осуждал. Они своё сделали, пришёл черёд более серьёзного дела.
   Горы железа летели на мужицких бойцов, и в рядах защитников города триумфально завыли, заулюлюкали. Ясно было: конец. В одном Пархвере сажень и шесть дюймов. И тут случилось неожиданное. Когда железные были уже совсем близко, Тумаш и Христос поставили коней на дыбы, повернули их в воздухе и шенкелями заставили сделать скачок в сторону.
   Две горы с разгона промахнули мимо них. Юрась же умудрился догнать Корнилу и плоскостью меча ляснуть его по железному заду. Загудело. Захохотало мужицкое войско. Разозлённый Корнила попробовал сделать то, что не дозволялось и было ошибкой: через плечо, как палкой, огреть противника копьём. Юрась перехватил оружие и, вырвав, бросил на землю.
   Корнила схватился за меч. Теперь, когда он лишился копья и не мог уже разить противника издали, тяжеловесность его из преимущества превратилась в недостаток. Теперь он оказался в проигрышном положении: мечи были равной длины, а враг двигался куда проворнее. Оставалось надеяться на непробиваемый миланский панцирь.
   Две пары воинов дрались среди поля, и тысячи глаз глядели на них.
   — А ну, а ну, — подзадоривал Фома. — Дав-вай, собачья кость. Где уж тебе!.. Мы... от Всеслава.
   — Я сам... от Всеслава, — хрюкал Пархвер.
   — От хорька ты, а не от Всеслава. От хоря и свиньи.
   Пархвер сильно потел. Но Фоме приходилось тяжелей. Несмотря на большую силу и вес, перед сотником он был мелковат.
   — Хам!
   — Сам хам!
   Лязгали мечи. Рассветные лучи сверкали на латах. Всё это напоминало весёлую и жуткую игру.
   — Держ-жись, Христос.
   — На тебе!
   — Ы-ых! — отбил удар меча Корнила.
   — Хорошо, что ты стрелу вытащил, — скалил зубы Юрась. — Несподручно было бы с ней... на... коне.
   Неистово звенели мечи. Корнила шумно выдыхал и ругался.
   — Шутишь грубо, — бросил Христос. — Мозги у тебя куриные.
   — Верному мозги... без надобности.
   — Так я их тебе сейчас... совсем вышибу.
   Неуловимым выпадом он отбил меч Корнилы и ошеломил тысячника. Тот крутнулся и грузно, тяжко ахнулся о землю. Не мог подняться. Юрась склонился, подхватил с земли копьё и поднёс острый конец к груди лежащего. Войска ахнули.
   — Держись, — сказал Христос. — Вставай.
   Корнила встал и криво пошёл, сам не зная куда. Железные ещё подались вперёд — помочь вождю, спустились почти все в лощину. Из их рядов показались пасти канонов. Их тянули, и колёса по колодку вязли в земле.
   Юрась несколькими толчками копья направил Корнилу в нужную сторону и стал глядеть на Тумаша. Тот бился отчаянно, но удары великана были страшными — двуручный меч Тумаша каждый раз отлетал за спину.
   Корнилу наконец оттащили к своим. Он, придя в себя, кричал, приказывал что-то. С ним спорили. И всё же с его стороны внезапно рявкнул один канон: месть двигала тысячником.
   Над головами бойцов пролетело ядро, вспахало землю перед мужицким войском.
   — Эй, — кричали оттуда. — Поединок не кончен! Горшки кидать будем!
   Затем с той стороны долетел лязг: мужицкая катапульта метнула горшок с грязью — в знак предупреждения... Корнилу схватили за руки, уговаривали.
   Но результат перестрелки сказался сразу же. Только вышел он неожиданным. Горшок недолётом — видать, не отрегулировали натяжку жил катапульты — упал прямо на голову Пархверу, и та застряла в нём.
   — Эй, кум, помочь, что ли? — спросил Фома.
   Ударил слегка по горшку, расколол его. По шлему, по лицу, по усам великана плыла жидкая, глинистая грязь.
   — Умылся бы, что ли.
   Большие синие глаза Пархвера загорелись неудержимой яростью. Он поднял двуручный меч и слепо опустил его. Тумаш еле успел поставить своего лёгкого коня на дыбы, и лезвие вошло глубоко в землю.
   И тогда Фома дал врагу ловкого пинка в выпяченный зад. Пархвер вылетел из седла. Хохот покатился над полем. Победители помчали к своим.
   Корнила поднял руку в железной перчатке и опустил её.
   — Трогай!
   Наступило лёгкое замешательство. Чавканье долетало отовсюду.
   — Кони завязли, — сказал кто-то. — Не успеем выбраться и взять строй.
   — Чёрт! — выбранился Корнила. — Холера! Каноны на линию!
   Начали тащить каноны. Но толпа на гребнях уже пришла в движение, поплыла вниз, как белая лава. Медленно и грозно. Пушечные мастера спешили, но тяжёлые каноны заваливались, показывая хоботы небу.
   ...И вдруг тысячи глоток затянули дикий и суровый хорал.
 
Пан Бог твердыня. Твердыня моя.
Поднял Он ладонь мою.
Как Давид на Голиафа
Поднял.
 
   Ноги в поршнях топтали вереск. Ревели над головами дуды, но голоса заглушали их. Медленно, очень медленно, в реянии оружия над головой, плыло мужицкое войско, словно по линейке обрезанное спереди.
 
Вот мой народ,
Как львица, встаёт.
Смелый,
Он не ляжет,
Пока не напьётся вражеской крови.
 
   Суровые, как обожжённая глина, лица стариков. Суровые, оливковые от загара лица молодых. Сурово и страшно всё выше и выше воспарял хорал:
 
Как львица, встаёт
И, как лев, поднимается.
Пан Бог над нами.
С нами во гневе.
Во гневе
Наш народ.
 
   Вскинулся над головами белый с золотом и пурпуром хоругвь-стяг.
 
Дети Юрия святого.
Дети его удела.
Бейте, убивайте,
Не жалейте.
Не жалейте
Врага.
 
   И вдруг этот медленный, как лава, поток взорвался рыком, покатился с неимоверной, всесокрушающей скоростью. Лес копий всё вырастал над ним, всё ближе были обезумевшие от гнева лица. Час настал.
   — А-а-а! Юрий! Юрий! Край! Край!
   Взревели навстречу им каноны. Круглые белые хлопья дыма расплылись в туман. Гурьба катилась и вырастала, как во сне. Налетела. Затопила. Вознеслись багры, начали хватать конных и валить их из сёдел на землю, с которой они, тяжёлые, почти не могли подняться. Полетели стрелы и камни. Залязгали дубины и цепы по железным шлемам.
   И пошла молотьба.
 
   Через каких-то два часа на лощину опускалось вороньё. Бой, где он ещё бурлил, смещался на запад, к гродненским стенам. Но большая часть железных отходила с поля брани, пришпоривая коней, и толпы победителей преследовали их.
   Стража всё же успела пропустить своих и запереть ворота. Но кузнец Кирик Вестун приказал выкатить на линию каноны и стрелять. После короткой канонады половинки ворот вместе с большим куском давно не чиненной стены рассыпались, разрушились, грохнулись оземь. Туча пыли поднялась над обломками. Стража попыталась было обороняться на руинах, но тут на неё с тыла напал вооружённый отряд мещан. Впереди всех орудовали Зенон и золоторукий Тихон Ус. Стиснутые между молотом и наковальней, стражники еле успели выбраться Стременным переулком, а затем Старой улицей к замку и там присоединиться к войску, оставив на земле половину своих людей.
   Ильяш погладил белого Братчикового коня.
   — Жаль, нет у нас ослов, — посетовал Тумаш. — Для полного, значит, подобия.
   — Ослов больше, чем надо. — Юрась тронул коня. — Да они сами верхом ездят.
   Туча пыли редела. И сквозь неё мещане увидели всадника, вступающего в город. Низкое солнце нимбом стояло над его головой. Горланил, кричал вооружённый народ с ветвями в руках.
   — Страшно подумать, — тихо сказал Иуда, — что это было бы, если бы ты сейчас надумал мерзавцем стать. У-у!
   — А они, мерзавцы, все когда-нибудь вот так ими делались, — криво улыбнулся Христос.
   Стража и войско между тем дрались перед замковым мостом. Им было тяжело. С крыш кидали камни, палки, дохлых кошек. Свистели, улюлюкали. Напирала вооружённая толпа.
   Из-за стен долетали томные, ангельские голоса, и потому стражники сражались остервенело: «Значит, нас не бросили, значит, предводители — там».
   ...А между тем в замке не осталось уже почти никого из высокопоставленных лиц. Часом раньше, как только Христос вошёл в город, все духовные члены совета, войт и пара магнатов под охраной десятка воинов спустились в подземный ход и по воде побрели к выходу, находящемуся за городской чертой, в какой-нибудь тысяче саженей от замка. Они бросили почти все своё воинство и даже бургомистра Устина: не было времени позаботиться о них.
   В городе тайно остался один Флориан Босяцкий — готовить городских торговцев.
   Остальные отправились в Волковыск за подмогой.
   А у ворот замка бурлила сеча. Висели на копьях, били брёвнами в половинки, и ворота тряслись. Падали камни на поднятые над головами щиты. Рубились на зубцах, и впереди всех тряс пузом Тумаш.
   Другие между тем выбивали двери церквей и костёлов, врывались туда. Кожаные поршни пинком открывали алтари, секиры раскалывали дароносицы. Гнев и желание уничтожать были превыше жадности. И потому руки цвета земли с треском раздирали ризы, делали из них онучи. Не обошлось и без побоев, которыми отметили особо ненавистных и жадных рясников.
   Наконец вышибли ворота замка и ворвались в него. Бежали переходами, рубились, тащили из покоев людей, одетых в парчу. Кучка крестьян поднимала из каменных мешков узников. Поднимала, завязав им глаза, как коней из шахты, чтоб не ослепли.
   И наконец, людская толпа ввалилась в тронный зал. Пылали факелы, мужики остановились, поражённые. Перед ними по всему полу были рассыпаны одеяния, кубки, открытые ларцы, бесценное оружие. А у возвышения стоял в белой сорочке и чёрной свитке — подготовился — бургомистр Устин.
   — Берите, — сказал он. — Мёртвому ничего не нужно.
   Как раз в этот миг кузнец Кирик Вестун в замковой капелле сбросил на пол ударом гизавры разубранного в золото воскового Христа. Тот улыбался, лёжа на спине.
   — И тогда так улыбался! Ид-дол!
   И наступил поршнем прямо на восковой лик, смял его.
 

Глава 42
 
МУЖИЦКИЙ ХРИСТОС

 
...Я с вами во все дни до скончания века.
 
Евангелие от Матфея, 28:20.
 
 
Я к тем пришёл, чья пища — земля.
Кто может приказывать только быкам,
К тем, кого палкой бьют на полях.
Чьё рабство — века, чьё царство — века.
 
Египетский гимн.
СЛОВО ДВУХ СВИДЕТЕЛЕЙ
 
   И так вот взяли Гродно. Без большой крови и скоро. Потому что многие ждали. Были, понятно, и такие, что на лицах улыбки, а в глазах злость, но меньше было их.