— А мне-то что? Всё равно она в нише стоять будет. Кто увидит? А мне руку набивать надо. Все святые в ризах, как язык в колоколе, а тут такой редкий случай.
   Несколькими почти невидимыми, нежными движениями он поправил статую, набросил ей на голову фартук — прикройся! — и вышел к гостям, приперев щепочкой дверь.
   Вестуна, дударя и друга Зенона, Тихона Уса, нашли возле мастерской Тихона в Золотом ряду.
   Тихон, взаправду такой усатый, что каштановые пряди свисали до середины груди, выслушав Зенона, поморщился.
   — Дурень ты, дружок, — попенял он Зенону. — Я за тот хлеб ему отработал. Перстенёк золотой с хризолитом сделал его... гм... ещё в прошлом сентябре. Она в сентябре родилась, так что хризолит ей счастливый камень. Неужели такая работа половины безмена зерна не стоит? Я думал, мы в расчёте. И потом, если голуби виноваты, он должен тебе отдать. Площадь, на которой его лавка стоит, принадлежит Цыкмуну Жабе. А хлебник ни гроша Жабе не платит и за то должен голубей с Бернардинской и Иоанновой голубятни кормить. Так он, видать, от голодухи не кормит. Глаза у него шире живота и ненасытные, как зоб у ястреба. Святых птиц к разбою приучил. Что же делать?
   Кирик спрятал в карман кости, которыми от нечего делать мужики играли втроём, и поднялся.
   — А ну, идём.
   — Куда ещё? — спросил Зенон. — Вечно ты, Марко, раззвонишь.
   — Пойдём, пойдём, — поддержали кузнеца друзья.
   Тихон также встал. У него были удивительные руки, грязно-золотые даже выше кистей — так за десять лет въелась в них невесомая золотистая пыль, единственное богатство мастера. Жилистые большие руки.
   И эти золотые руки внезапно сжались в кулаки.
 
   ...В зале суда читали приговор. Читал ларник[43], даже на вид глупый, как левый ботинок. Вытаращивал глаза, делал жесты угрожающие, примирительные, торжественные. А слов разобрать было почти нельзя — словно горячую кашу ворочал во рту человек.
   — Яснее там, — усмехнулся Лотр.
   — «...исходя из, — ларник громоподобно откашлялся, — высокий наш суд повелевает сатанинскому этому отродью...». Слушай!
   От громоподобного голоса мыши в клетке встали на задние лапки. Ларник поучительно изрек им от себя:
   — Ибо сказано, кажется, в Книге Исход: «Шма, Израиль!» Это значит: «Слушай, Израиль!». Вот так.
   — У вас что, все тут такие одарённые? — спросил Лотр.
   — Многие, — усмехнулся доминиканец.
   Ларник читал по свитку дальше:
   — «Повелевает высокий наш суд осудить их на баницию[44], изгнать тех мышей за пределы славного княжества и за пределы великого королевства, к еретикам — пусть знают. А поскольку оно высокое, наше правосудие, выдать им охранную грамоту от котов и ворон». Вот она.
   Корнила взял у ларника свиток, пошёл в угол, начал запихивать его в мышиную нору. И вдруг свиток, словно сам собой, поехал в подполье, а ещё через минуту оттуда долетел радостный сатанинский писк.
   — Так-то, — произнес сотник. — С сильным не судись.
   Великан Пархвер прислушался:
   — Они, по-моему, его едят. У меня слух тонкий.
   — Их дело, — буркнул сотник.
   В подполье началась радостная возня.
   — Видите? — оживился мрачный Комар. — И они пришли. И им интересно.
   Кардинал встал.
   — Думаю, не должны мы забывать о милости, о человечности, а в данном случае — об анимализме. Нужно дать две недели покоя матерям с маленькими мышатами... Нельзя же так, чтобы в двадцать четыре часа.
   — Ум — хорошо, а дурость — это плохо, — как всегда, ни к селу, ни к городу проговорил Жаба.
   — И месячный срок для беременных мышей, — добавил Босяцкий.
   Ларник слушал, что ему говорят и шепчут, черкал что-то пером. Потом встал и огласил:
   — В противном же случае — анафема.
 
   Друзья стояли у дверей хлебника. Хлебник шнырял глазами по соседям-лавочникам, но те, очевидно, не хотели связываться со здоровенными, как буйволы, ремесленниками.
   — Так что? — спросил Ус. — Перстенька моего не считаешь?
   — Почему? — спрятал глаза хлебник. — Ну, ошибся. Ну, ошибка. Насыплю ему ещё узелок.
   — И тот насыпь, — мрачно сказал «грач» Турай.
   — Это почему? — взвился хлебник.
   — А потому, — поддел, смеясь, Марко. — Чья забота голубей кормить? Жмёшься, скупердяй? Из-под себя съел бы?
   — Ты уж заткнись, щенок, — зашипел было на него хлебник.
   — А вот я дам тебе «узелок», — заступился за друга Клеоник.
   — Ты чего лезешь?! Ты?! Католик! Брат по вере!
   — Братом я тебе на кладбище буду: ты у капеллы, а я с краешка, хотя я богов делал, а ты их грабил.
   — Богохульник! — кипел хлебник.
   — Замолчи, говорю, — усмехался Клеоник. — А то я с тебя лишнюю стружку сниму или вообще сделаю из тебя Яна Непомуцкого[45].
   — А вот тебе и торба для этого. — Кирик бросил к ногам хлебника мех.
   — Это ещё зачем? — покраснел тот.
   — Он дал тебе десятую часть талера. Это больше половины этого меха.
   Зенон готов был сквозь землю провалиться. Сам не справился, простофиля, теперь друзья за него распинаются.
   — Нет, — еле выдавил хлебник.
   — Значит, не дашь зерна?
   — Рожу, что ли?
   — Та-а-к, — подозрительно спокойно произнес Кирик. — Духи святые всё склевали, мыши подсудимые.
   И он внезапно взял хлебника за грудки:
   — Пьянчуга, сучья морда, грабитель. Ты у меня сейчас воду из Немана будешь пить до Страшного суда.
   — Дядька... Дедуля... Папуля... Швагер[46]...
   — Иди, — швырнул его в двери Вестун.
   Хлебник побежал в склад.
   «Дзи-ур-ли-бе-бе-бе-бя-бя-бя», — непрерывно, до самых низких звуков опускаясь, проблеяла ему вдогонку дуда. Словно огромный глупый баран отдавал Богу душу.
   ...Чуть позже друзья спустились ниже Каложской церкви к Неману. Широкий, стремительно-красивый, прозрачный, он летел как стрела. Лучи солнца гуляли по потоку, по куполам Каложи, по свинцовым позолоченным рамам в её окнах, по оливково-зелёным, коричневым, радужным крестам из майолики, по маковкам Борисоглебского монастыря. На недалёкой деревянной звоннице «Алёне», построенной на средства жены бывшего великого князя, сверкали пожертвованные ею колокола. Много. Десятка два.
   Несколько монахов-живописцев из монастырской школы сидели на солнышке, растирали краски в деревянных ложечках, половинках яичных скорлупок, чашечках размером с напёрсток. Рисовали что-то на досках, тюкали чеканчиками по золоту и серебру.
   — Тоже рады теплу, — сказал растроганно дударь. — Божьему солнышку.
   — А они что, не люди? — улыбнулся Клеоник.
   — Так вы же друг друга не считаете за людей, — буркнул Турай.
   Кузнец покосился на него.
   — Они — люди, — проговорил резчик. — И очень способные люди. У меня к ним больше братских чувств, чем хотя бы к этому... капеллану Босяцкому. Не по себе мне, когда гляжу я ему в глаза. Он какой-то потайной, страшный.
   — Брось, — не согласился Марко. — Что он, веры может нас лишить? Мы вас не трогаем, и вы нас не трогайте.
   — Мы не трогаем. Они могут тронуть.
   — Они? — усмехнулся Марко. — Слабые? Сколько их на Гродно?
   — Однако ж Анну они, слабые, уже отняли у вас. И писарь Богуш с согласия короля в их пользу бывшее Спасоиконопреображение уступил.
   — Так он же тебе лучше...
   — Мне он не лучше. Мне будет плохо, если святое наше равенство они нарушат. Когда ты на ребре повиснешь, а я, как католик, за компанию с тобой. Как друг. Слыхал, глашатаи сегодня что кричали? Мышей судят. Вроде как проба. А сыскная инквизиция гулять пошла. Молодой Бекеш в Италии был, в Риме. Ужас там творится.
   — И наши не лучше, — вздохнул Турай.
   — Правильно. Но «наши» далеко, — ответил Вестун. — А эти ближе и ближе. Так что там говорил Бекеш?
   — А то. Страшные наступают времена. Церковь мою будто охватил злой дух. Монахи и попы гулящие и жадные. Тысячами жгут людей. Тьма наступает, хлопцы.
   — Э-э-э, — отмахнулся Зенон, — напрасно в набат бьёшь. Тут у нас свой закон. Никого особенно за веру не трогают. Ну, поступился Богуш Спасом. А почему ты забываешь, что он православный, что он этому вот монастырю Чищевляны подарил, что даже великая княгиня ему, монастырю, звонницу построила и сад пожаловала. Что соседнее с нами Понеманье ему король подарил.
   — Бывший король, — уточнил Вестун. — Бывшая королева. Теперь у нас королева римлянка. Из тех мест, где людей тысячами жгут.
   — Да, — подтвердил Клеоник. — Дочка медзияланского[47] князя.
   — Да и Богуш уже не тот, — говорил дальше кузнец. — Шатается панство, хлопцы. Войт у нас кто? Другие господа? Правду говорит Клеоник. Как бы нам действительно на колесе не верещать. Особенно если они, как с мышами, споются... наши и ваши. А мы ведь для них такие же... мыши... Страшные приходят времена.
   Они отошли подальше, чтоб не мешать богомазам, и развалились на травке. Зенон, присев на свой мех с зерном, думал.
   — Дурни они, что ли? — наконец спросил он. — Мышей судят?
   — Не они дурни, — ответил дударь. — Это мы дурные, как дорога. Разве маленькие могут столько съесть? А Комар их судит.
   — А Комар разве большой? — спросил Клеоник.
   — А с хорошую таки свинью будет, — отозвался Вестун.
   Молчали. Ласковое у реки солнце гладило лица.
   — Кто всё же этот Босяцкий? — мрачно спросил Гиав. — Он какой-то не такой, как все доминиканцы. Масляный какой-то, холера на него. По ночам к нему люди приходят. Сам же он, кажется, всё и про всех знает.
   Клеоник вдруг крякнул:
   — Ладно, хлопцы. Тут все свои, можно немного и открыть. Слыхали, со всех амвонов кричат, что ересь голову подняла? Тут тебе ересь гуситская, тут тебе — лютеранская... О гуситах ничего не скажу, хотя чашники[48] и дерьмо. Убитых не судят. А последние такие же самые свиньи, разве что церковь подешевле. Рим с ними, понятно, бьётся не на жизнь, а на смерть. И мечом... и... ядом. Крестоносцы. И вот, Бекеш говорил, ходят повсюду страшные слухи. Будто есть под землёй, в великом укрытии... более могучее, чем Папа...
   — Ну, что замолчал? — спросил Ус.
   — Братство тайное, — закончил резчик. — Те самые крестоносцы, что... ядом воюют. Вроде никто точно ничего не знает, но есть.
   — А я бы таких молотом вот этим, — объявил Вестун. — Чтобы голова в живот юркнула и сквозь пуп глядела.
   — И вот, если правду говорят, могут они забраться не только сюда, но и в ад. А если сюда забрались, непременно Босяцкий из них. Ты глянь ему в глаза. Плоские. Зелёные... Змей. Так и ждёшь, что откроет рот, а оттуда вместо языка — травинка-жало.
   — Может быть, — согласился Марко. — Всё может быть.
   — Да зачем им сюда? — спросил Турай. — Тут у нас тихо.
   Ус развёл золотыми руками.
   — Молчи уж... тихо, — пробурчал он.
   — Нет у нас тишины, хлопцы, — сказал Клеоник. — Безверье у нас появилось. Это для них страшнее, чем тюрингские бунтовщики. Те хотя бы в Бога веруют.
   — А ты веруешь? — въедливо спросил Турай.
   — Моё дело. Как твоя вера — твоё, а его — его... Ну, могу сказать: верую в Бога Духа, единого для всех. Обличья разные, а Он один. И нечего за разные личины Божьи спорить и резать друг друга.
   — Ты же католик? — удивился Турай.
   — Для меня — самая удобная вера. Я резчик. Никто другой вырезанных богов не признаёт. И потому я католик... Покуда режут живых людей из дерева... и до того часа, когда станут... как дерево... резать живых людей.
   Ему было тяжело и страшно высказывать эти свои новые мысли. Турай вскинулся на колени:
   — Еретик ты, а не католик!
   — А ну садись. — Кузнец положил руку на голову мечнику и с силой усадил его. — Тоже мне... отец Церкви. И я считаю: один Бог у всех. Как ты... для меня — Турай, дядька Турай... Для Марка ты — батько... А для жены твоей и друзей — Гиав. Замолчи. И соборов тут не разводи. Дай послушать.
   — Да чего он?!
   — Замолчи, говорю, — повторил кузнец. — Интересно. Судит человек о том, о чём до этого никто не осмеливался судить. Говори дальше, что там насчёт безверных?
   — Да что, — сказал резчик. — Появились писаные книжечки. Много. «Княжество Белой Руси и Литвы, суженое правдой вечной»[49].
   — Там что? — жадно глядел Вестун ему в глаза.
   — Нет богов, — возвестил Клеоник. — И не нужно томления и изнурения духа по ним. Нет и не нужно никакой власти Адамова сына над таким же сыном Адамовым. Нет и не нужно лучших и худших в государстве, в церкви и в костёле, и в богатстве.
   — Как это нет? — спросил Ус.
   — Не должно быть... Не должно быть разницы в законе, разницы между королём и народом, между тем, кто царствует, и тем, кто пашет, между хлопом и шляхтичем, а должно быть всё для всех, общее и равное, и воля должна быть на земле и на небе, а веруй кто как хочет.
   Легло молчание. Потом Турай вздохнул:
   — Правда. Только насчёт Бога — ложь.
   — Ну, это тебе сам Бог, когда умрёшь, скажет, — улыбнулся кузнец. — Сказано: веруй как хочешь.
   — Действительно, «суженое вечной правдой».
   — Правда... — поежился Клеоник. — Потому-то и страшно мне. Нечто подобное — но только с верой Божьей говорили Гус и Прокоп — как на них бросились?! Кровью залили. А теперь правда вновь всплыла. У нас. Тёплая. А на тёплое змеи и гады ползут. Неужели, думаете, они на нас не бросятся? И с мечом многие в открытую бросятся, и те, подземные, с ядом. Потому я и говорю: тьма идёт, кровь идёт, меч идёт, яд идёт.
   — Брось, — произнёс легкомысленный Марко. — Не допустит Бог.
   — Какой? Твой? Мой? Ихний?
   — Единый есть Бог. Правду говоришь, — сказал Вестун.
   — Какой?
   — Наш. Мужицкий.
   — Очень Он вам с хлебом помог, — съязвил Зенон. — А есть же хлеб. У всех этих есть. А Богу вроде и дела до нас нету. Когда вы мне помогли, так помог тогда и Он.
   — А мы и Ему... поможем, — засмеялся Кирик.
   — Чем? — обозлился дударь. — Чем ты их трахнешь? Одним этим своим молотом? Воистину, разболтались о том, что когда ещё будет. Лучше подумайте, как вы зиму проживёте.
   — Вот голод и закричит, — ответил Вестун.
   — Э! Пусть себе кричит, — отмахнулся Турай. — Головы у него нету. Иконы у него нету. А наши люди привыкли все вместе только за чудотворной.
   — Пане Боже, — вздохнул Зенон. — Ну хоть бы плохонький какой, лишь бы наш, мужицкий Христос явился.
   — Жди, — сказал Клеоник. — Ещё долго жди.
   — Так, может, без Него? — иронически спросил Вестун.
   Люди сидели молча. Грубоватые лица слегка морщинились от не совсем привычных мыслей. Никому не хотелось первому бросить слово.
   Сказал его Зенон. Ему до сих пор было неудобно. Друзья защитили его, и хуже всего было то, что они могли посчитать его трусом. И потому, хоть меха, на котором он сидел, могло хватить надолго, пусть даже и на затирку, Зенон крякнул:
   — Что ж, без Него — так без Него.
   Вестун с удивлением глядел в серые, глубоко посаженные глаза Зенона. Не ожидал он от него этакого проворства. Ишь ты, раньше за себя заступиться не мог, а тут... Ну, нельзя же и ему, Кирику, быть хуже этого тихони.
   Он встал и, крутнув, бросил свой молот вверх по склону. Молот описал большую дугу и упал в траву и низкий терновник. Как вдруг оттуда со звоном взлетела в воздух и рассыпалась на осколки стеклянная сулея. А за нею, испуганные, вскочили монах и женщина.
   Бросились бежать.
   Некоторое время друзья изумлённо молчали. Потом разразились смехом.
   — Ишь, как их, — крякнул Вестун. — А ну, пойдём. Ты, Турай, с сыном на Рыбный рынок, а я с Зеноном — на Старый. Тихон — на левый берег. А ты, Клеоник, гони на слободы... Попробуем, чёрт побери, найти концы да тряхнуть этих, очень хлебных, а заодно и замковые склады.
   Они расстались у моста. Кирик и Зенон пошли вверх, снова на рынок, но явились туда в неспокойный час. Стража как раз застала обоих пророков за недозволенными речами.
   И вот юродивый швырял в воинов пригоршнями коровьего навоза, а звероподобный Ильюк бил по рукам, отовсюду тянувшимся к нему, и зверогласно кричал:
   — Не трогай! Я — Илия! Не трогай, говорю! С меня уже голову не снимут! За мной Христос идёт!
   Расстрига страшно вращал глазами.
   — На беззаконных! Язык мой — колокол во рту!
   — А вот мы тебе зубы выбьем, — посулил Пархвер. — Тогда языку твоему во рту куда свободнее болтаться будет.
   Толпа закричала.
   — Не трожь! Не трожь, говорю, пророка! — наливаясь кровью, рычал знакомый горшечник Флорент.
   И тогда Вестун с ходу ворвался в игру.
   — А вот мы ваши амбары пощупаем!
   — А что?! — взвыла толпа. — Чего, вправду?! Дав-вай!!!
   Стража, понимая, что дело дрянь, ощетинилась было копьями. И тогда Флорент поплевал на ладони и, поддав плечом, перевернул на их головы воз своих же горшков. К уцелевшим горшкам потянулись сразу сотни рук, начали бросать их в стражников.
   — Бей их! — кричал Флорент. — Всё равно варить нечего!
   Горшки звонко разбивались о шлемы. Стража медленно отступала от замка.
   — Люди! За молоты! — кричали отовсюду. — Мы их сейчас!..
   Гоготали и становились дыбом кони. А над побоищем юродивый вздымал вверх сложенные «знаком» пальцы и кричал:
   — Грядёт! Уже грядёт Христос!

Глава 4
«ЛИЦЕДЕИ, СКОМОРОШКИ, ШУТЫ НЕБЛАГОВИДНЫЕ...».

 
Но злой дух сказал в ответ: «Иисуса знаю, и Павел мне известен, а вы кто?».
 
Деяния святых Апостолов, 19:15.
 
 
Глазами поводят, и в дуды ревут, и хари овечьи и прочие на облике Божьем носят, и беса тешат, и, хлопая в ладони, кличут: «Ладо! Ладо!». Сиречь бес и бесовский бог Ладон. А поэтому дудки их и жалейки ломать и сжигать.
 
Средневековый указ о лицедеях.
 
   Днём ранее в местечке Свислочь произошла печальная история: жители впервые познакомились с лицедеями, а те — с гостеприимством местных жителей.
   Ещё до сих пор существуют нетеатральные города — что же говорить про то время?! Но даже тогда, когда только раёшники да бродячие жонглёры несли в массы свет искусства, этот городок был самым нетеатральным из всех нетеатральных городков.
   Редко-редко бороздили тогда просторы Белой Руси одинокие лицедейские фургоны. Ещё реже вырастало из этих борозд что-нибудь стоящее. Ходили временами с мистериями бурсаки-школяры, певцы, циркачи. Бывало, появлялись вечно голодные актёры-профессионалы.
   На всех них, кроме раёшников, смотрели с недоверием. Фокусы их напоминали колдовство и не были святым делом наподобие ритуальных песнопений. Да и вообще, слишком часто после их ухода исчезали с подстреший сыры и колбасы, а с плетней — рубашки и прочее.
   Потому, когда в тот день притащился в Свислочь фургон, с ободранным полотняным верхом, запряжённый парой кляч, жители не ожидали от него ничего хорошего. Не ожидали, но смотреть пришли, так как сочли фургон за неслыханно большой раёшник.
   Мистерия началась ближе к вечеру под огромным общинным дубом. Две доски, положенные на задок фургона, вели с него на помост, с которого, бывало, произносил речи бродячий проповедник или оглашал указы панский глашатай.
   Сидел на этом помосте и выездной суд, когда приезжал в городок.
   А теперь это была сцена, а кулисами служили с одной стороны фургон, а с другой — ствол старого дерева. Мужики сидели на траве и пялили глаза на дивное зрелище. Куклы — это не страшно, а тут живые люди делали такое, от чего упаси нас. Пане Боже.
   Людей тех было тринадцать. Судя по всему — не случайно. И совершали они, по мнению мужиков и мещан, дело неправедное: собирались распинать Христа. Никто не видел, что дело это для них непривычное, что они мучительно стараются и что из этого ничего не выходит.
   Пилат в бумажной хламиде столбом стоял посреди помоста и вращал глазами так, что бабы обмирали от страха. На ветви дуба пристроился человек в одежде ангела, которому, видимо, предстояло вскоре спуститься на помост за душой распятого. Очень высокий и крепкий, широкоплечий, со смешным лицом и густыми бровями, он придерживал на груди концы голубых крыльев, чтоб не зацепились, и шептал стоящему под ним человеку:
   — Ну какой из Богдана Пилат, Иосия? Неважный Пилат.
   — Пхе, — ответил голос из тени. — Пилат неважным быть не может. Не придирайся к нему, Юрась. Знай свои крылья и стой себе. Смотри лучше, как Шалфейчик хорошо висит.
   Один из распятых уже разбойников — по виду расстрига, по носу выпивоха — покосился на них и застонал, закатив глаза.
   Пилат показал рукой на крест и, довольно выпятив обширное пузо, возгласил:
   — А вот влейте ему уксуса в рот, чтоб не думал страдать за человеческий род. Принесите колы из осины для собачьего сына.
   — Для человеческого сына, — подсказал распятый Шалфейчик.
   — Сам знаю, — громко сказал Богдан-Пилат. — Хам ты.
   Зрители — кто страшился, а кто и шептался. Шептались двое в одежде бродячих торговцев. Сидели они сбоку, откуда хорошо было видно ангела на дубе.
   — Знаешь, что мне кажется? — спросил один.
   — Ну?
   — Этот, на дубе... Капеллан из Ванячьего приказывал его искать. Это, по-моему, тот, что на огненном змее слетел. Мы ещё его встретили в пуще. Спал на горячей земле.
   — Быть этого не может, — флегматично ответил второй.
   — Я тебе говорю. Смотри, лицо какое смешное. У людей ты такие лица часто видал? Опять же крылья.
   — Не может э-то-го быть.
   — Знаки небесные забыл? Почему он на проклятом месте спал? Почему говорил, что никаких дьяволов не боится? И запомни... и капеллан, и магнат наш его искать приказали. Жечь таких нужно. Сатана это.
   — Быть э-то-го не может.
   — Смотри, и корд тот же самый.
   — Этого не может быть.
   Тут в толпе раздался вздох ужаса. На сцену из фургона вывалились два эфиопа. Один был здоровым, как холера, а второй — тонким и весьма женоподобным. Но оба были чёрными, как дети самого Сатаны. Доски прогибались под их ногами, ибо они тащили под руки человека из породы тех, под которыми падают в обморок кони. На человеке был золотистый парик, а из-под него глядела тупая, но довольно добродушная морда.
   Толпа взвыла от ужаса.
   — Черти! — кричал кто-то.
   И тут с дуба раздался голос ангельской красоты. Был он мягким, звучным и сильным. Это, спрятавшись за ствол, чтобы не заметили, говорил человек с крыльями.
   — Тихо вы. Не черти это — эфиопы. Сажей они намазались.
   — Врёшь! — крикнул кто-то.
   — Правду говорю. Зовут их Сила и Ладысь Гарнцы.
   — Христа зачем распинаете?!
   — И он не Христос. Нарочно он это. Дровосек он бывший. Зовут его Акила Киёвый.
   — Ну гляди, — немного успокоилась толпа.
   Эфиопы тащили Акилу-Христа к кресту. Акила упирался. И ясно было, что Гарнцам не под силу вести его.
   — Слыхал? — спросил один торговец другого. — Голос этого, крылатого, слыхал? Голос тот самый.
   — Не может э... Правда твоя, брат. Тот самый голос.
   Толпа весело хохотала, наблюдая, как летают эфиопы вокруг Христа.
   — Дай им, дай!
   Акила вращал руками, упирался, но всё-таки шёл вперёд. Наконец эфиопы, скрежеща зубами, взволокли его на крест.
   — А ну, прибивайте, чтоб не сошёл! — рычал Пилат.
   И только тут кое-кто в толпе понял: это тебе не шуточки. Кричали-кричали, а тут, гляди-ка, Бога распинают.
   — Хлопцы, — спросил легковерный голос, — это что же?
   — Бог... Почти голый.
   — Одеяние делят.
   Ангел начал шептать тому, кто стоял ниже него:
   — Скажи Явтуху и Лявону, чтоб не делили.
   «Воины» не обращали внимания на шёпот. Делили со вкусом и знанием дела. Над толпой висел размеренный — как по гробу — грохот молотка.
   Акила на кресте запрокинул голову, закатил глаза и испустил дух. Эфиопы отступили, как это делают художники, желая полюбоваться своей работой. И тут случилось непоправимое.
   Под весом Акилы крест сложился пополам (так его было удобнее перевозить в фургоне: складной, с приступочкой для ног, с надписью «INRI», которая только что так величественно обрамляла голову Акилы). Крест сложился, и под ним, показывая небу зад, стоял огромной перевёрнутой ижицей Акила Киёвый, неудавшийся Иисус.
   — Хлопцы, это что же? — спросил кто-то. — Что ж это, у Господа Бога нашего зад был? А ну, спросим у этих.
   — Еретики!
   Спасая положение, Юрась слетел на лёгких крыльях вниз. Опустился на помост. И тут закричал один из бродячих торговцев:
   — Этот! Этот! Он на огненном змее спустился! Схватить его приказано! Это Сатана!
   Воздух разорвал свист. Толпа пришла в движение и начала надвигаться на помост... Ангел лихорадочно отрывал от помоста крест. Распятый разбойник вместе с крестом бросился в фургон. Но в воздухе уже замелькали гнилая репа, лук и прочее. Кони рванули с места, бросив людей.
   ...Они улепетывали полевой дорогой не чуя земли под ногами, потому что сзади, не слишком стараясь сократить разрыв, но и не отставая, с гиканьем бежали гонители.
   Впереди всех летел легкокрылый ангел. Лицо его было одухотворённым. Золотистые — свои — волосы развевались на ветру. Вился хитон, открывая голые икры.
   За ангелом несся ошалевший фургон. Кони вскидывали ощеренные морды, стремились изо всех сил и всё же не могли догнать Братчика. В фургоне грохотали оружие и остатки реквизита.
   За фургоном чесал из последних сил его хозяин, лысый Мирон Жернокрут, а рядом с ним задыхался под тяжестью креста «распятый разбойник» Шалфейчик. Он отставал и отставал, и вместе с ним отставал конвой — два эфиопа. Следом драпали остальные лицедеи в разнообразных одеждах. И, наконец, наступая им на пятки, рука об руку трусили два воина, Пилат с могучим чревом и Акила-Христос. Христос был голым, так как одеяние его несли солдаты.