И ей показалось – на этот звон в ответ раздался тихий, сдавленный стон.
   Будто тихо простонала женщина.
   Спина покрылась ледяным потом. Она еще крепче сжала пук пылающих розог в руке, заставляя себя не трястись, не бояться. Ведь она так обрадовалась этим гольцам! Этой пещере! Этой ночи под каменным кровом, без метели, без волков… Она оторвала глаза от стола и обвела взглядом пространство вокруг себя.
   По всем четырем сторонам каменного стола сидели люди.
   Она задержала дыхание, подавила крик. Люди не шевелились.
   Она всмотрелась в них. Сидят… недвижно…
   Они были слишком похожи на живых.
   Мумии. Скелеты. Истощенные, высохшие, забальзамированные мертвецы.
   Катя, дрожа, огляделась вокруг. Всмотрелась во тьму. Дрожал огонь. Дрожало сердце.
   Боже… сколько их тут…
   Она видела вокруг себя сидящих, стоящих, воздевших руки, прижавшихся к стене, лежащих вдоль стен мертвых людей. Она видела – это скелеты, и они не должны тронуть ее, потому что они…
   «Потому что они неживые», – сказала она сама себе помертвелыми губами. Ноздри ее раздулись. Так вот отчего так пахнет сладким! Трупы… покойники…
   Она прижала руку ко рту. Ее чуть не вырвало. На губы попала липкая смолка со взятой ею минуту назад со стола ложки. Она слизнула смолку. Мед! А может, смола неведомого дерева?.. Нет, это настоящий мед… Пахнет медом…
    «Пахнет смертью, смертью, слышишь ли ты».
   Ей показалось – уже пахнет не приторной сладостью, а ароматами смол и курений. Она уже бредила. Ее глаза скользили по мумиям, ощупывали их. Это все были мужчины – тут не было ни одной женщины. Они все были лысы… или наголо обриты. Голые черепа блестели медью в свете рвущегося факельного огня. Катя, приоткрыв рот, бессильно опустилась на пол от ужаса – и так застыла, не выпуская из руки факел, скрестив ноги, в традиционной позе Будды, сидящего на листе лотоса.
   «Тихо, тихо, ты здесь одна, а они все мертвы, сюда никто не придет. Сиди тихо и не шевелись». Она, подавив в себе первый приступ ужаса и отвращения, любопытствуя, разглядывала скелеты. Все мертвецы, и сидящие и стоящие, были туго спеленаты, крепко завернуты в промасленные темные ткани. Полы тырлыка на груди у Кати разошлись в стороны. Сильно запахло сандалом. Эти три запаха – медовый, сандаловый и трупный – смешались, переплелись с запахом обгорелых ветвей факела. Катя задыхалась.
   – Господи Боженька наш, Иисусе Христе, спаси и помилуй мя, грешную… помоги выбраться отсюда!..
   Она поднесла щепоть к лицу, пытаясь перекреститься. Рука была как чугунная, не повиновалась ей.
   Ноги, что ж вы не поднимаете ее с земли, ноги, милые ноги… давайте, ноженьки, шевелитесь скорее, беги, Катерина, беги…
   Она сидела на камнях.
   Она все еще сидела на камнях.
   Мертвецы глядели на нее.
   Мертвецы глядели мимо нее и сквозь нее.
   Мумия мужчины напротив нее таращилась на нее ледяными, вылезшими из орбит, застылыми глазами. Катя догадалась: эти глаза сделаны из самоцветного камня и искусно вставлены в глазницы, аккуратно всажены в череп. Промасленная ткань плотно обхватывала сухощавую высокую фигуру. Широкоплечий, стройный… красивый, и, судя по чертам курносого скуластого лица, вовсе не монгол… Прошло еще несколько мгновений, прежде чем Катя догадалась, что украшение, висящее у него на высохшей груди поверх промасленной холстины, – не что иное, как воинский погон.
   Погон русской армии. Погон подпоручика.
   Она резко вдохнула сладкий воздух, закашлялась. Сцепила зубы. Чуть не потеряла сознание. Напрягла мышцы ног, приказывая себе: вставай, вставай!
   Вскочила. Чуть не упала. Слишком слабы были колени. Сжимая в кулаке горящие розги, рванулась в сторону, прочь от стола со страшными отверстиями, от этой витой жуткой липкой ложки. Выход! Где выход?! Куда, в какую сторону ей бежать?!
   Она метнулась вперед. Наткнулась грудью на что-то твердое, холодное.
   – А-а-а-а!
   Факел выпал у нее из руки, упал на пол, загас. Она присела на корточки, бормоча молитву, пытаясь отыскать, поднять факел. Пук розог будто сквозь землю провалился. Она вскочила в панике. Сунула руку в карман. Милые, хорошие спички, вы здесь. Ну же, Катька, зажигай огонь! Освещай себе дорогу! Беги! Беги отсюда! Пусть лучше тебя с конем сожрут волки! Чем – тут…
   Они бежала, не разбирая дороги. Спички зажигались и гасли в ее руках одна за другой, обжигая ей пальцы. Она кидала черные огарки на камни. Снова чиркала серой о коробку. Тьма взрывалась светом, наваливалась снова удушающей чернотой. Сладкий запах, о, этот сладкий запах… мед на губах… мед смерти…
   И вдруг Катя услышала вздох. И вслед за вздохом – легкий стон.
   Будто бы вздохнула и простонала сама тьма, измученная созерцанием царства мертвых.
   Катя чуть не сошла с ума от страха. Она бежала, наталкиваясь грудью, плечами, локтями на выступы камней, царапая камнями лицо, разбивая кулаки в кровь. Она бежала по коридорам пещеры, и спички летели, и она выдергивала их из коробки наощупь и снова зажигала их, и вдруг они кончились, и Катя сжала, смяла в кулаке пустую коробку. Она бежала, бежала, плача, всхлипывая – и наткнулась, уже в полной темноте, на холодное железо. Железная дверь… с массивными засовами, с висячими замками… О, это не вход… Это не то место, откуда они с Гнедым вошли сюда… Это дверь, дверь, и она заперта… прочь, прочь… обратно… нет, в висячих замках – ни одного ключа… Замки висят… на двери… изнутри?!.. Значит, тот, кто ее закрыл… здесь?!..
   Она попятилась. Сандаловые палочки под распахнутым тырлыком кололи ей грудь остриями.
 
   Бог сжалился над ней. Бог спас ее. Как она оказалась у входа, где ею был случайно отвален камень от зияющей дыры? Как в кромешной тьме, ощупывая мокрые скользкие стены руками, задыхаясь, призывая на помощь Богородицу, она добралась до разверстой в камнях щели, в которой ледяно сверкали в немой черноте неба надменные звезды?
   Звездная пыль внезапно посыпалась на нее сверху. А может, это был снег? Окно в мир, окно на волю… в жизнь, в милую жизнь…
   Она услышала тихое ржанье коня. В темноте, дрожащими пальцами, отвязала его. Первым из пещеры, встряхиваясь, вышел конь; потом, вцепляясь пальцами в сколы камней, раздирая полы овечьего тырлыка о каменные зазубрины, острые, как пила, вылезла Катя. Воздух пьяняще пахнул в лицо. Смывал с волос и одежды дикую сладость смертного запаха. Поднимался буран. Ветер крутил снег, свивал белые петли вокруг ее колен. Звезды ясно, холодно глядели.
   Смерть ясными глазами глядела на слезы жизни, на ее мокрое лицо, на ее грязные руки и распахнутую грудь, на ее горькое рыдание.
   Катя уцепилась за уздечку, дернула коня: ну же, вперед! Ступай… Она, по колено увязая в изрядно наметенном снегу, потащила коня за собой. Он мотал головой, шел. Катя еле дышала. Она хватала ртом ночной ветер, как вытащенная на берег рыба. Она подумала: залезть бы на коня, пусть бы Гнедой ее вез, а не она тащила его, – но у нее совсем не осталось сил.
   Ловя ртом воздух, с мокрым соленым лицом, она повалилась в снег, из последних сил стараясь не выпустить повод из руки, – и все-таки выпустила. Так и лежала в забытьи у ног коня. Гнедой поднял голову. Тихо, тоскливо заржал. Звезды алмазным овсом сыпались со страшного, черно-бездонного неба.
Голоса пещер. Тот, кого нет
   …А когда Ты, истощенная до предела, попросишь у меня из рук не хлеба, а яду, – тогда я улыбнусь тебе и скажу: не яду, а меду дам я Тебе.
   Я дам Тебе вместо яда – мед.
   Ибо сказано и записано на священных скрижалях: отдайте себя великому Богу во спасение остальных.
   Я дам Тебе мед. Я буду давать Тебе мед и днем и ночью. Когда бы Ты ни попросила есть – я буду давать Тебе мед. Мед из отборных ульев, от лучших пчел, со знаменитых пасек. Великолепный, душистый, сладкий мед; и майский, созданный для кормления маленьких пчелок; и яблоневый, собранный с яблонь-дичков; и жимолостевый, собранный в тайге с цвета жимолости; и мед, собранный пчелами на пепелищах, откуда спаслись погорельцы, с розовых изящных цветков кипрея. И мед, собранный с редких, драгоценных цветов лотоса императорскими пчелами, я тоже буду давать Тебе. Я буду давать его Тебе с ложечки, и я выну Тебя из-под тяжелой каменной плиты. Я погружу Тебя в лохань, наполненную медом. Ты попросишь пить – я дам Тебе пить жидкий весенний мед, только что слитый из теплых сот. Я буду подносить к Твоим губам засахаренный прошлогодний липовый мед, снежно-белый, как засыпанные снегом гольцы.
   И Ты будешь есть мед, пить мед, купаться в меду.
   А потом Ты умрешь.
   Умрешь от невыносимой сладости бытия.
   …В голове шумел, накатывал прибой. Ш-ш, ш-ш, – волны набегали на каменистый берег и отступали, унося с собой мелкие камешки, обточенную гальку, водоросли, улиток, – унося с собой в бесконечность текучей воды кромку жалкой прибрежной жизни.
   Прибой шумел, и от шума она очнулась.
   Она повернула голову, пытаясь избавиться от назойливого шороха. Сморщилась. Чужая грубая рука поднесла к ее лицу пахучую холодную жидкость, вылила ей на лицо, жидкость попала в глаза, в ноздри, и она застонала – зелье безжалостно щипало, разъедало веки; остро запахло спиртом. Грубая рука без обиняков начала растирать ее лицо, щеки, виски. Человек, на корточках сидевший перед ней, лежавшей на наваленных тулупах и шкурах, плеснул еще себе в горсть водки из длинногорлой зеленой бутылки, снова вылил ей на лоб, на виски, растирал беспощадно, сильно, докрасна. Она мотала головою туда-сюда.
   – Пустите… Пуст… О, до чего же я пьяна…
   – Правильно, – жесткий железный голос резанул ее, будто ножом по горлу. – Правильно, вы пьяны. Я нашел вас в степи утром. Я влил в вас полбутылки водки, оставшейся – растер. Слава Богу, у вас крепкий молодой организм. Коню не сделалось ничего от ночи в степи, а вам мог бы запросто конец прийти. Рассказывайте, что случилось. Вы самовольно забрались в такую даль? Или вас кто-то силком утянул?
   – Где… я?..
   Катя повела глазами вбок. Попыталась приподнять голову от шкур. Тут же без сил опять уронила ее на мягкий овечий ворот солдатского тулупа.
   – Еще спросите, кто я. Не узнаете? Генерала не узнаете?
   Она, щурясь на пламя свечи, тускло горевшей наверху обрубка мощного лиственничного ствола, всмотрелась. Углы ее губ приподнялись, как у ангела на иконе.
   – Роман Федорович…
   – Да, Роман Федорович, представьте себе. Хорошо еще, что я сегодня с раннего утра решил промяться, поскакать по степи на своей кобыле. Я наткнулся на вас почти у берега реки. Конь заржал – я услышал. Благодаренье Богу, к утру буран утих. Я откопал вас из-под снега. Вас уже наполовину засыпало снегом. Вы уже вконец закоченели. Еще немного – и я бы не беседовал сейчас с вами, а отпевал бы вместе с безутешным Семеновым вас, лежащую в гробу, в ургинском православном храме. Жду рассказа, дорогая Катерина Антоновна. Хотя, я понимаю, вам сейчас не до рассказов. И все же.
   Катя постепенно приходила в себя. Ее глаза различали: горящую на лиственничном спиле свечку; мандалу с изображением смеющегося Будды на стене юрты; небольшие куколки-онгоны, мотающиеся на бечевках под куполом; ярко-малиновый блеск шелковой княжеской курмы, висевшей на спинке стула – у командира в юрте стоял настоящий венский стул, и, принимая гостей или верша суд, он надменно усаживался на него, как на трон; намасленный ствол винтовки, прислоненной к горе наваленных в углу юрты шинелей; подвешенный к медному крюку походный котелок – в нем командир сам кипятил и заваривал люй-ча – с жиром, маслом и молоком. Катя прерывисто вздохнула. Ощутила, что ее ноги под набросанными на нее шкурами – голые; и горят, растертые водкой; и бедра тоже горят, и колени; и она смутилась и подумала нехорошее, стыдное; и тут же отогнала от себя эту мысль. Ведь он же растер ее всю водкой. Он не пожалел на нее бутылку драгоценной водки. Он же спас ее. Спас.
   – Ну же, – сказал Унгерн нетерпеливо. Катя посмотрела ему в лицо, низко наклоненное над ней. Грубая шершавая рука все так же безжалостно терла, растирала ей виски. Белые горячие глаза обжигали ее кипятком. – Боитесь? Чего вы боитесь? Я вас не съем.
   – Я?.. Боюсь?.. Нет, нет, конечно… Я расскажу…
   Она стала рассказывать. Ей было трудно объяснить командиру, почему она беспричинно ускакала на коне в степь, да еще так далеко.
   – Я люблю лошадей, я люблю скакать верхом…
   Она лепетала, как дитя, задыхалась, а он будто и не удивлялся, кивал головой: я тоже люблю, – а рука, твердая и жесткая, продолжала делать свое дело.
   – Ну да, понимаете, я скакала, скакала… а солнце начало садиться… и внезапно я увидела гольцы… слезла с коня, случайно отвалила камень от входа в пещеру…
   – И что там было в пещере? Гроб Господень? Что вы замолкли? Говорите.
   Он взял в руку зеленую бутылку, сощурившись, посмотрел на просвет, вылил себе в глотку остававшиеся там капли.
   Катя молчала.
   – Что, что там? Золотые слитки? Африканские алмазы? Сокровища Великих Моголов?
   Она глядела на его лицо. Оно приняло жадное, оживленное выражение, глаза заблестели. Он стал похож на хищника, готовящегося к прыжку. На волка. На белоглазого веселого волка.
   – Нет… ничего особенного. Там… там…
   – Говорите!
   – Там… мертвые люди…
   – Какие, к черту, мертвые люди?! Объяснитесь внятнее, Катерина Антоновна! Вы же не немая!
   Она судорожно вдохнула душный воздух командирской юрты. От мокрых волос пахло водкой. В голове по-прежнему гудело, как в печной трубе – о, да она была совсем пьяна. Она повернула голову, ощутила щекой крутые завитки бараньей шкуры, слабо улыбнулась, ее зубы проблеснули между открытых губ.
   – Там… мертвецы… в виде мумий, – она передохнула, выдохнула шумно, через губы, продолжая бессмысленно улыбаться. – Они сидят и стоят вдоль стен… в большом зале. Они… у них стеклянные глаза… и каменные зубы. Они… среди них… знаете, кто?.. подпоручик Зданевич… у него погон на груди… один-единственный погон… висит, как орден… как Георгиевский крест…
   Она закрыла глаза. Слабая сумасшедшая улыбка не сходила с ее лица. Унгерн жестко отчеканил:
   – Если все, что вы говорите, правда, тогда нам несдобровать. Я отрядил на поиски пропадающих из дивизии людей Иуду Семенова. Брат вашего мужа, по-моему, храбрый человек. И умный. Я люблю таких отважных, как он. В помощники себе он взял солдата Фуфачева. Кого бы еще назначить им в пару? Пожалуй, вызову-ка я Николу Рыбакова. Он смышленый казак. Переговорим. Вы сможете связно повторить им все, о чем рассказали мне тут?
   Унгерн вскочил на ноги. Вылетел из юрты. Катя слышала, как он зычно крикнул: «Солдат Рыбакова и Фуфачева ко мне!» Раздался топот ног. Рыбаков и Осип явились минут через десять. У них был смущенный вид. Они оба топтались у входа в юрту, Рыбаков горбился, стараясь стать ниже ростом. Унгерн бросил ему: пройди, не стой. Рыбаков приблизился, с опаской взирая на лежащую на тулупах Катю. Фуфачев мял в руках ушанку. «Катерина Антоновна, повторите солдатам все». Она, вздыхая чуть ли не после каждого слова, снова рассказала про пещеру. Унгерн морщил лоб. Рыбаков пожирал командира глазами.
   – Где пещера, Катерина Антоновна? Там, где я вас нашел? Поблизости от Толы? Впрочем, вы сами не знаете. Как вы говорите, вы с конем изрядно отошли уже от пещеры, а потом вы потеряли сознание. Вы можете отыскать пещеру сами?
   – Н-нет…
   – Осип, соображай. Ты же знаешь тут всю округу. Что это за таинственные скалы такие? Что это за гольцы в чистом поле? Я тут не видывал подобного пейзажа.
   Рыбаков вздохнул, утер усы:
   – Кто ж там стонал-то в пещере, барышня?.. А?.. То-то и оно… Духи, духи все это монгольские… Ихние Жамцараны…
   – Жамсаран имя божества, Рыбаков.
   Осип, стесняясь, вдруг решился, выступил вперед. Катя видела, как на загорелом, обветренном лице пылают его впалые, почти без ресниц, карие глаза.
   – Я вот тут… это… Роман Федорыч, нож нашел! Когда воду с Толы возил. Гляньте-ка! Хитрый ножичек-то! И вы, и вы взгляните, Катерина Антоновна…
   Осип выдернул нож из кармана. Катя привстала на локте на шкурах. Голова у нее сильно кружилась. Унгерн присел на корточки. Солдаты вытянули шеи. Все четверо они склонились над лезвием, а Осип поворачивал нож в руке то так, то сяк. Вертел лезвием, вращал рукояткой…
   – Ах ты Господи сил, да что ж это… ведь было же, было… была же девица…
   – Какая, черт тебя забери, девица еще?!..
   – А-а! Вот она!
   – Да, и я вижу, и я!
   Теперь уже все они видели обнаженную, выгравированную искусным мастером на блестящем лезвии, ее гибкую текучую спину, ткань, которой были обмотаны ее бедра. Пучок светлых волос, длинные шпильки в нем, похожие на булавки.
   – У, красотка…
   – Краля…
   – Отставить, – сказал Унгерн. – Молчать!
   Он протянул руку и взял нож. И долго, очень долго смотрел на него.
   Он разглядывал его, казалось, целую вечность. Поднес ближе к глазам. Увидел коричневое засохшее пятно на срамной, в виде мужского уда, рукояти – там, откуда серебряным стеблем прорастало лезвие.

Часть вторая
Страсть

Черный вихрь

   Земля лежит на Лягушке Алан.
   Когда Лягушка Алан пошевелится, пожалуй, и земля упадет.
Тибетское поверье

   Трифон Семенов снарядил бойцов на поиски пещеры. Начистив лошадей, зарядив ружья и винтовки, навесив на ремни наганы, в поход, в степь, собрались: Осип Фуфачев, Иуда Семенов, Никола Рыбаков, поручик Ружанский – и Катя. Да, конечно, Катя поехала вместе с ними – не могла не поехать. Ведь она же она одна видела это все. Этот страх, запрятанный в пещере. Она видела, она чувствовала, шаря глазами по сосредоточенным, угрюмым лицам собравшихся на поиски людей: ей никто особо не верит. Ну и не верьте, вскинула она голову. Не верьте!
   Белизна, огромная белизна, расстилающееся поле, чистота и солнце… Зачем так далеко ускакала она…
   Ружанский и Иуда о чем-то негромко переговаривались между собой, сидя на лошадях. Под Иудой гарцевал красивый вороной конь – он любил вороную масть; Иуда оглаживал его ладонью по потной блестящей холке. Ветер относил разговор – Катя не услышала ни слова.
   – Ну что, солдатушки, бравы ребятушки?.. Вперед?.. За нашей командиршей?.. – Иуда тронул поводья. На Катю не смотрел. – Поручик, осторожней, у вас кобура расстегнулась!
   – Благодарю, Иуда Михайлович. – Ружанский застегнул кобуру одной рукой, другой поглаживая коня между ушами. – Вперед так вперед!
   Легкий, морозный ветер. Бураном и не пахло. Чистое синее небо – глубокое, как синее прозрачное озеро. «Такой цветом Байкал, – подумала Катя, видевшая Байкал из окна купэ, когда проезжала по Кругобайкальской железной дороге, – густой сапфир, царская драгоценность. Господи, – она содрогнулась, поежилась под шубкой, – неужели мы найдем пещеру, и я опять увижу этот ужас?! Я никогда больше не войду туда! Никогда!»
   Кони, грациозно поднимая ноги, распушив по ветру хвосты, медленно выходили в степь. Когда кавалькада оказалась уже довольно далеко от лагеря, Иуда обернулся, поглядел на Катю. Она вздрогнула, поймала взгляд жгуче-черных, словно налитых смолою, глаз.
   – В галоп, – негромко сказал он и пришпорил своего вороного. Конь снялся с места бесшумно, стремительно. Скоро все всадники уже неслись по степи, низко пригибаясь к гривам лошадей. Снег мелкой колючей пылью летел из-под копыт. Солнце белыми полынными ветками распускало во всю ширь неба горькие лучи.
 
   – Здесь?.. Ну, Катерина Антоновна, здесь или нет?.. Отвечайте же!
   Катя озиралась вокруг. До побеления закусывала губы. Страдальчески морщила брови. Щеки ее разрумянились на морозе, а еще и от стыда горели. Она не узнавала эту местность. Никаких гольцов тут не было и в помине. Расстилалась во все концы огромная, великая и безмолвная степь.
   – Кажется… я не знаю… – Она, задрав подбородок, чтобы нечаянно не вылились слезы смущения и досады, взглядывала на Иуду. – Но ведь здесь нет никаких скал!
   – И никаких гор тоже нетути, барышня, – крякнув и утерев обветренный рот голицей, проронил подъехавший на тощем коньке Никола Рыбаков. – Откудова тута горам быть? Степь она и есть степь, и никаво более.
   – Заберем влево, – задыхаясь, сердито бросила Катя, – кажется, там… что-то возвышается… или это снежные намети?..
   Они все послушно повернули влево. Вороной конь Иуды прикасался к боку Гнедого своим вспотевшим боком. Катя, раздувая ноздри, чуяла запах конского пота. Иуда, наклонившись, негромко сказал ей:
   – А не выдумали ли вы все это, Катерина Антоновна?
* * *
   – Пишите, Иуда Михайлович.
   – Я пишу, Роман Федорович.
   Иуда поднял голову от листа бумаги, разложенного на коленях на гладко обточенной, почти отполированной доске. Сжал в пальцах толстый, как огурец, плотницкий карандаш. Унгерн стоял перед ним ровно и прямо, и Иуда только сейчас заметил, какой же генерал высокий. Да, два человеческих роста… таким, должно быть, был царь Петр Великий. Петр не был столь худ и столь неряшливо небрит. Однако глаза у него были такие же сумасшедшие, судя по сохранившимся портретам.
   Унгерн сверкнул белыми рыбьими глазами, разлепил губы и процедил сквозь зубы:
   – Подпоручик Зданевич. Есаул Никита Лямин. Подпоручик Игнатий Леонидович Свойский. Хорунжий Истомин. Майор Федор Зубов. Солдат Ерофей Акулов. Поручик Свиньин. Солдат Афонин. Полковник Георгий Иванович Храмов.
   – Как, и Храмов тоже? – вырвалось у Иуды. Он оторвал карандаш от бумаги.
   – Представьте себе, и Храмов, – голос Унгерна был холоден и сух. – Подхорунжий Яков Васильевич Васильев. Солдат Немцов. Майор Анатолий Бекетов.
   – Боже мой, и Бекетов…
   – Да, и Бекетов тоже. Вчера. Он исчез вчера.
   – Двенадцать человек, Роман Федорович.
   – Как двенадцать апостолов, хотите вы сказать? – Унгерн отшагнул от походной кровати, на краешке которой сидел Иуда Семенов и старательно записывал диктуемые фамилии плотницким карандашом. – Это те сведения, которые я знаю. Мне никто больше пока не сообщал ни о ком.
   Барон Унгерн диктовал Иуде Семенову имена и фамилии пропавших без вести из лагеря. Людей искали, не нашли. Рассказ Катерины Терсицкой о страшной пещере подлил масла в огонь раздумий. Иуда, наклонив голову, старательно писал. Его лицо слишком низко склонилось над желтым плотным листом бумаги. Свеча горела сбоку, и лицо Иуды оказалось в тени. Унгерн, как ни щурился, не мог его рассмотреть.
 
   «Они все пропали. Их похитили.
   Нет! Их убили.
   Каждого – поодиночке?!
   Нет, всех скопом. Зазвали в одно место – и открыли огонь.
   Нет, нет, этого не могло быть. Они же все исчезали порознь. Сегодня – один, завтра – другой. В такое тяжелое время, когда мне, мне, великому герою Азии, нужен каждый человек, каждый воин в войске. Я не могу понять, уследить, как это происходит. И, главное, никто не может. Выставить дозор около каждой юрты?! Около каждой палатки?! Какая чушь. Какая беспросветная чушь. Если надо – похититель проникнет и через дозор, едва дозорный задремлет. И какой дозор зимой. Солдат околеть на морозе может. А убийца, ежели он существует на самом деле, запросто убьет дозорного».
   Унгерн прикурил от свечи. Задымил китайской вонючей папиросой. Зло плюнул ее, загасил в кулаке. Взял со стола трубку, раскурил. Пока он совершал все эти неторопливые, размеренные движения, он думал. Он думал, и его высокий, как край монгольской чаши для люй-ча, обветренный лоб морщился, и его глаза вспыхивали бело-зеленым, дьявольски-болотным светом – и снова гасли, и вспыхивали снова.
   «Тишина. Какая тишина. И сейчас, в этой тишине, пока я тут ломаю голову в командирской своей юрте над этой чертовой загадкой, у меня из лагеря исчезает еще кто-нибудь. Кто?! – Он втянул дым так, что щеки его резко и глубоко ввалились, и все побледневшее лицо стало похоже на отрытый в красной пустыне Гоби череп. – Я узнаю это. Я, последний Великий Могол, я, великий цин-ван, первый азийский князь, пришедший с севера, исполняющий великую миссию освобождения всея Азии от нечисти. От красной нечисти, что, как саранча, покрыла ее беспредельные пространства».
   Дым вился над его лысеющей, коротко стриженной головой, раскидистый, белесый, как полынь, дым. Он вдохнул горький запах дыма. Слава Богу, этот табак не китайский, этот табачок – еще из тех, русских запасов, черноморский, подарок весельчака Зданевича, особо ценившего болгарский тютюн. Бедный Зданевич. Где он сейчас. Черт, неужто в той пещере, о которой так плохо, так путано и невнятно рассказывала эта робкая беленькая жена его бравого атамана, эта златокосая Катерина?.. И там – его скелет?.. Нет, чушь. Гнать от себя эти вздорные мысли.
   Он кинул взгляд на стол. Нож, найденный Осипом Фуфачевым, валялся на столе перед ним. Он не стал брать его в руки – ощупал глазами. Превосходно сработанный нож, дерзко-неприличная рукоять выточена из очень твердой породы дерева… и гравировка потрясающая: как можно было добиться не только графического, но и цветового эффекта изображения женской фигуры? Неведомая восточная техника… Да, Восток далеко, далеко и бесповоротно обскакал Запад в том, что касается всяких тонкостей и изощренностей… Унгерн, слегка выкатив светлые рыбьи глаза, безотрывно глядел на нож – так глядят на живую женщину, лежащую на ложе. Осип Фуфачев принес ему и оторванный погон, также найденный на Толе. Нет, какой из него, Унгерна, следователь! Да никакой. Выпороть, высечь, казнить за ослушание, поднять дивизию в атаку, взять крепость, взять город – да, это он умел. Никто и никогда в жизни не учил его расследовать тайные дела. Преступления. Он сам… да, он сам мог убить. Повесить. Разрубить шашкой надвое. Но – на виду. И за дело. За правое дело, которое он, барон Унгерн, милостью Божией, отстаивал всюду и всегда.