– А я, по-вашему, кто?
   Маска помолчала. Потом медленно повернулась к двери харчевни, и Иуда увидел ее в профиль – с красной колотушкой носа, с торчащим, вроде слоновьего бивня, позолоченным клыком.
   – А вы – любовник утренней зари. Когда ваш Священный Пестик входит в Нефритовый Чертог, я с удовольствием наблюдаю это.
    «Утренняя заря, Катя, Катя. Что за черт, кто за нами наблюдает?! Когда?!»
   – Что вы хотите от меня?
   Его осенило, прежде чем он услышал ответ. Он уже знал, что маска скажет.
   – Денег, – сказал Жамсаран.
   Взял трубку, принесенную разбитной китаянкой. Сделал затяжку. Разогнал дым рукой.
   – Вот как? Так банально? Так пошло? Денег – за что? За вашу тайну? За выдачу главнокомандующего именно вам и никому другому?
   – Да. За тайну. За ее лицезрение. Я посвящу вас в нашу религию. Вы увидите капище, наш тайный храм. Вы выдадите мне Унгерна. Вы вкусите священный эликсир в награду за вашу доблесть.
   – И стану бессмертным?
   – И станете бессмертным.
   Иуда испытывал сильнейшее головокружение. Минута – и он свалится головой в медный поднос, уронит бутылку, разобьет миску.
   – Не верю. Ни единому слову не верю. Зачем я буду давать деньги мошеннику? Проходимцу? Кто поручится мне, что весь этот маскарад – не обычное надувательство?
   – Я. Я знаю, что у вас есть деньги. Неужели вам не хочется стать бессмертным?
   Музыка все звенела. Он вскинул голову. В опийном серо-сизом дыму, вдалеке, в другом конце зала, он увидел: на столе, будто в лодке, скрестив ноги, сидит голая китайская девочка, еще младше, чем малолетняя проститутка-прислужница, совсем малышка, держит в руках странный инструмент – круглый сухой выдолбленный шар тыквы, длинный гриф, три струны. Девочка, сосредоточенно наклонив черноволосую головку, щипала струны. Между ее скрещенных ножек смутно розовела, переливалась влагой ее полуоткрытая женская раковина. Лишена ли она девственности? Пряная приманка для тех, кто потерял вкус к жизни. Звук от дергаемых тоненькими пальчиками струн плыл в мареве тайной опиекурильни, таял, исчезал за кромкой бытия.
   – Это ваши сказки. Никакого бессмертия нет. Простите, но я вправе посчитать вас за сумасшедшего.
   – Мне вас жалко. – Красные зубы маски весело скалились. – Вы теряете шанс.
   – А если я вам дам денег… допустим… то вы откроете мне и секрет приготовления эликсира?
   – Нет. Этого секрета я вам не открою. Эта тайна должна уйти вместе со мной. Я могу передать ее из рук в руки только в одном случае.
   – В каком?
   «Водки бы еще. И упасть лицом в стол. Или кто-нибудь кипятком плеснул бы в лицо, ошпарил, чтобы сразу отрезвить».
   – Если тот, кому я ее должен передать целиком и полностью, примет нашу веру, пройдет обучение и посвящение в одном из наших тайных монастырей и сам научится убивать во имя бессмертия. Вы готовы сделать это?
   Красные зубы, черепа в ушах. И никому дела нет. Все обкурились опия. Это видение, Иуда, видение. Прочти скорей «Богородицу», и видение исчезнет.
   – Откуда вы знаете, что у нас есть деньги?
   – Один из ваших людей – мой друг. Я с ним беседую иногда.
   – Позвольте спросить вас, на что вы употребите деньги, если мы вам их заплатим в обмен на вашу священную тайну?
   Последние слова Иуда произнес с еле слышной издевкой. Маска качнулась в опийном дыму, как красная окровавленная голова, подвешенная на веревочке к потолку.
   – На покупку меда и на вывоз из лагеря Унгерна в тибетские монастыри хранящихся у него сокровищ.
   – Сокровищ? – Иуда ухватился рукой за стол. Все плыло, качалось перед глазами.
   – Я и так вам слишком много сказал. А мог бы и не говорить. Мы с вами играем в бессмертие? Или не играем? Ставим Унгерна на кон?
   Голая смуглая девочка, тая в дыму, щипала струны. Китаянки медленно плыли вдоль столов, разносили еду, питье и трубки с опием. Одна из девочек опустилась на корточки рядом с его соседом, сидящим справа на лавке; девочка медленно расстегнула ремень брюк мужчины, и тяжелая медная пряжка громко звякнула о доску лавки. Иуда отвернулся. Ловкие пальчики, теплые губы. Ему казалось – это его, его восставшей жадной плоти, а не другого, истомно, быстро касается язык, похожий на розовый лепесток.
   Он едва не застонал. Сдержался, зажал рот рукой. Девочка стала перебирать струны чаще, быстрее, музыка превратилась в птичий клекот.
   – Я подумаю. Как я с вами свяжусь?
   Ему показалось – маска хохочет, сотрясается от хохота.
   – Через того же связного. Вы сыты? Пьяны?
   – А вы, похоже, голодны?
   – Может, водочки? И жареную змею на закуску?
   Девочка принесла еще маленькую зеленую бутылку на подносе, блюдо крабов, выловленных на Желтом море, и горячее – жаренную кусочками змею в красном соусе. Иуда, как зачарованный, следил, как Жамсаран, одной рукой слегка приподняв маску над подбородком, открывает рот и пьет, потом закусывает. Он рассмотрел, что бессмертный докшит безбородый, гладко выбрит, и шея и кадык у него смуглые, медно-коричневые, цвета свежеслитого из сот меда.
* * *
   Они к вечеру привезут яд. Стук копыт? Уже… едут?! Нет, еще нет. Это кони ходят около юрты. Кони ходят, ржут, смотрят на звезды. Кони живые. Она скоро умрет.
   Лошади, мои любимые кони. Попрощаться. Обнять голову коня, поглядеть ему в глаза-сливы. Почему у них глаза похожи на сливы? Потому что кони думают сладкие думы. А горькие – развевают по ветру, когда скачут.
   Позвать часового? Да, он там, за тонкой стенкой из шкур. За стенкой из шкур – огромный космос, вопли метели, колючее иглистое небо. Белые гвозди вбиты в черную спину неба. Небо тоже казнят. Ибо небо тоже убивает. Позвать часового и попросить его, чтобы он привел к ней лошадей. Попрощаться. И Осипа Фуфачева чтобы позвал… И чтобы Осип – Гнедого привел… Гнедой спас меня тогда, в степи, он дышал на меня теплом своих лошадиных отвислых губ, ржал, призывая людей, чтобы я не застыла, не замерзла… Лучше бы я замерзла тогда… Я хочу поцеловать Осипа. Я хочу поцеловать Гнедого. А барона ты не хочешь поцеловать?.. А барона я не поцелую. Барон – Жамсаран. Он пляшет у огня в ожерелье из черепов. А я не хочу глядеть на такую пляску. У него глаза белые, как у кобры. Врут, что такие глаза – у орла. Орел… тоже клюет кровавое, живое мясо?!..
   – Эй, солдат… эй!..
   Часовой грел руки дыханием. Заиндевелый штык торчал над его спиной, упираясь в голубое стылое молоко звезд. Пар дыханья излетал изо рта, и казалось, будто мужик курит. Треугольный башлык мотался над затылком, как у монаха. «Ему тут ночью холодно, бедному», – жалостливо подумала Катя. Солдат обернулся. Нахмурился.
   – Что вам?.. Вас велено стеречь. Командир приказал вас никуда не выпускать.
   – Милый, солдатик… Прикажи кому-нибудь, кто мимо пойдет, позвать сюда Осипа Фуфачева… из палатки Николая Рыбакова… и чтобы Осип мне коня моего привел, Гнедого… проститься хочу…
   У часового растаращились глаза. Он засунул голые пальцы в рот. Напялил на руку огромную голицу, похлопал рукой об руку.
   – Это как… проститься?..
   Катя, опустив голову, молчала.
   – А-а… – Солдат все понял без слов. – Ну, если ж так… А за что ж тебя?.. За все хорошее?.. Сильно провинилась перед бароном, а?.. Поговаривают, видишь ли, что ты…
   – Да, я убила Семенова, – сказала Катя, не поднимая глаз. – Покличь, пожалуйста, Осипа!
   Она скрылась во тьме командирской юрты. Часовой, увидав темнеющую в ночной метели фигуру, приставил руки рупором ко рту, крикнул: «Эй, кто идет! Позови сюда казака Фуфачева! Барыня Семенова видеть его желают!»
 
   – Ты мой коник, мой хороший… Ты мой славный… Прощай, дорогой, больше не побегать нам по травке, по снежку, не проскакать по степи… Ты мой ветер был, ты моя радость… Я так любила тебя…
   Осип не мог сдержать слез, видя, как Катя обнимает и целует коня в морду, гладит ему холку, целует его в глаза, как человека, прижимает его голову к груди. Из глаза коня выкатилась большая слеза. Осип утер лицо обшлагом гимнастерки. Надо отвернуться, уйти, убежать туда, в темень, в снег, в ночь. Пусть она тут поплачет над конем одна. Вон как все обернулось. А он-то и не думал. Катя, Катя, Катерина, разрисована картина… На каждого может такое найти… Ведь говорит же она, что сделала это, себя не помня… А Бог – как Он такое попустил?..
   Что ж, и невозможное возможно, это понятно. Он повернулся. Быстро пошагал по снегу прочь от юрты Унгерна, и снег сахарно хрустел под его сапогами.
   А Катя обнимала голову коня, и обильные слезы заливали ей лицо, и вытирала она мокрое лицо о конскую бархатную шкуру, и вспомнила она вдруг, ни с того ни с сего, весеннюю игру коней и кобылиц в степи – довелось ей однажды по весне видеть это чудо, и, увидев, она никому, даже Трифону, не рассказывала про это – будто она подсмотрела что-то тайное, то, чему не было имени и на чем от века, как небо – на коновязи яркой Полярной звезды, держался свет.
 
   Посланник с ядом от Джа-ламы прибыл аккурат к вечеру. Весь день Катя сидела в юрте Унгерна, и Унгерн туда не заходил.
 
   Свеча догорала. Огонь, как же ты одинок. Как человек. Огонь всегда одинок, когда он догорает один, и один, печальный, человек глядит на него. Белые ровное пламя поднималось вверх, и Катя вздрогнула – жизнь всегда поднимается вверх, а смерть пригибает, ей надо кланяться. Она взяла стакан со своей смертью в руки. Она не согнется. Она выпьет, гордо выпрямившись.
   Не забыть перекреститься. Господи, прими душу мою.
   Держа стакан с пахучим зельем в левой руке, она торопливо перекрестилась правой. Поднесла стакан ко рту.
    Господи, что же я делаю?! Что же я делаю, Господи…
   Стакан у губ. Она вдыхает сладко-горький запах. Казаки, это ваше здоровье. Солдаты, ваше здоровье. Твое здоровье, отец. Твое здоровье, барон Унгерн. У тебя в дивизии с женой твоего атамана все должно было случиться именно так. Твоя память, Трифон. Прости меня. Прости, ежели можешь. Жаль, господа, не нашли ту пещеру… древнее капище, страшное… не хотела бы ты там оказаться?!.. теперь, после того, как ты выпьешь?!.. ну конечно, не хотела…
   Стакан у губ.
   Шкуры отлетают прочь. Дверь командирской юрты раскрывается.
   На пороге – Иуда. Его лицо обветрено, опалено бешеной скачкой. Он сам задыхается, как лошадь, как запаленный конь. Вот-вот упадет.
   Катя, держа стакан у губ, смотря поверх стакана на вбежавшего в юрту Иуду, отчего-то удивленно думает: Господи, а на нем – все тот же, стильный, красивый костюм для верховой езды, английский, со шнуровкой, сидит как влитой…
   Иуда раздул ноздри. Втянул странный запах. В одно мгновение понял все. Метнулся к Кате. Ловким ударом, под локоть, выбил стакан у нее из рук – так выбивают из руки оружие, нацеленный в висок револьвер.
   Стакан с ядом отлетел прочь. Разбился об эфес сабли Унгерна, стоявшей в углу юрты. Осколки полетели в стороны. Сильно, резко запахло давленой хвоей. Иуда подхватил Катю, теряющую сознание, на руки, прижал к себе. Покрыл поцелуями ее лицо.
   – Господи, какие ледяные губы, – пробормотал. – Ты выпила?! Нет?! О счастье! Едем! Со мной! Быстро! У нас нет времени.
   – Что… что такое?..
   Он видел – она не может говорить. Вымолвив слово-другое, она залилась слезами. Он схватил ее под коленки, поднял на руки. Она лежала на его руках, бессмысленно, страдальчески заломив тонкие брови, смотрела на него. Ее губы дрожали. Она вся дрожала, как зверь. Он теснее прижал ее к себе, жадно водил глазами по ее лицу, будто бы искал, что потерял – и вот нашел, и рад, и плачет от радости.
   – Ничего не говори. Я сам тебя одену. Едем! Ты сможешь сидеть на коне?!
   – Куда едем?.. В Ургу?..
   – В Гандан-Тэгчинлин. В Обитель Полного Блаженства.
   Он, с ней на руках, шагнул к двери.
   – Блаженства… что?.. ты… смеешься…
   – Ничуть. Мой лама Доржи укроет нас. Тебе нельзя больше оставаться здесь, в лагере Унгерна. Я еле успел. Я все чувствовал. Я скакал как умалишенный. Чуть не загнал коня. Гандан – монастырь на холме напротив Урги. Ты видела его. Ты знаешь его. Там жил Далай-лама, когда бежал из захваченной англичанами Лхасы. Доржи поможет нам. Пока ничего не спрашивай. Главное – я успел. Я успел вовремя, жизнь моя.
   Иуда приблизил лицо к ее лицу. Она слишком близко видела перед собой его глаза, его губы. Его темные, изогнутые монгольским луком губы. Стрела пущена. Стрела летит. Ее не остановить.
   Она, потянувшись, дрожа, изумляясь себе, вошла языком и губами в его рот так, как входят люди в огромные, залитые ослепительным светом бальные залы; как входят в душистый сад, наклоняя к себе ветки со спелыми плодами – с яблоками, грушами, срывая виноградные лозы; как входят в залитую тысячью свечных огней церковь, где венчальный хор поет: «Исайя, ликуй!» – а священник возглашает: да любите друг друга; как входят, вбегают, смеясь, в светлый пустой дом, где еще гулкие срубовые, в каплях смолы, новые стены, где еще только ждут детей, елки, праздника, подарков… Они прижались лицами друг к другу, пили друг друга, как вино. У Кати в глазах потемнело, но это была живая тьма. Звездное небо… ночные Рыбы, играющие, сплетающиеся хвостами… горячие, потные, кони в весенней степи…
   Один поцелуй. Такого – не будет?!
   – Я буду много, много раз так целовать тебя, – прошептал Иуда, оторвавшись от Катиных губ. – Я люблю тебя. Ты моя. Я…
   – И ты… мой… Куда ты девал часового, Иуда?.. Где часовой?..
   – Я убил его.
   Так, с ней на руках, накинув на нее подшитый мехом тырлык, он и вышел из юрты Унгерна – в круговерть снега, в степную ночь. Застреленный Иудой часовой валялся позади юрты, укрытый вытертой сизой шинелью.

Праздник цам

   Тебя, о священный бык Оваа, веду до первой воды; и там, на берегу, прежде чем принесу тебя в жертву богам, я отдамся тебе.
Заклинание урочища Мугур-Саргол

   Счастье, что она отлично ездила верхом. Счастье, что она держалась на коне, будто рожденная вместе с конем. Она несколько раз чуть не падала с коня от слабости, мгновенно охватывавшей всю ее, но Иуда был рядом. Он был все время рядом. Он подхватывал ее за талию, сливался с ней в скачке седло к седлу – так скачут, тесно прижавшись друг к другу, монголы, юноша и девушка, на народной игре «свадебные догонялки».
   Колкие снежинки иглами прокалывали их лица. Иуда пришпоривал коня. Он торопился. Он понимал: барон запросто снарядит за ними погоню, как снарядил ее за поручиком Ружанским. А повесить их обоих на Китайских воротах близ лагеря ему ничего не будет стоить.
   – Скорей, скорей! Девочка моя… прелесть моя… держись…
   Она держалась. Она не вываливалась из седла. Она сидела в седле по мужски – чуть наклонясь вперед, обхватив ногами, согнутыми в коленях, щиколотками и икрами, потные бока Гнедого. Как хорошо, что Осип Фуфачев далеко не увел ее милого коня. Оставил его около юрты барона. Оставил – сторожить, провожать ее в смерть. А Иуда разбил стакан со смертью вдребезги. Теперь его смуглые руки пахнут горечью, полынью.
   – Скоро мы доскачем?..
   – Тебе холодно, любовь моя?.. Ты замерзла?.. скоро, скоро…
   Они доскакали не скоро. Вьюжная ночь была вечной. Когда они спешились у монастыря Гандан-Тэгчинлин, что стоял на высокой горе Богдо-ул, Катя задыхалась – от слабости, от ужаса пережитого, от невозможного побега. Ведь она совсем ничего не взяла с собой из лагеря. Ее сумочка с деньгами, керенками и долларами, сундучок с ее вещами, ее бумаги, ее записные книжки, ее драгоценности, ее шубки и платья – все осталось там, в ее юрте, и теперь Машка наверняка будет владеть всем этим жалким и памятным человечьим, бабьим добром.
   Она убежала из ставки Унгерна в чем была – в шелковом малиновом дэли, в штопанном на локтях старом тырлыке с чужого плеча.
 
   Два мрачных каменных льва сердито смотрели на них с высоких постаментов, возведенных около Святых, южных, ворот Гандана. Ночной холодный ветер развевал дарцоги – привязанные к ручкам монастырских дверей длинные разноцветные лоскуты с нарисованными на них черной китайской тушью молитвами, и эти сверкающие цветные лоскутья вились в непроглядной тьме, возжигая черноту и белизну ночи яркими огнями. Иуда, сняв с тяжело дышащего коня Катю – ребра Гнедого ходили ходуном, они скакали так быстро, как выдерживали лошади, слава Богу, не загнали, не запалили их, – повел ее, бережно поддерживая за талию и под локоть, к крыльцу голсума – главного храма. Около крыльца тоже стояли каменные львы, только маленькие. Катя не выдержала, наклонилась, протянула руку и погладила одного из львов по загривку, мазнула пальцем по носу.
   – Какие страшные, Иуда!.. они похожи не на львов… на собак… на крокодилов с выпученными глазами… дикие…
   – Эти чудовища, родная, охраняют главную святыню Гандана – бронзовую статую Очирдара.
   – Кто такой… Очирдар?..
   – Ваджрадхара, Будда, держатель молнии-ваджры. Хранитель всех тайн, земных и небесных.
   – И… нашей тайны?..
   – Ты вдова. Ты не должна думать ни о чем. Мы обвенчаемся.
   Он крепче сжал ее локоть. Они поднялись по ступеням крыльца, Иуда толкнул тяжелую дверь храма. Они вошли внутрь молитвенного зала, и Катя зажмурилась.
   Никогда еще, ни в одном православном храме, она не видала такой красоты; зал в Да-хурэ не шел ни в какое сравнение со здешним царским великолепием. Бесчисленные Будды обильно украшали северную стену голсума. Сколько же их было тут! Катя сощурилась. Золотые, серебряные, Боже мой, нефритовые, медные, бронзовые, обсидиановые… глиняные, деревянные, яшмовые, янтарные, сердоликовые… выточенные из слоновой кости, маленькие и большие Будды сидели на полках, глядели из ниш северной стены; шелковые цветные полотнища огромных расписных, расшитых золотом мандал, пестрые дарцоги свисали с потолка, висели по стенам; ковры, выделанные не хуже, а может, и искуснее мандал, ложились Кате и Иуде под ноги.
   – А можно наступить?.. такая красота, я боюсь…
   – Можно. Будда разрешает тебе. В этом храме молилась, между прочим, китайская принцесса… Ли Вэй, та самая, жена…
   – Романа Федоровича?..
   – Да, жена Унгерна. – Иуда плотнее сжал губы, словно не хотел говорить. Против воли у него вырвалось: – У них здесь, в Гандане, и свадьба была.
   – Я никогда не видела монгольской свадьбы…
   – Мы с тобой не будем венчаться по монгольскому обряду, успокойся. Унгерн венчался по китайскому обычаю.
   – Это как?..
   – Потом расскажу. Постой здесь. Я позову Доржи.
   Он оставил Катю около бронзовой статуи Будды, сидящего в позе лотоса в глубине храма. Около гладкой, бронзово-золотой фигуры со скрещенными ногами и скрещенными на груди руками теплились лампады, плошки с жиром, восковые – белые и темно-медовые – свечи. Катя не знала, что это и есть Очирдар. Будда Очирдар глядел ласково, кротко, на его подкрашенных киноварью бронзовых устах играла улыбка. Он был похож на женщину. Катя украдкой прикоснулась к гладкому отблескивающему золотом колену Будды, мирно лежавшему на тяжелой бронзовой ступе. Господи, сколько же на нем украшений! И на лбу – диадема, и на ней – крошечные фигурки Будд, и по ободу – самоцветы… какое чудо, это, наверное, сказочная индийская шпинель, а вот это звездчатые сапфиры, она о них только в Библии читала… Сапфир царя Соломона… Как же, как же это было выцарапано внутри его кольца?.. «ВСЕ ПРОХОДИТЪ»?..
   И Будда тоже знал, знал о том, что все проходит… И это – пройдет…
   Она стояла, разглядывала знаменитого на весь монгольский мир драгоценного Будду и не заметила, как к ней сзади подошли Иуда и с ним – одетый в густо-малиновое одеяние лысый лама. У ламы светилась в ухе крошечная золотая серьга. Когда он заговорил с Иудой, Катя поняла, что они говорят не на монгольском языке – она знала уже довольно много монгольских слов; они говорили по-тибетски. Доржи был тибетец. Катя впервые услышала лязганье, медный звон высокогорного, странного, как орлиный клекот, языка, непохожего на другие, – языка царственных Далай-лам и отшельников, владеющих внутренним теплом – тумо, – тех, кто мог сидеть сутками нагишом на морозе и не чуять холода. Цзанг-донг, цзанг-донг…
   – Моя жена Катерина.
   Лама поклонился.
   – Очень приятно. Господин Доржи.
   Его русский был безупречен. Тибетец, а имя монгольское. Лама повернул перстень, сияющий в свете лампад на его пальце, печаткой внутрь. Катя успела заметить: печатка в виде древнего санскритского знака.
   – Вы устали. Вы должны отдохнуть. Вы проделали путь. Я провожу вас в свой дом. Вы побудете немного у меня. Так решил Иуда. Так надо для вашей безопасности, – лама слегка поклонился Кате, прижав локти к туловищу. – Еду и питье вы найдете в доме. Я должен остаться сейчас здесь, в голсуме. Если вы заснете до моего возвращения, я не буду вас будить, а вы не услышите, как я приду. Если вы не заснете – выпьем вина. Из Англии мне недавно доставили замечательное вино, я хотел бы угостить вашу супругу, Иуда Михайлович.
   Зачем он наврал, что мы супруги, подумала Катя, закусив губу. Не надо обманывать людей перед Господом.
   «Брось, ты была с ним один раз, и это уже было венчание. Ты ощутила, поняла больше того, чем ощущает и понимает всякая другая женщина, прожив в браке хоть сто лет. Ты его жена уже. Ты ему более чем жена».
   – Я с удовольствием выпью с вами вина, Доржи, – улыбнулась ламе Катя. – Вы превосходно говорите по-русски.
   – Я сражался рядом с Джа-ламой в Астрахани и на Каспии. Учился в Петербурге философии. Я думал продолжить стезю Иакинфа Бичурина, русского священника, просветителя в Кяхте и Китае. Когда-то я мечтал об этом, госпожа Семенова. Может быть, мне это еще удастся. Когда закончится война.
   «Госпожа Семенова, – подумала она, оглядываясь на статую улыбающегося Очирдара, – как это, оказывается, удобно, если убьешь мужа и выйдешь замуж за его брата. Та же фамилия, привычная, родная».
 
   Владыка повелел устраивать священный праздник Цам на площади перед монастырем Гандан-Тэгчинлин. Катя никогда не видела Цам, и Доржи, прискакавший откуда-то утром на коне, весь взмокший – его дэли пропотело насквозь, – улыбнулся: ну да, вам, Катя, надо бы это увидеть. Хоть раз в жизни. «А что, разве я больше никогда не буду в Монголии?» – хотела было спросить Катя – и тут же подумала: неужели это все, все, что происходит с нею здесь, когда-нибудь да кончится… «В МОЕМ КОНЦЕ МОЕ НАЧАЛО», – вспомнила она тибетскую мудрость, что ей прочитал на память Иуда.
   Иуда все это время был с нею безумно нежен, таинственно ласков. Они жили в доме Доржи. Они больше не говорили о гибели Семенова. Они оба молчали.
   Она глубоко внутрь души загнала свое подозрение. Он – ни разу более не допытался у нее, как да что было тогда, той страшной ночью.
   Нарядно одевшись, Катя и Доржи отправились на площадь перед монастырем Гандан. Иуда попросил Доржи купить Кате одежду в лучшем ателье Урги – у мадам Чен. Она, расцветшая в любви, сейчас просто источала очарование и благоухание, как миг назад распустившаяся белая роза; ей все было к лицу. Одев ее, Иуда смахнул невидимую пушинку с рукава ее белого, с пышными кружевами, платья из легкой марлевки, с юбкой чуть более короткой, чем предписывала мода этого года – мадам Чен следовала новомодной парижской школе Коко Шанель. «Ты не пойдешь с нами на Цам, Иуда?» Она знала, что он ответит. «Нет. Не пойду. Меня никто не должен видеть в Урге. Ни один человек из Дивизии. Тем более барон. Думаю, что нынче он пребывает в Урге. Большой праздник. Он наверняка на приеме у Богдо-гэгэна. И наверняка Богдо потащит его с собою на Цам. Ступайте с Доржи одни. Будем считать, что Доржи – твой телохранитель. Он спасет тебя от любой опасности». Он обнял и поцеловал ее – в светлый пробор, легко, чуть коснувшись губами.
 
   Утро. Утро праздника Цам. Солнце затопляло Ургу желтыми кипящими сливками, захлестывало сухой, пронимающей до костей жарой. Морозы здесь жгучие; жара – еще невыносимей. Катя косилась на бритого коричневолицего молодого ламу, спокойным широким шагом идущего рядом с ней. Он ни разу не коснулся ее, не поддержал под руку. Глядя на его широкоскулое лицо с очень косо стоящими и очень узкими, как черные кедровые иглы, бесстрастными глазами, она испытывала странное волнение. Доржи, как многие араты, был высокого роста, стройный, но не широкий в плечах, как Иуда, а скорее узкий, весь длинный, как большая рыба, осетр или таймень. Когда он обращал на Катю свои узкие смоляные глаза, ей казалось: она может читать его мысли. «Ламы владеют техникой внушений. Что он хочет мне сказать?» Ее ноги шли быстро, торопливо по залитому солнцем деревянному тротуару, каблук попал в трещину между досок, она оступилась, вскрикнула. Вытащила из туфельки ногу. Стояла на одной ноге, держась за заплот.
   Доржи быстро опустился на одно колено, вытащил из щели застрявший каблук, протянул туфлю. Глядел на Катю снизу вверх.
   – Надевайте туфлю. Мы опоздаем. Я хочу, чтобы вы увидели Цам с самого начала.
   Когда Катя всовывала ножку в туфлю, руки Доржи на миг обвились вокруг ее щиколотки и сжали ее. Солнце било ей в лицо. Она сделала вид, что ничего не заметила. Улыбнулась: мерси, вы так галантны.
   По площади около монастыря уже шли переодетые докшитами, небожителями и грозными воинами ламы. Они двигались странно и причудливо. Вон огромный, в два человеческих роста – на ходулях, что ли?.. – красногубый и лиловолицый докшит с ушами, как у слона, с высунутыми вперед тигриными зубами, выделывает медленные па, в завораживающем танце поднимает руки – да не руки, а чешуйчатые лапы с когтями. А вон, вон, глядите-ка, кто это?.. Маленький, юркий, быстрый, как зверек, пригибается к земле. И мордочка звериная – то ли выдра, то ли горностай. И одежда вся из шкурок. А это кто?.. О Боже! Птица! Женщина-птица!