– Отдай! Я покажу!
   – Нет! Я сам!
   Великий Князь Алексей взял верх, вырвал наган, отбежал с ним в сторону и прицелился. Он целился в странный узкий темный предмет, привешенный к суровой нитке, привязанный к тесовой перекладине, похожей на виселицу – на этой перекладине, на крюках, Иван Передреев, один из поваров Дивизии, вялил и коптил над костром бараньи туши, и оттого доски были все черные, прокопченные, – и предмет этот качался, мотался на ветру, и мальчик целился, старательно щуря глаз, а мушка ходила ходуном, и он все не мог нажать на курок.
   Все-таки он решился. Закусил губу, побледнел. Выстрел прозвучал сухо и резко, как сухой громкий хлопок в ладоши посреди зрительного пустынного зала праздничной зимы. Алексей сдернул шапку. Русые кудри рассыпались по плечам, и Васька Хлыбов сморщился: фу, как у девчонки.
   – Каво, жарко стало?!.. Ну… попал?..
   Не дожидаясь ответа, побежал, заплетаясь ногами в снегу. Странный темный предмет слетел с нитки, состриженный выстрелом. Васька обернулся, показал оба кулака Великому Князю.
   – Попал! Ишь ты какой! Стреляешь, как… как Георгиевский кавалер!
   – У меня отец получил когда-то Георгия. А сам я стреляю плохо. Это чистая случайность. Ножны качало ветром, и я бы не смог. Это Бог помог.
   – Бог… – Васька утер рот грязной ладошкой, засунул замерзшую руку в карман поддергая. – А вот ты скажи мне, паря… Ваше высочество, ах-ах, звиняйте, званье забыл!.. Скажи мне, Алешка, а вот ты веруешь в Бога?.. Бог-то – он есть али нет?..
   Алексей стоял, опустив еще дымящийся наган. Печально, внимательно, чуть склонив русокудрую голову набок, смотрел на Ваську.
   – Тебя Бог сейчас слышит и смеется.
   – Я ему посмеюсь!..
   Васька Хлыбов занес кулак, замахнулся. Алексей не зажмурился, не отпрянул. Стоял все так же, печально глядел. Глаза его были большие, светло-зелено-серые, как озера в Саянах.
   – Конечно, Он есть. О чем разговор.
   – А каво ж тогда он такую чертову прорву людей взял и умертвил?.. Разрешил людям так нещадно колошматить друг дружку?.. Ты вот трупы глядеть не пошел, нос отвернул, а я – казакам помогал… Захоронить-то народ по-христиански надо…
   Алексей глубоко вздохнул. Солнце било ему в лицо. Он отвел со лба золотисто-русую, просвеченную солнцем прядь.
   – На. Держи. Это же твой. А мне капитан Лаврецкий обещал свой подарить.
   Он протянул Ваське на ладони наган. На снегу, под перекладиной, где коптили баранину, валялись узкие самосшитые кожаные ножны от тибетского ритуального ножа-пурба.
* * *
   А они все, все, кто искал, искали не там, где надо.
   Не там, где надо, искали они!
   Он правильно сделал, что поскакал не вверх по течению Толы, к Урге, а вниз. Вниз, он так и скакал на своей кобыле, на Принцессе, вниз по течению неширокой извилистой реки, все еще не скованной льдом – Тола не замерзала даже в суровые здешние зимы, по ней только шла шуга, сало, иной раз слюдяные забереги разбивали дотошные рыбаки пешнями, – она не замерзала так же, как Байкал, Ангара, Селенга и Уда, не говоря уж об Орхоне. Баяли знающие люди – в Орхоне, на дне, белые офицеры утопили сундуки с Царским золотишком. Вот бы ихнему барону, владыке Азии, едрена его лапоть, поживиться, да кончилось его времячко… Не успел… Да, нырять тут глыбко надо… тут смочь надо, людей снарядить, камышовых тростин наделать, чтоб под водою дышать…
   Осип скакал на белой кобыле вниз по течению узкой Толы долго, долго – так долго, что сам потерял счет времени.
   Лошадиная мерная рысь завораживала. Скача на лошади, Осип любил напевать песни – не голосом, не глоткой, а внутри себя, потайно. Тряска мешала петь громко, а вот тихонько, почти беззвучно, глубоко внутри себя, он петь мог. И пел, что придется – свои слова, свою мелодию. Снег поблескивал ало-розовым, малиновым в лучах огромного, как шар круглой монастырской мандалы, ярко-красного закатного солнца. Здесь, в степи, солнце на закате становилось слишком большим и страшным, превращалось в погибельное, на полмира, зарево. И снег становился алым, красным. Красный снег. Кровавый снег. Сколько крови вытекло на русский снег, на монгольский снег, на уссурийский, на китайский… одному Богу Христу, одному ихнему узкоглазому Будде известно, люди-то уж и счет потеряли…
   Красный снег мерцал, вспыхивал вокруг. Степь расстилалась, уходила в безбрежье. Белая кобыла шла неуклонной, размеренной рысью, Осип скакал, пригнувшись к холке лошади, и напевал: «Красный снег, я тебя не боюсь, красный снег, тобой, как полотенцем, я утрусь… напиши письменами ты мне всю печаль, всю тоску, что мне суждена на моем на веку…» Утоптанный тракт постепенно переходил в ненаезженную узкую тропу, и Принцесса с рыси перешла на мерный шаг, то и дело увязая бабками в снегу. Осип попридержал кобылу, натянув повод.
   – Ну-у, миленькая, тпру-у-у, тута осторожней… ишь, заехали мы с тобою, лошадка…
   Оглядевшись, остановивши лошадь, Фуфачев понял: похоже. Похоже на то место, о коем толковала Катерина. Вот они, горушки, вот они, те самые гольцы около реки. Темная вода быстро текла около льдистой зазубренной кромки заберега, в оправе искрящегося розового снега. Рядом берег плавно переходил в отвесно торчащие скалы. «Ровно как Столбы под Красноярском», – вспомнил Фуфачев, задирая голову. Казацкая шапка с бараньей оторочкой свалилась с его головы, он сплюнул и спрыгнул из седла в снег, утонул ногами до колен, схватил шапку, нахлобучил на затылок; снег набился ему за голенища сапог. Вытряхивая из сапог снег, снова напяливая их, прислонясь к боку Принцессы, Осип проронил:
   – Ну-ну-у-у, добрался… Доскакал-таки… Каво увидал!.. дак это ж и есть, как на духу, те самые гольцы… эх и хороши, чисто Тункинские…
   И правда, местность тут напоминала скорее Восточные Саяны, чем равнинную Монголию. Земля здесь вспучивалась, взбегала вверх – круто и дерзко. Бугрилась и развевалась, будто флаг. У самого берега начинались горы, поросшие лесом; вершины их были голы, каменны, в резких сколах, блестевших в свете заката кроваво, зловеще, – точно рубила, каменные ножи древних людей, что Осип с мальчонками-казачками находил иной раз, ныряя, в речке Ужурке в родных краях. В этих гольцах было что-то неуловимо восточное – такого на родине своей Фуфачев не наблюдал. Словно бы китайские пагоды или монгольские дацаны, закручивались, наподобье витиеватых облаков, углы нависших скал. Лапы сосен торчали, протянутые к солнцу, как черные руки. На миг Осипу помстилось – на близком сколе гольца высверкнул красный, призрачный лик улыбающегося Будды. Он зажмурился, помотал головой. Видение исчезло. Держа кобылу за повод, он медленно проговорил:
   – Похожее местечко, похожее… Катеринушка, исчезла ты, матушка, да твоя пещерка-то, видать, не исчезла… А что, если… я тут найду?!..
   Он внимательно, подобравшись, будто охотник в засаде на тетерева, огляделся. Тихо. Ни души. Небо ясное, метелью и не пахнет. Кругом скалы. Темная Тола журчит поодаль. Надо искать. Лошадь привязывать он не будет – умная кобыла и так никуда не уйдет. Ну же, давай, Оська, начинай. Взрой тут все, отвали все камни, прислоненные к скалам. Авось отыщешь, казак отважный, утаенный лаз, перекрестясь, проникнешь. Давай-ка, начинай… на ладони поплевав…
   Повозившись немного с камнями, наваленными у отвесной скалы, он замучился, вспотел, приустал. Решил перекурить. Нащупал в кармане кисет, вывалил на ладонь горстку табака, набил цигарку. Прислонился спиной к гладкому гранитному срезу скалы.
   И чуть не полетел внутрь.
   Камень отошел вбок, будто провалился. Осип едва не свалился в черную дыру у себя за плечами. Из дыры пахнуло холодом, сыростью. Осип, раздув ноздри, ощутил странный, пряно-сладкий запах, донесшийся из темной пустоты.
   – Ага, – процедил он сквозь зубы, ухмыляясь, отряхивая снег с портов и с тулупчика, – вот он ларчик-то и открылся… Ну, таперича берегись, мертвяки проклятущие… попужаете еще бедных барышень… Катичку мою испужаете еще… я-то вам…
   Переведя дух, стоя перед случайно обнажившимся лазом в пещеру, он широко, по-мужицки, перекрестился. «Катичку мою».Он назвал ее своею, сам не помыслив об том, можно ли, нельзя, каково это. Вдруг, внезапно, она вся, во весь рост, встала перед ним в розово-алом свете степного заката – с развеваемыми ветром золотыми волосами, с широко открытыми глазами, темнее ночи. Точь-в-точь та девица на лезвии ножа… Теперь барон, матерь его за ногу, на небесах ножиком любуется… Кровавый кулеш офицеры сварили, солдаты расхлебали… А ты-то, ты-то сам, Оська, в генерала своего – неужли стрельнул бы? А?.. А они все – стреляли…
   В командира своего. В генерала своего…
   Осип глубоко вздохнул и, наклонившись, сгорбившись, скинув тулупчик, оставшись в одной гимнастерке и широких солдатских портах и сапогах, скользнул в дышащее чернотой отверстие.
   Сунул руку в карман. Вытащил спички. Спичек полна была коробка; он вспомнил – в нагрудном кармане была еще одна коробчонка, покойный Федюшка Крюков щедро оделил его спичками, зная, что Осип любит вечерами в степи жечь костры, да где и покурит лишний раз. Ух, благодарствую, Федичка родимый, как теперь кстати спички.
   Чиркнув спичкой о громоздкую большую коробку, он высоко поднял огонь и осмотрелся.
   Потолок не давил его – Осип стоял под высокими сводами, можно было не пригибаться. Казак раздул ноздри. В воздухе стояло сразу два, и очень сильных, запаха: запах гнили и тления и терпкий, приторный запах меда, и оба запаха – невыносимо сладкие. Осип не различал, когда тленный дух переходит в аромат меда. Спичка догорела, он бросил огарок, быстро зажег другую. Быстро огляделся. Вот то, что ему нужно.
   У тайного лаза были свалены в кучу странные пучки тонких веток. Фуфачев схватил одну связку хвороста, поднес спичку к концам ветвей. Против его ожидания – он думал, связки хвороста сырые и не вдруг загорятся, – ветки занялись почти мгновенно, пламя запрыгало, затрещало, в мгновение ока в руке Осипа уже пылал яркий факел. «Сейчас прогорят», – испуганно подумал казак, поднимая пылающий пук розог, но ветки горели на удивленье медленно, огонь обнимал лишь концы метлы. К двум сладко-тошнотворным запахам примешался третий – пряный, кружащий голову, тонко-перечный. «Сандал», – догадался Осип. Он поднял сандаловую связку выше над головой, снова остро, как охотник, осмотрелся – и, освещая себе дорогу, медленно, выбирая, куда ступить ногой, пошел вперед, выгадывая шаг, соразмеряя его с разглядываньем того, что окружало его.
   Когда он увидел, у входа в подземный зал, первый скелет, он даже не испугался. Скелет словно бы сторожил вход. Раструб пещеры расширялся, скалистый потолок взмывал ввысь, пространство раздавалось вширь и вглубь. Рвущийся из руки Осипа огонь выхватывал из тьмы выступы камня; сундуки в углах; связки сандаловых ветвей; скелеты. Вон скелет. И еще один. И еще.
   По стенам пещеры сидели и стояли скелеты.
   Осип сглотнул. Крепче вцепился в пук сандаловых розог. Пламя слегка потрескивало над его головой, рассыпая время от времени мелкие, как мошки, искры. Поднес огонь к ближайшему скелету. Скелет скалился. Кости были затянуты промасленной светлой тканью, туго прилегавшей к высохшему телу мумии. Что-то неуловимо знакомое просверкнуло в высохшем лице. Осип попятился. Закусил губу. Господи сил, да ведь это ж… Алешка Свиньин. Казак, друг его… Пропал, сгинул, исчез из лагеря… А вот ты… Вот, оказывается, где вы все… Вот это кто тут сидит в вечном мраке, спит вечным сном… Боженька родный, милосердный, и как же, и чем же их убили… Только б не пытали перед смертушкой, а…
   Скелеты. Скелеты вдоль стен. Когда-то – живые люди.
   Шаг. Еще шаг. Еще шаг.
   А забавно… Кадык его судорожно дернулся. А любопытно все ж… жива душа, душенька после смерти аль нет?..
   По Писанию – жива, жива, конешно, а как же иначе…
   Господи, прости мя грешного… што ж это я думку какую грешную думаю… Дума плохая – это ж тоже грех… исповедаться надо будет… говеть да причаститься…
   Скелеты. Мумии. Как их много. Кого они сторожат?! Свою смерть?!
   Как остро, невыносимо пахнет гниющей плотью. Нет, врешь, это пахнет медом. Здесь хозяин пещеры хранит мед. Откуда тут мед, окстися, Оська, ни одного горшка с медом, ни одной бочки, ни крынки, ни плошки… ни рамок с сотами… а запах сладкий, сахарно-приторный, так и лезет в ноздри, так и дразнит…
   Вперед. Осторожно. Шаг. Еще шаг.
   Он, высоко держа над собою горящие сандаловые прутья, вошел в пещерный зал под высокими темными сводами.
   Весь этот подземный зал занимал огромный четырехугольный каменный стол. «Гроб», – отчего-то подумал, дрожа, Осип. Стол крепко стоял на массивных каменных ногах, широкая столешница была толщиной со ствол столетнего дуба. Поверхность стола слегка поблескивала, и Фуфачев не сразу понял, что она – железная. Кованое железо переливалось под взлизами пламени бронзовыми, густо-медовыми, золотыми отсветами. А это что?..
   Из стальных кованых листов, отсвечивавших под огнем старой бронзой, глядели мрачные круглые глаза.
   Осип попятился. Остановился. Вгляделся.
   Господи, помоги, да ведь это же отверстия в железе. Дырки. «Дыры просверлены», – шепнул он сам себе изумленно, как малец.
   Алтарь?.. Святилище?.. Обо – для поклоненья горному духу, демону?.. Плаха, ихнее Лобное место – для жертвоприношений?.. Тутошние божества любят кровь… А во имя Христа, Оська, – что, не сжигали-не вешали?!..
   «Охрани, помоги, спаси и помилуй», – выдохнули, трясясь, губы. Крепче, до боли казак сжал связку сандалового хвороста в кулаке. Ближе подошел к каменному столу. Вспомнил: у них, в Забайкалье, поверье ходило такое средь бурят – у богов Нижнего Мира есть Каменная Лодка, и они посылают ее за теми, кто должен умереть, уйти вон с земли, чтобы на той Лодке перевезти их на Тот Берег жизни – в Верхний Мир, ежели у тебя за душой грехов нету никаких, и в страшный Нижний Мир, коль ты грешил напропалую…
   Каменная Лодка… Лодка для отплытия из жизни, любимой, грешной, гадкой, страшной, рушащейся, пропитанной, как старый грязный бинт, кровью войн и революций, – а все равно неизбывно любимой… «Господи, неужто и я тоже… так же… когда-нибудь… отплыву… навеки…»
   Он сделал еще шаг к столу. Пламя рвало на куски темноту. Он оказался рядом со столешницей, наклонился над отверстием. Оттуда пахнуло невыносимо, душераздирающе сладким. На краю стола лежала позолоченная – или бронзовая?.. – большая ложка, скорее черпак, с длинной витой ручкой. «Навроде ополовника», – подумал Фуфачев. Не размышляя, он взял ложку, повертел в руке, рассматривая. Вещь старинная… небось, монахов тех, что сюда ходят, мумии обихаживают…
   – У, собаки недорезанные, ясно, китайское капище, – пробормотал он, – монголы на такие чудеса неспособны… А пес их разберет… может, и они выделываются… ихние божества все, как на подбор, навроде шакалов… рвут живое мясо, грызут, рубят, вешают людей живых… Будду своего, вишь ты, от врагов защищают… Злюки… Федор говорил же мне, как их кличут, да я… забыл… Докшиты, иль по-другому как?.. Господи Христе, прости Ты их, помилуй Ты их, темных людишек, по велицей милости Твоей…
   Он положил ложку на каменную столешницу. Ложка звякнула. Он вздрогнул.
   И в полной тишине, после отзвеневшего звяка, изнутри, будто бы из-под земли, из-под ног казака, раздался тихий вздох.
   Как тихий плач.
   Тихий, нежный, безысходный плач. Легкий ветер тоски. Плач, уже переходящий в смерть. Во вздох по неминуемой гибели своей.
   Раздался – и угас.
   И снова настала тишина.
   – Эй… кто здесь?.. – сдавленно прошептал Осип в страшной, пусто-недвижной тишине. Сандаловые ветки горели над его головой, и, хоть они горели медленно, огонь все ближе подползал к его кулаку. Все вокруг молчало. Не было ответа. «Показалось… Кого хошь тут ужас заберет…»
   И вздох раздался опять.
   Фуфачев вздрогнул всем телом. Отшагнул от стола назад. Искры слетали на его заломленную на затылок казачью шапку с бараньей оторочкой. Из-под шапки по наморщенному лбу тек мелкий пот.
   – Кто здесь?! – отчаянно, надсадно взвопил он.
   Прислушался. Пот заливал глаза. Он снова шагнул вперед. Наклонился над столом, над круглым черным отверстием, из которого так приторно-сладко пахло. Тихо пробормотал:
   – Эй, кто тут вздыхает… эй, ты, отзовись!.. ежели сможешь… Ты живой?..
   Вздох раздался из глубины Каменной Лодки. Осип наклонился над столом. Пламя плясало. Он поднес сандаловый факел ближе к истыканным неведомыми остриями, дырявым листам кованого железа. Ближе к той дыре, откуда, как ему показалось, раздавались жалобные вздохи.
   И он, дрожа всем телом, мысленно осеняя себя крестным знамением – наяву руки не повиновались ему, – заглянул в просверленную в железе дыру.
   И он увидел.
   ОН УВИДЕЛ ЖЕНСКОЕ ЛИЦО.
   Живое женское лицо. Мертвенно-бледное. Глаза закрыты. Нежен овал лица. Дынная косточка. Плод абрикоса. Губы чуть дрогнули. Она слышала его. Она пыталась позвать его.
   Он поднес к отверстию огонь. Если она почувствует огонь, жар – она откроет глаза.
   – Эй, барышня!.. Вы… кто вас сюда… затолкал?..
   Холодный пот тек у него по спине. Понятно, кто! Жрецы. Проклятые раскосые жрецы, поклоняющиеся зверским богам, сеющим смерть и требующим – в жертву Смерти – жизни! Девушка-то живая. А красивенькая, миленькая… вот ужас-то где!.. и, эх, кажись, тутошняя, китайка ли, монголка…
   – Раскосенькая дак, – шепнул он и утер тылом ладони пот под носом, с губы, со щек. – Ласточка, эй!.. Как ты тут?.. Чуешь ли?.. я щас, щас тебя ослобоню… вот только найти бы, чем поддеть это дьявольное железо…
   Он огляделся вокруг. Скелеты вдоль стен. Сидят и стоят, прислоненные к камню навек, ни слова не скажут. Эх… нож!.. был бы у него с собою сейчас нож, тот нож с процарапанной на нем женской фигуркой, тот, что Унгерн отнял у него… Вот знатный был нож, подцепить и рвануть вверх таким охотничьим ножом этот стальной лист ничего б не стоило… Хотя… гвоздями он прибит, надо думать, мощными… вон какие шляпки гвоздевые – инда грибы маслята…
   – Э-э-эх… – мучительно выдохнул Осип.
   Огонь лизнул тьму. Девушка, умиравшая внутри Каменной Лодки, открыла глаза.
   Она открыла глаза, и Осип, продолжая держать сыплющий искрами сандаловый веник над головой, наклонился над отверстием, над глядящим изнутри смерти – живым лицом.
   Да, она была раскоса, как все здесь, на Востоке, и черты ее лица, истощенного, изможденного, были все же до того нежны и излучали сияние утонченной женственности и взлелеянной поколениями, отточенной грации, что даже Фуфачев, грубый, неотесанный казак, догадался: эта – царского роду. Дыханье у него захолонуло. Сполохи пламени ходили по щекам, по губам, отсвечивали в широко открытых раскосых глазах, и мечущийся по лицу свет создавал впечатление, что девушка смеется… улыбается. Ее изящно вырезанные губы дрогнули, приоткрылись. Осип наклонился ниже, и из дыры на него сильнее, невыносимее пахнул запах приторного, загустелого, будто зимнего, меда.
   – Ну… Ты меня видишь?.. Говори…
   Меж губ блеснули зубы. Господи, она уж и говорить-то не может!.. Она – умрет вот-вот… живой скелет, труп… Если оно скажет хоть словечко… Господь милосердный, как же вытащить ее отсюда, как?!.. Разбить столешницу… найти бы хоть молоток тут, топор!.. Эх, Оська, что чушь сам себе мелешь… надо запомнить место, пометить, красную тряпку, как к камню обо, привязать, ускакать, приехать еще раз – с топорами-молотками, с ножами-кинжалами, а то и гранат связку с собой прихватить – это капище к лешему разнести в пух, чтоб только клочки, щебенка да осколки по гольцам, по степи полетели!..
   – Говори!..
   Раскосые темные глаза глядели на него. Губы-лепестки вздрогнули еще раз. Вместо «да» раздался стон. Длинный, еле слышный, тягучий, как льющийся из ложки мед, стон.
   – О-о-о-о-о-о…
   – Ты жива… ты жива, – забормотал Осип, вертя над головой факел, продолжая отчаянно осматриваться, вглядываться туда, сюда, буравить глазами тьму. – Эх, деточка, жива ты!.. Как же тебя вынуть, болезная?.. А?.. Вытащу-то я тебя – как?..
   И его осенило. Ружье. Ружье у него за плечом.
   Как же он забыл, он же при оружии.
   Он… ну да, он… прострелит те места, куда вбиты громадные гвозди со шляпками, как грибы.
   Он руками, голыми руками оторвет к едрене матери эти железные листы, прибитые к каменной столешнице.
   Бедняжка… валяется тут под железом… всего лишь под листом железа!
   Ой ли?.. А вдруг… он оторвет железный лист… а там… прочная каменная столешница?.. которую – разбить – только могутным молотком… «У барона есть геологический молоток. Он его Сипайлову дает. Для казней». Он вспомнил, как Ружанскому молотком перебивали ноги-руки. Пот холодным ручьем продолжал течь между лопаток. Он, осмотревшись, укрепил горящий пук ветвей в черном отверстии в столешнице рядом с дырой, откуда глядело лицо несчастной. Сдернул с плеча ружье. Вскинул. Приставил к плечу приклад. Дуло наставил на угол стола.
   – Не бойся, барышня, – хриплым шепотом вымолвил Осип, – щас выстрелю… ну, погрохочет тут немного…
   «А прошьет ли пуля таковую жестянку-то?!.. а ну как рикошетом отскочит – да мне в рожу!.. Нет, прострелит, не такая уж толщина несусветная… тонкий лист… да ржавый…» Мысли метались. Пот заливал лицо. Было ощущенье – тут, в пещере, будто б топили сто печей, будто бы жар тут стоял несносимый. Он прищурился, бормотнул: «Матушка Богородица, помоги!..» – и нажал на курок. Грохот заполнил пещеру до отказа. Осипу показалось – обвалился потолок. Он прижмурился и присел перед столом. Глянь-ка, пуля взяла ржавую железяку. Ну верно, вблизи что не взять. Разворочала… рваная дырка, гляди-ка…
   Он наклонился, чтобы рассмотреть дыру, проделанную пулей – и услышал за собой внятный, железный, каркающий, искусственный голос:
   – Дур-ракам закон не пис-сан. Дур-ракам зак-кон не пис-сан.
   Он обернулся стремительно. За его спиной стоял человек. Осип успел рассмотреть лишь островерхую монгольскую шапку. Тень метнулась с плеча человека, отлетела в сторону угольным пеплом, паровозной сажей. Казак не успел даже крикнуть – человек, восставший за его спиной из мрака, бросился наперерез ему и в мгновение ока выбил у него из рук ружье, и оно отбросилось в сторону с шумом и лязгом, клацая, звякая прикладом, затвором и стволом по камням. Другим мощным ударом человек в монгольской шапке выбил из дыры в столешнице пылающий сандаловый факел. Ветки свалились на пол, монгол рванулся вперед, наступал на огонь сапогами, затаптывая его. Настала тьма.
   И во тьме, в пустоте человек схватил человека. Двое начали бороться.
   Осип ухватил человека за пояс и попытался перевернуть. «Х-ха!» – выдохнул противник в лицо ему и подсек ногу Осипа ногой, одновременно чиркая ребром ладони перед его лицом. По жиле, проходящей вдоль шеи, около уха, человек не попал в темноте – и испустил вопль негодования и досады. Осип не знал приемов восточной борьбы, но так в его станице, где он вырос, не дрались ни мальчонки, ни мужики. Он понял – перед ним опытный, злой и опасный противник. Воин. Размышлять было некогда. В сладкой, непроглядной, душной тьме пещеры монгол отпрыгнул от Осипа, ибо казак мощно развернулся, чтобы кулаком крепко ударить подлеца, – и кулак наткнулся на пустоту, а в воздухе послышался хруст материи по шву – человек резко поднял ногу и выбросил пятку вперед, и Осип, чудом почуяв, куда сейчас положится удар, еле увернул лицо. Однако удар все-таки достиг цели, правда, пятка ударила не в подбородок, а в плечо. Казак пошатнулся и упал на одно колено. Быстрее ястреба человек набросился на него, уперся ему в грудь руками и повалил его, подмяв его под себя одним еле уловимым, едва заметным движеньем. Прижал к холодным камням пещеры. Фуфачев задыхался. Острое колено противника уперлось ему в грудь. Поползло выше. Придавило горло. «Он удавит меня», – мысль билась отчаянно, в глазах темнело, Осип рванулся, как зверь, которого вот-вот прирежут, однако монгол держал его крепко, железной хваткой. Хриплое дыхание во тьме. Тишина. Красные круги перед глазами. Тьма вспыхивает последними огнями. Ты еще можешь их увидеть, огни жизни, Осип. Ты еще можешь вырваться.
   Ты уже не можешь вырваться.
   Если можешь, помолись Богу. Своему Богу. Христу родному. Не Будде.
   Быстро шепчи молитву, через миг ты уже не сможешь ни дышать, ни…
   – О-о-о-о-о-о!.. а-а-а-ах…
   От столешницы, из отверстия, снова раздался вздох-стон. Тот, кто держал Осипа, на мгновенье вздрогнул и ослабил хватку. И казак, поняв эту слабину врага, рванулся, напряг все силы, вздул все мышцы, чуть не порвал все сухожилия – выпростал руку, ударил монгола в грудь, под ребро, развернулся, как медведь, попал локтем вражине в лицо.