Страница:
- Постойте! Постелите ему посреди трапезной рогожу.
Приказание это было исполнено, меня заставили сесть на подстилку и дали только хлеб и воду. Я съел маленький кусочек хлеба, оросив его слезами. Я предвидел, что меня ждет, и даже не пытался протестовать. Когда читалась послеобеденная молитва, мне было приказано выйти за дверь, дабы от моего присутствия благословение, о котором молили все собравшиеся, не утратило своей силы.
Я ушел к себе, а когда колокол зазвонил к вечерне, вместе со всеми стал у дверей церкви. Меня удивило, что все уже собрались, а двери оставались запертыми. Когда колокол умолк, появился настоятель; двери отворились, и вся братия стала поспешно входить в храм. Я пошел вместе со всеми, но настоятель остановил меня:
- _Куда ты идешь, негодяй_! Стой! - вскричал он.
Я повиновался; вся община вошла в церковь, а я остался стоять у дверей. Отлучение это подействовало на меня угнетающе. Медленно входившие в церковь монахи молча бросали на меня полные ужаса взгляды; я чувствовал себя самым ничтожным существом на земле; мне хотелось провалиться куда-нибудь под пол и не вылезать до тех пор, пока не окончится дело, возбужденное мною в суде.
На следующий день, когда я отправился к утрене, повторилось все то же самое, но к этому прибавились еще ужасающие, походившие на проклятия упреки как перед началом мессы, так и потом, когда монахи выходили из церкви. Я опустился на колени у церковных дверей. Я не сказал ни слова. Я не стал отвечать на их оскорбления {3} и поддерживал в себе присутствие духа едва теплившейся во мне надеждой, что и моя молитва дойдет до господа так же, как звучное пение хора, с которым мне все же было очень горько расставаться.
В течение дня все шлюзы монастырской злобы и мстительности распахнулись. Я появился в дверях трапезной. Войти туда я не смел. Увы, сэр, знали бы вы только, как проходят у монахов часы трапез! В эти часы, глотая свою еду, они оживленно обсуждают мелкие монастырские происшествия. Они спрашивают друг друга: "Кто сегодня опоздал к молитве?", "На кого наложили покаяние?". Это становится предметом разговора, и подробности их жалкой жизни не доставляют им никакой другой темы для ненасытной злобы и любопытства, неразлучных близнецов, что родятся в монастыре. Я продолжал стоять в дверях трапезной, пока наконец один из братии, которому настоятель кивнул, не попросил меня удалиться. Я вернулся к себе в келью, переждал там несколько часов, и только после того, как зазвонили к вечерне, мне принесли еду, притом такую, от которой отшатнулся бы даже самый голодный из голодных. Я пытался все же съесть ее, но так и не мог и, слыша удары колокола, отправился к вечерне: я не хотел давать никакого повода к недовольству тем, что не исполняю свои обязанности. Я поспешил сойти вниз. Как и утром, двери были заперты; служба уже началась, и мне снова пришлось уйти, не приняв в ней участия. На следующий день мне не позволили присутствовать на утренней мессе; та же самая унизительная сцена повторилась, когда я появился в дверях трапезной. В келью мне посылали такую пищу, какую не стала бы есть и собака, а всякий раз, когда я пытался войти в церковь, двери ее оказывались запертыми. Меня преследовали множеством способов; они слишком омерзительны, слишком мелки для того, чтобы о них рассказывать или даже просто их вспоминать, но вместе с тем они были столь мучительны, что с утра до вечера я не знал покоя. Вообразите только, сэр, что шестьдесят с. лишним человек дали друг другу клятву сделать жизнь одного человека невыносимой; что они все сообща решили оскорблять его, преследовать, всеми способами мучать и раздражать; а потом постарайтесь представить себе, какова будет этому несчастному выносить подобную жизнь. Я начал опасаться за свой рассудок, да и за свою жизнь, ведь как она ни была жалка, ее все же поддерживала надежда на благоприятный исход моего дела.
Постараюсь в нескольких чертах изобразить вам один из дней этой жизни. Ex uno disce omnes {По одному суди обо всех {4} (лат.).}. Утром я шел к утренней мессе и, дойдя до дверей церкви, опускался на колени; войти внутрь я не смел. Вернувшись к себе в келью, я обнаружил, что распятия моего уже нет. Я решил пойти пожаловаться настоятелю; в коридоре я встретил одного из монахов и двоих воспитанников. Завидев меня, все они прижались к стене; они старательно подобрали подолы ряс, словно боясь, что я могу осквернить их своим прикосновением.
- Вам нечего бояться, - кротко сказал я, - коридор достаточно широк.
- Apage, Satana! {Отыди, сатана (лат.).} - воскликнул монах. - Дети мои, - продолжал он, обращаясь к воспитанникам, - повторяйте вслед за мной "Apage, Satana!"; не подходите к этому дьяволу, он оскверняет рясу, которую носит и которую готовится с себя снять.
Воспитанники отшатнулись от меня и, для того чтобы придать изгнанию дьявола еще большую силу, проходя мимо, плюнули мне в лицо. Я вытер их плевки и подумал, как мало духа Христова в обители тех, кто называет себя братьями во Христе. Дойдя до кельи настоятеля, я робко постучал в дверь.
- Входи с миром, - услышал я в ответ и стал творить молитву, прося у бога, чтобы меня встретили миром. Отворив дверь, я увидел настоятеля и еще нескольких монахов, собравшихся у него. Едва завидев меня, настоятель в ужасе закричал и накрыл голову полою своей рясы. Монахи поняли этот знак: дверь тут же захлопнули у меня перед носом. В этот день мне пришлось, сидя у себя в келье, особенно долго ждать, пока мне принесут еду. Никакое душевное состояние не может подавить в человеке голод и жажду. Много дней уже я не получал той пищи, которой требует молодой, развивающийся организм, тем более что я был высокого роста и очень исхудал. Я отправился на кухню попросить, чтобы мне дали поесть. Стоило мне появиться в дверях, как повар начал креститься; даже на кухню меня не пускали теперь дальше порога. Ему вбили в голову, что во мне сидит бес, и он трясся от страха.
- Что тебе надобно? - спросил он.
- Что-нибудь поесть, - ответил я, - только поесть.
- Ладно, получай, только не смей подходить ко мне близко, вот твоя еда.
И он швырнул за порог требуху; я был настолько голоден, что с жадностью принялся есть ее прямо с полу. Однако на следующий день счастье мне изменило: повар успел проведать тайный замысел монастырской общины - всеми способами мучать тех, кто вышел у нее из повиновения, - и смешал брошенные мне объедки с золою, волосами и пылью. Мне стоило большого труда выбрать какой-нибудь кусок, который при том, что я был изнурен голодом, я все же решился бы съесть. Мне не дали в келью воды и не позволили прикасаться к той, которую приносили в трапезную; мучимый жаждой, которая становилась еще более жгучей от снедавшей меня тревоги, я вынужден был становиться на колени у края колодца, и, так как у меня не было даже кружки, чтобы зачерпнуть воду, мне приходилось либо пить из пригоршни, либо лакать ее как собака. Стоило мне на несколько минут выйти в сад, как, воспользовавшись моим отсутствием, они проникали ко мне в келью и старались там все перевернуть и сломать. Я уже сказал, что у меня отняли распятие. Но я продолжал все так же опускаться на колени и повторять слова молитв перед камнем, на котором оно стояло. Потом унесли и камень. Из кельи моей постепенно исчезло все: стол, стул, требник, четки; остались одни только голые стены. Была там, правда, кровать, но они сделали все для того, чтобы я не знал на ней ни часа покоя. И, однако, они все же боялись, как бы мне не выдалось даже коротенькой передышки, и придумали для этого новое средство, и если бы план их удался, я, вероятно, лишился бы не только сна, но и рассудка.
Однажды ночью, проснувшись, я увидел, что келья моя в огне; в ужасе я вскочил с постели, но должен был тут же податься назад: меня окружало целое сонмище дьяволов; на них были огненные одежды, из уст их извергалось пламя. Вне себя от ужаса, я кинулся к стене и убедился, что касаюсь рукой холодного камня. Я пришел в себя и тогда только сообразил, что все эти ужасные фигуры намалеваны на стенах фосфором для того, чтобы меня напугать. Я снова улегся в постель и заметил, что по мере того как начинает светать, фигуры эти постепенно бледнеют и исчезают. Я принял отчаянное решение - во что бы то ни стало пробиться к настоятелю и поговорить с ним. Я чувствовал, что среди всех ужасов, которыми меня окружили, я могу повредиться умом.
Только около полудня уже удалось мне заставить себя исполнить принятое решение. Я постучался в келью настоятеля, и, когда дверь открылась, он встретил меня с таким же выражением ужаса на лице, как и при моем первом появлении, но принять меня ему все же пришлось.
- Отец мой, - сказал я, - вы должны выслушать меня, я не уйду отсюда, пока вы не сделаете того, о чем я прошу.
- Говори.
- Они морят меня голодом, того, что мне дают, недостаточно, чтобы поддержать мои силы.
- А разве ты этого не заслужил?
- Заслужил я или нет, ни божеские, ни человеческие законы не осудили еще меня на голодную смерть; и если приговор этот вынесен _вами_, то знайте - вы совершаете убийство.
- Ты еще на что-нибудь жалуешься?
- Да, на все; меня не пускают в церковь; мне запрещают молиться, у меня отняли распятие, четки и чашу со святой водой. Даже у себя в келье я не могу теперь исполнять все то, что требует от меня святая вера.
- Что требует от тебя святая вера!
- Отец мой, хоть я и не монах, но неужели я по-прежнему не могу оставаться христианином?
- Отрекшись от принятого обета, ты лишил себя этого права.
- Да, но ведь я же остался человеком, и как человек... Но я не взываю к вашему милосердию, я прошу, чтобы вы защитили меня вашей властью. Сегодня ночью на стенах намалевали изображения бесов. Когда я проснулся, я увидел вокруг себя пламя и злых духов.
- То же самое ты увидишь и перед смертью!
- И я буду тогда достаточно наказан, но не слишком ли рано это наказание началось?
- Призраки эти - порождение твоей нечистой совести.
- Отец мой, если вы соизволите осмотреть мою келью, то увидите следы фосфора на стенах.
- Чтобы я стал осматривать твою келью! Чтобы я туда вошел!
- Значит, просьба моя так и не будет удовлетворена? Прошу вас, употребите вашу власть во имя обители, во главе которой вы стоите. Помните, что как только ходатайство мое перед судом будет предано гласности, все эти обстоятельства станут также известными, и судите сами, как отразятся они на репутации всей общины.
- Вон отсюда!
Я ушел; просьбу мою, во всяком случае в отношении пищи, удовлетворили, но келью мою оставили разгромленной и опустошенной, и я продолжал пребывать все в том же мучительном отчуждении от монастырской братии, распространявшемся не только на церковные службы, но и на все остальное. Заверяю вас, это отлучение от жизни было до того ужасно, что я часами бродил по монастырю и всем его коридорам с единственной целью попасться на глаза кому-нибудь из монахов, которые - я это знал - могли встретить меня только упреками или проклятиями. Даже это было для меня лучше, нежели окружавшее меня томительное молчание. Я, можно сказать, почти уже привык к их выкрикам и всякий раз в ответ только благословлял их. Через две недели дело мое должно было разбираться в суде; мне об этом ничего не было сообщено, однако настоятеля своевременно уведомили обо всем, и это ускорило его решение. Для того чтобы не дать мне воспользоваться благоприятным исходом дела, он прибег к тайному плану, жестокость которого превзошла все, что могло вместить сердце человека - нет, я оговорился, - сердце монаха. Какие-то смутные сведения об этом я получил в ту же ночь, когда обратился с просьбой к настоятелю, но если бы я даже с самого начала узнал во всех подробностях о том, сколь далеко зашли задуманные им козни и какими способами люди эти хотели достичь своей цели, то мог ли я что-нибудь сделать, чтобы им помешать?
В тот вечер я вышел побродить по саду; сердцу моему было как-то особенно тягостно. Его глухие тревожные удары напоминали собою звуки маятника, приближающего некий роковой час.
Смеркалось; сад был пуст; опустившись на колени, на свежем воздухе (в единственном храме, который мне разрешалось посещать) я пытался молиться. Попытка, однако, оказалась напрасной; вскоре я перестал произносить слова молитв, ибо они были уже лишены всякого смысла, и, совершенно подавленный невыразимой тяжестью на душе и в теле, упал наземь и лежал, простертый ниц, оцепеневший, но не бесчувственный. Я увидел, как какие-то две фигуры прошли мимо, не заметив меня; они горячо о чем-то спорили.
- Надо принять более решительные меры, - сказал один из говоривших. Это ваша вина, что все так надолго отложили. Если вы и в дальнейшем будете к нему столь же безрассудно снисходительным, на вас ляжет ответственность за позор всей общины.
- Да, но его решение непоколебимо, - сказал настоятель (ибо этj был он).
- Это не может служить доводом против той меры, которую я предлагаю.
- В таком случае он в ваших руках; только помните, я не будe отвечать за...
Продолжения разговора я уже не расслышал. Все это вовсе не так напугало меня, как вы могли бы подумать. Те, кому довелось много страдать, всегда готовы воскликнуть вслед за несчастным Агагом: "Самое горькое уже позади" {5}. Они не подозревают, что именно в эту минуту обнажается меч, которым их должны разрубить на куски. Ночью, вскоре после того, как я уснул, меня разбудил странный шум в моей келье. Я вскочил с постели и стал прислушиваться. Мне показалось, что я слышу убегающие шаги босых ног. Я знал, что дверь моя не запирается и поэтому кто угодно может проникнуть ко мне в келью. Но мне все же думалось, что порядки в монастыре достаточно строгие и этого-то уж никак не допустят. Поэтому волнение мое улеглось и я стал уже засыпать, как вдруг меня снова разбудили. На этот раз я почувствовал прикосновение чьей-то руки. Я снова вскочил; вкрадчивый голос прошептал:
- Не бойся, я твой друг.
- Мой друг? Да разве у меня есть друзья? И почему вы явились в такой час?
- Это единственное время, когда мне разрешено видеться с тобой.
- Так кто же вы все-таки?
- Я тот, кто без труда проходит сквозь эти стены. И тот, кто может сделать для тебя то, что превыше человеческих сил, если только ты доверишься ему.
В словах его было что-то страшное.
- Уж не Враг ли рода человеческого искушает меня сейчас? - вскричал я.
Не успел я произнести эти слова, как из коридора ко мне в келью вбежал монах (должно быть, все это время он выжидал, ибо был одет).
- Что случилось? - спросил он. - Ты напугал меня своим криком, ты произнес имя нечестивого. Что ты такое увидел? Чего ты испугался? Я овладел собой и сказал:
- Я ничего особенного не слышал. Просто мне привиделись страшные сны, вот и все. Ах, брат Иосиф, можно ли удивляться, что после таких трудных дней я и по ночам не знаю покоя!
Монах ушел, и следующий день прошел как обычно; однако ночью меня снова разбудил тот же вкрадчивый шепот. Накануне голос этот только поразил меня, тут он меня ужаснул. В темной келье, в полном одиночестве, это вторичное вторжение неведомого существа окончательно меня сломило. Я уже готов был думать, что это действительно враг рода человеческого соблазняет меня. Я стал читать молитву, однако шепот, раздававшийся, казалось, над самым моим ухом, продолжался.
- Послушай, послушай меня, - говорил он, - и ты будешь счастлив. Отрекись от принятого тобой обета, согласись, чтобы я стал твоим покровителем, и тебе не придется об этом жалеть. Встань с кровати, попирай распятие, что валяется в ногах, плюнь на образ Пресвятой девы, что лежит рядом, и...
Услыхав эти слова, я не мог удержаться и не закричать от ужаса. Голос тут же умолк, и тот же самый, живший в соседней келье монах снова прибежал ко мне и разразился такими же восклицаниями, что и накануне; когда он вошел ко мне со свечой в руке, я увидел, что и распятие, и образ Пресвятой девы положены в ногах моей кровати. Увидев монаха, я вскочил с постели и, взглянув на распятие и на образ, узнал, что это были те самые, которые недавно убрали из моей кельи. Все лицемерные возгласы монаха, сетовавшего на то, что я снова его потревожил, не могли сгладить впечатление, которое произвело на меня это незначительное обстоятельство. Я решил, и не без основания, что искуситель, подкинувший мне эти святыни, был человеком. Я встал, увидел, как жестоко меня обманули, и потребовал, чтобы монах ушел. Он был очень бледен и спросил меня, зачем я снова его потревожил, добавив, что я поднимаю такой шум, что не даю ему спать; в довершение всего, наткнувшись на распятие и изображение Пресвятой девы, он спросил, откуда они взялись у меня.
- Вам это известно лучше, чем мне, - ответил я.
- Что же, ты обвиняешь меня в том, что я в сговоре с нечистой силой? Кто мог принести все это к тебе в келью?
- Тот же, кто отнял их у меня, - ответил я. Слова эти, как мне показалось, на какое-то мгновение смутили его. Он ушел, заявив, что если я снова буду не давать ему спать по ночам, он вынужден будет доложить об этом настоятелю. Я ответил, что дело здесь вовсе не во мне, сам же дрожал от страха, ожидая приближения следующей ночи.
У меня были к этому все основания. Вечером, перед тем, как лечь спать, я повторял молитву за молитвой. Мысль о том, что меня хотят отлучить от церкви, угнетала меня. Повторял я и заклинания, изгоняющие нечистую силу. Мне пришлось читать их по памяти: в келье у меня не осталось ни одного молитвенника. Повторяя эти молитвы, - а они были длинны и многословны, - я в конце концов уснул. Но мне не суждено было долго спать. Возле самой постели снова раздался все тот же шепот. В ту же минуту я встал с кровати - у меня не было никакого страха. Вытянув вперед руки, босой, я принялся ходить по келье и обшаривать все углы. Руки мои натыкались на одни только голые стены - нигде ничего нельзя было ни увидеть, ни нащупать. Я снова лег и едва успел приступить к молитве, которой хотел приободрить себя, как те же вкрадчивые слова послышались снова у самого моего уха, и я не мог ни определить, откуда они исходят, ни заглушить их. Так я совершенно лишился сна. Стоило мне на какое-то мгновение задремать, как те же зловещие звуки начинали преследовать меня в моих снах. От этого постоянного недосыпания я был как в лихорадке. Ночи напролет я или прислушиваясь ждал, что вот-вот раздастся этот шепот, или слушал его, а день весь проводил в сменявших друг друга мучительных догадках. К страху моему примешивалась раздражительность, и, как только начинало темнеть, мне становилось нестерпимо тяжко. Я, правда, все время подозревал, что меня обманывают, но это никак не могло меня утешить, ибо иногда человеческая злоба и коварство измышляют такие козни, что и нечистой силе не превзойти их. Каждую ночь преследование возобновлялось и с каждым разом становилось все страшнее. Временами неизвестный мне голос пытался склонить меня к нечестивым действиям, о которых я не решусь даже рассказывать, временами внушал мне кощунственные речи, от которых бы содрогнулся сам дьявол. То он насмешливым тоном одобрял мое поведение и заверял меня, что дело мое будет иметь удачный исход, то вдруг переходил к чудовищным угрозам. Жалкое подобие сна, наступавшее в перерывах между этими вторжениями, нисколько меня не освежало. Я просыпался, обливаясь холодным потом, ощупывал рукою постель и глухим невнятным голосом повторял последние из отдававшихся у меня в ушах слов. Я вскакивал и видел собравшихся вокруг моей кровати монахов, слышал, как они жалуются на то, что я потревожил их своими криками, напугал и вынудил тотчас же кинуться ко мне в келью. Потом они начинали испуганно переглядываться и в каком-то странном оцепенении говорили друг другу и мне примерно такое: "Случилось что-то из ряда вон выходящее, у тебя на душе какой-то тяжкий грех, он не дает тебе покоя". Они заклинали меня ради всего святого и ради спасения моей души открыть им, что я такое содеял, за что меня постигает теперь эта кара. Как бы я ни был перед тем взволнован, стоило мне услышать эти слова, как я сразу становился спокойным. Я говорил:
- Ничего не случилось, зачем это вам понадобилось врываться ко мне в келью?
Тогда они качали головами и делали вид, что уходят от меня медленно и неохотно, словно сожалея о моей горькой участи, а я только повторял:
- Ах, брат Иустин, ах, брат Климент, я вижу вас, понимаю вас, помните, есть господь на небе.
Однажды я долгое время пролежал в постели, не слыша никаких голосов. Я уснул, но скоро был разбужен ослепительным светом. Я сел на кровати и увидел перед собой лик Божьей матери, окруженный лучезарным ореолом своей славы. Она не то чтобы стояла, а как бы парила в этом сиянии в ногах моей кровати, и в руках у нее было распятие; сама же она, казалось, милостиво приглашала меня лобызать свои пять сокровенных ран {1* Достоверность этого рассказа подтверждается "Священной историей" Мосхейма {6}. Я опускаю некоторые упоминаемые там обстоятельства, слишком ужасные для современного читателя.}. На какое-то мгновение я почти поверил в то, что передо мной действительно находится Пресвятая дева Мария: Но в ту же минуту прозвучал _голос_, более громкий, нежели обычно: "Выгони их вон, наплюй на них, ты мой, и я требую, чтобы вассал мой сослужил мне эту службу".
При этих словах видение мгновенно исчезло, а голос снова перешел на шепот, но я уже не слышал его, я лишился чувств. Я легко мог отличить это состояние от сна по крайнему недомоганию, холодному поту и мучительному ощущению _нарастающей слабости_, которые предшествовали ему, и по тем судорогам, которые можно было принять за рыдания, замирания, сердца или удушье и которые сотрясали меня всего, прежде чем мне удалось прийти в себя. Все это время монастырская община поддерживала и, казалось, усугубляла страшный обман, который мучил меня тем, что я не мог его разгадать, и еще больше сознанием того, что я сделался его жертвой. Когда искусство обретает всемогущество и оказывается на равной ноге с действительностью, когда мы чувствуем, что иллюзия причиняет нам не меньше зла, чем сама жизнь, страдания наши утрачивают свой высокий смысл и не способны уже принести нам успокоение. В нас самих тогда рождается дьявол, оборачивающий против нас свои силы и смеющийся, видя, как мы корчимся в муках. В течение целого дня все взирали на меня, как на чудовище, содрогались от низких подозрений и, что было всего хуже, украдкой бросали на меня взгляды, исполненные лицемерного сочувствия; взгляды эти на какое-то время, казалось, согревали меня, но потом тут же устремлялись к небесам, словно моля их простить невольно содеянный грех - сострадание к тому, от кого отвернулся господь. Когда я встречался кому-нибудь из монахов в саду, то, завидев меня, он тут же переходил на другую аллею и осенял себя крестным знамением. Когда же мне случалось встретиться с иными из них в одном из монастырских коридоров, они подбирали полы рясы, поворачивались к стене и, перебирая четки, читали молитвы и ждали, пока я пройду мимо. Если я решался опустить руку в чашу со святой водой, стоявшую у входа в церковь, то всю воду тут же выплескивали у меня на глазах. Вся община приняла чрезвычайные меры предосторожности против нечистой силы. Монахам были розданы заклинания и формулы изгнания бесов и как за утренней, так и за вечерней мессой всякий раз читались особые молитвы. Усиленно распространялся слух, что Сатане позволено приходить в монастырь проведать своего любимого и преданного слугу и что вся братия должна быть готова к тому, что он может удвоить свои коварные усилия в борьбе с ней. Невозможно даже описать, какое действие все это произвело на юных воспитанников. Стоило им только где-нибудь завидеть меня, как они с быстротою молнии убегали прочь. Если кто-нибудь из них натыкался на меня в коридоре, то на этот случай всегда была припасена святая вода, и они выплескивали ее на меня целыми ведрами; если же почему-нибудь им этого не удавалось сделать, какой они тогда поднимали крик, как корчились от ужаса! Они становились на колени, вскрикивали, опускали глаза, громко взывали: "Сатана, смилуйся надо мной, не попирай меня своими копытами, забери свою добычу", - тут они произносили мое имя.
Наконец я ощутил, какой ужас я им внушаю. Я и сам уже начал верить, что, может быть, и вправду чем-то похож на того, кем они меня считают. Это мучительное состояние, но избежать его невозможно. Бывают обстоятельства, когда весь мир ополчается против нас, и мы сами начинаем становиться на его сторону, ожесточаясь против самих себя, лишь бы избежать томительного отчуждения от всех и вся. Вид у меня был страшный: растерянное, осунувшееся лицо, разорванная одежда, прыгающая походка, привычка постоянно что-то бормотать себе под нос и полная отрешенность от повседневной жизни обители. Можно ли было удивляться, что весь мой облик в их глазах отождествлялся с теми ужасами, которые воображение их приписывало мне? Очевидно, такое впечатление я должен был производить и на всех послушников и воспитанников монастыря. Их все время учили, что они должны ненавидеть меня, но ныне ненависть их сочеталась со страхом, а я не знаю ничего более зловещего, чем союз этих двух страстей. Как ни уныло выглядела моя келья, я старался пораньше вернуться в нее, коль скоро мне не позволяли принимать участие в вечерней службе. Как только колокол созывал всех на молитву, до меня доносились шаги монахов, спешивших к мессе; и хоть она и казалась мне прежде томительной и нудной, я отдал бы теперь все на свете, только бы мне разрешено было присутствовать на ней, дабы защитить себя от ужасной _полуночной мессы Сатаны_ {2* В словах этих нет ни малейшего преувеличения. В видениях, навеянных колдовскою силой или обманом, злой дух в насмешку (над верующими) служит свою мессу, " У Бомонта и Флетчера есть упоминание о "завываниях черного дьявола", иначе говоря, о сатанинской мессе {7}.}, на которую я ждал, что меня вызовут. Но я все же становился на колени у себя в келье и повторял все молитвы, какие только мог вспомнить, а в это время каждый удар колокола и хоровое пение, доносившиеся снизу, отдавались вокруг грозным эхом, возвещавшим мне то, что в страхе моем я уже предчувствовал, что небеса ответили на мою мольбу отказом.
Приказание это было исполнено, меня заставили сесть на подстилку и дали только хлеб и воду. Я съел маленький кусочек хлеба, оросив его слезами. Я предвидел, что меня ждет, и даже не пытался протестовать. Когда читалась послеобеденная молитва, мне было приказано выйти за дверь, дабы от моего присутствия благословение, о котором молили все собравшиеся, не утратило своей силы.
Я ушел к себе, а когда колокол зазвонил к вечерне, вместе со всеми стал у дверей церкви. Меня удивило, что все уже собрались, а двери оставались запертыми. Когда колокол умолк, появился настоятель; двери отворились, и вся братия стала поспешно входить в храм. Я пошел вместе со всеми, но настоятель остановил меня:
- _Куда ты идешь, негодяй_! Стой! - вскричал он.
Я повиновался; вся община вошла в церковь, а я остался стоять у дверей. Отлучение это подействовало на меня угнетающе. Медленно входившие в церковь монахи молча бросали на меня полные ужаса взгляды; я чувствовал себя самым ничтожным существом на земле; мне хотелось провалиться куда-нибудь под пол и не вылезать до тех пор, пока не окончится дело, возбужденное мною в суде.
На следующий день, когда я отправился к утрене, повторилось все то же самое, но к этому прибавились еще ужасающие, походившие на проклятия упреки как перед началом мессы, так и потом, когда монахи выходили из церкви. Я опустился на колени у церковных дверей. Я не сказал ни слова. Я не стал отвечать на их оскорбления {3} и поддерживал в себе присутствие духа едва теплившейся во мне надеждой, что и моя молитва дойдет до господа так же, как звучное пение хора, с которым мне все же было очень горько расставаться.
В течение дня все шлюзы монастырской злобы и мстительности распахнулись. Я появился в дверях трапезной. Войти туда я не смел. Увы, сэр, знали бы вы только, как проходят у монахов часы трапез! В эти часы, глотая свою еду, они оживленно обсуждают мелкие монастырские происшествия. Они спрашивают друг друга: "Кто сегодня опоздал к молитве?", "На кого наложили покаяние?". Это становится предметом разговора, и подробности их жалкой жизни не доставляют им никакой другой темы для ненасытной злобы и любопытства, неразлучных близнецов, что родятся в монастыре. Я продолжал стоять в дверях трапезной, пока наконец один из братии, которому настоятель кивнул, не попросил меня удалиться. Я вернулся к себе в келью, переждал там несколько часов, и только после того, как зазвонили к вечерне, мне принесли еду, притом такую, от которой отшатнулся бы даже самый голодный из голодных. Я пытался все же съесть ее, но так и не мог и, слыша удары колокола, отправился к вечерне: я не хотел давать никакого повода к недовольству тем, что не исполняю свои обязанности. Я поспешил сойти вниз. Как и утром, двери были заперты; служба уже началась, и мне снова пришлось уйти, не приняв в ней участия. На следующий день мне не позволили присутствовать на утренней мессе; та же самая унизительная сцена повторилась, когда я появился в дверях трапезной. В келью мне посылали такую пищу, какую не стала бы есть и собака, а всякий раз, когда я пытался войти в церковь, двери ее оказывались запертыми. Меня преследовали множеством способов; они слишком омерзительны, слишком мелки для того, чтобы о них рассказывать или даже просто их вспоминать, но вместе с тем они были столь мучительны, что с утра до вечера я не знал покоя. Вообразите только, сэр, что шестьдесят с. лишним человек дали друг другу клятву сделать жизнь одного человека невыносимой; что они все сообща решили оскорблять его, преследовать, всеми способами мучать и раздражать; а потом постарайтесь представить себе, какова будет этому несчастному выносить подобную жизнь. Я начал опасаться за свой рассудок, да и за свою жизнь, ведь как она ни была жалка, ее все же поддерживала надежда на благоприятный исход моего дела.
Постараюсь в нескольких чертах изобразить вам один из дней этой жизни. Ex uno disce omnes {По одному суди обо всех {4} (лат.).}. Утром я шел к утренней мессе и, дойдя до дверей церкви, опускался на колени; войти внутрь я не смел. Вернувшись к себе в келью, я обнаружил, что распятия моего уже нет. Я решил пойти пожаловаться настоятелю; в коридоре я встретил одного из монахов и двоих воспитанников. Завидев меня, все они прижались к стене; они старательно подобрали подолы ряс, словно боясь, что я могу осквернить их своим прикосновением.
- Вам нечего бояться, - кротко сказал я, - коридор достаточно широк.
- Apage, Satana! {Отыди, сатана (лат.).} - воскликнул монах. - Дети мои, - продолжал он, обращаясь к воспитанникам, - повторяйте вслед за мной "Apage, Satana!"; не подходите к этому дьяволу, он оскверняет рясу, которую носит и которую готовится с себя снять.
Воспитанники отшатнулись от меня и, для того чтобы придать изгнанию дьявола еще большую силу, проходя мимо, плюнули мне в лицо. Я вытер их плевки и подумал, как мало духа Христова в обители тех, кто называет себя братьями во Христе. Дойдя до кельи настоятеля, я робко постучал в дверь.
- Входи с миром, - услышал я в ответ и стал творить молитву, прося у бога, чтобы меня встретили миром. Отворив дверь, я увидел настоятеля и еще нескольких монахов, собравшихся у него. Едва завидев меня, настоятель в ужасе закричал и накрыл голову полою своей рясы. Монахи поняли этот знак: дверь тут же захлопнули у меня перед носом. В этот день мне пришлось, сидя у себя в келье, особенно долго ждать, пока мне принесут еду. Никакое душевное состояние не может подавить в человеке голод и жажду. Много дней уже я не получал той пищи, которой требует молодой, развивающийся организм, тем более что я был высокого роста и очень исхудал. Я отправился на кухню попросить, чтобы мне дали поесть. Стоило мне появиться в дверях, как повар начал креститься; даже на кухню меня не пускали теперь дальше порога. Ему вбили в голову, что во мне сидит бес, и он трясся от страха.
- Что тебе надобно? - спросил он.
- Что-нибудь поесть, - ответил я, - только поесть.
- Ладно, получай, только не смей подходить ко мне близко, вот твоя еда.
И он швырнул за порог требуху; я был настолько голоден, что с жадностью принялся есть ее прямо с полу. Однако на следующий день счастье мне изменило: повар успел проведать тайный замысел монастырской общины - всеми способами мучать тех, кто вышел у нее из повиновения, - и смешал брошенные мне объедки с золою, волосами и пылью. Мне стоило большого труда выбрать какой-нибудь кусок, который при том, что я был изнурен голодом, я все же решился бы съесть. Мне не дали в келью воды и не позволили прикасаться к той, которую приносили в трапезную; мучимый жаждой, которая становилась еще более жгучей от снедавшей меня тревоги, я вынужден был становиться на колени у края колодца, и, так как у меня не было даже кружки, чтобы зачерпнуть воду, мне приходилось либо пить из пригоршни, либо лакать ее как собака. Стоило мне на несколько минут выйти в сад, как, воспользовавшись моим отсутствием, они проникали ко мне в келью и старались там все перевернуть и сломать. Я уже сказал, что у меня отняли распятие. Но я продолжал все так же опускаться на колени и повторять слова молитв перед камнем, на котором оно стояло. Потом унесли и камень. Из кельи моей постепенно исчезло все: стол, стул, требник, четки; остались одни только голые стены. Была там, правда, кровать, но они сделали все для того, чтобы я не знал на ней ни часа покоя. И, однако, они все же боялись, как бы мне не выдалось даже коротенькой передышки, и придумали для этого новое средство, и если бы план их удался, я, вероятно, лишился бы не только сна, но и рассудка.
Однажды ночью, проснувшись, я увидел, что келья моя в огне; в ужасе я вскочил с постели, но должен был тут же податься назад: меня окружало целое сонмище дьяволов; на них были огненные одежды, из уст их извергалось пламя. Вне себя от ужаса, я кинулся к стене и убедился, что касаюсь рукой холодного камня. Я пришел в себя и тогда только сообразил, что все эти ужасные фигуры намалеваны на стенах фосфором для того, чтобы меня напугать. Я снова улегся в постель и заметил, что по мере того как начинает светать, фигуры эти постепенно бледнеют и исчезают. Я принял отчаянное решение - во что бы то ни стало пробиться к настоятелю и поговорить с ним. Я чувствовал, что среди всех ужасов, которыми меня окружили, я могу повредиться умом.
Только около полудня уже удалось мне заставить себя исполнить принятое решение. Я постучался в келью настоятеля, и, когда дверь открылась, он встретил меня с таким же выражением ужаса на лице, как и при моем первом появлении, но принять меня ему все же пришлось.
- Отец мой, - сказал я, - вы должны выслушать меня, я не уйду отсюда, пока вы не сделаете того, о чем я прошу.
- Говори.
- Они морят меня голодом, того, что мне дают, недостаточно, чтобы поддержать мои силы.
- А разве ты этого не заслужил?
- Заслужил я или нет, ни божеские, ни человеческие законы не осудили еще меня на голодную смерть; и если приговор этот вынесен _вами_, то знайте - вы совершаете убийство.
- Ты еще на что-нибудь жалуешься?
- Да, на все; меня не пускают в церковь; мне запрещают молиться, у меня отняли распятие, четки и чашу со святой водой. Даже у себя в келье я не могу теперь исполнять все то, что требует от меня святая вера.
- Что требует от тебя святая вера!
- Отец мой, хоть я и не монах, но неужели я по-прежнему не могу оставаться христианином?
- Отрекшись от принятого обета, ты лишил себя этого права.
- Да, но ведь я же остался человеком, и как человек... Но я не взываю к вашему милосердию, я прошу, чтобы вы защитили меня вашей властью. Сегодня ночью на стенах намалевали изображения бесов. Когда я проснулся, я увидел вокруг себя пламя и злых духов.
- То же самое ты увидишь и перед смертью!
- И я буду тогда достаточно наказан, но не слишком ли рано это наказание началось?
- Призраки эти - порождение твоей нечистой совести.
- Отец мой, если вы соизволите осмотреть мою келью, то увидите следы фосфора на стенах.
- Чтобы я стал осматривать твою келью! Чтобы я туда вошел!
- Значит, просьба моя так и не будет удовлетворена? Прошу вас, употребите вашу власть во имя обители, во главе которой вы стоите. Помните, что как только ходатайство мое перед судом будет предано гласности, все эти обстоятельства станут также известными, и судите сами, как отразятся они на репутации всей общины.
- Вон отсюда!
Я ушел; просьбу мою, во всяком случае в отношении пищи, удовлетворили, но келью мою оставили разгромленной и опустошенной, и я продолжал пребывать все в том же мучительном отчуждении от монастырской братии, распространявшемся не только на церковные службы, но и на все остальное. Заверяю вас, это отлучение от жизни было до того ужасно, что я часами бродил по монастырю и всем его коридорам с единственной целью попасться на глаза кому-нибудь из монахов, которые - я это знал - могли встретить меня только упреками или проклятиями. Даже это было для меня лучше, нежели окружавшее меня томительное молчание. Я, можно сказать, почти уже привык к их выкрикам и всякий раз в ответ только благословлял их. Через две недели дело мое должно было разбираться в суде; мне об этом ничего не было сообщено, однако настоятеля своевременно уведомили обо всем, и это ускорило его решение. Для того чтобы не дать мне воспользоваться благоприятным исходом дела, он прибег к тайному плану, жестокость которого превзошла все, что могло вместить сердце человека - нет, я оговорился, - сердце монаха. Какие-то смутные сведения об этом я получил в ту же ночь, когда обратился с просьбой к настоятелю, но если бы я даже с самого начала узнал во всех подробностях о том, сколь далеко зашли задуманные им козни и какими способами люди эти хотели достичь своей цели, то мог ли я что-нибудь сделать, чтобы им помешать?
В тот вечер я вышел побродить по саду; сердцу моему было как-то особенно тягостно. Его глухие тревожные удары напоминали собою звуки маятника, приближающего некий роковой час.
Смеркалось; сад был пуст; опустившись на колени, на свежем воздухе (в единственном храме, который мне разрешалось посещать) я пытался молиться. Попытка, однако, оказалась напрасной; вскоре я перестал произносить слова молитв, ибо они были уже лишены всякого смысла, и, совершенно подавленный невыразимой тяжестью на душе и в теле, упал наземь и лежал, простертый ниц, оцепеневший, но не бесчувственный. Я увидел, как какие-то две фигуры прошли мимо, не заметив меня; они горячо о чем-то спорили.
- Надо принять более решительные меры, - сказал один из говоривших. Это ваша вина, что все так надолго отложили. Если вы и в дальнейшем будете к нему столь же безрассудно снисходительным, на вас ляжет ответственность за позор всей общины.
- Да, но его решение непоколебимо, - сказал настоятель (ибо этj был он).
- Это не может служить доводом против той меры, которую я предлагаю.
- В таком случае он в ваших руках; только помните, я не будe отвечать за...
Продолжения разговора я уже не расслышал. Все это вовсе не так напугало меня, как вы могли бы подумать. Те, кому довелось много страдать, всегда готовы воскликнуть вслед за несчастным Агагом: "Самое горькое уже позади" {5}. Они не подозревают, что именно в эту минуту обнажается меч, которым их должны разрубить на куски. Ночью, вскоре после того, как я уснул, меня разбудил странный шум в моей келье. Я вскочил с постели и стал прислушиваться. Мне показалось, что я слышу убегающие шаги босых ног. Я знал, что дверь моя не запирается и поэтому кто угодно может проникнуть ко мне в келью. Но мне все же думалось, что порядки в монастыре достаточно строгие и этого-то уж никак не допустят. Поэтому волнение мое улеглось и я стал уже засыпать, как вдруг меня снова разбудили. На этот раз я почувствовал прикосновение чьей-то руки. Я снова вскочил; вкрадчивый голос прошептал:
- Не бойся, я твой друг.
- Мой друг? Да разве у меня есть друзья? И почему вы явились в такой час?
- Это единственное время, когда мне разрешено видеться с тобой.
- Так кто же вы все-таки?
- Я тот, кто без труда проходит сквозь эти стены. И тот, кто может сделать для тебя то, что превыше человеческих сил, если только ты доверишься ему.
В словах его было что-то страшное.
- Уж не Враг ли рода человеческого искушает меня сейчас? - вскричал я.
Не успел я произнести эти слова, как из коридора ко мне в келью вбежал монах (должно быть, все это время он выжидал, ибо был одет).
- Что случилось? - спросил он. - Ты напугал меня своим криком, ты произнес имя нечестивого. Что ты такое увидел? Чего ты испугался? Я овладел собой и сказал:
- Я ничего особенного не слышал. Просто мне привиделись страшные сны, вот и все. Ах, брат Иосиф, можно ли удивляться, что после таких трудных дней я и по ночам не знаю покоя!
Монах ушел, и следующий день прошел как обычно; однако ночью меня снова разбудил тот же вкрадчивый шепот. Накануне голос этот только поразил меня, тут он меня ужаснул. В темной келье, в полном одиночестве, это вторичное вторжение неведомого существа окончательно меня сломило. Я уже готов был думать, что это действительно враг рода человеческого соблазняет меня. Я стал читать молитву, однако шепот, раздававшийся, казалось, над самым моим ухом, продолжался.
- Послушай, послушай меня, - говорил он, - и ты будешь счастлив. Отрекись от принятого тобой обета, согласись, чтобы я стал твоим покровителем, и тебе не придется об этом жалеть. Встань с кровати, попирай распятие, что валяется в ногах, плюнь на образ Пресвятой девы, что лежит рядом, и...
Услыхав эти слова, я не мог удержаться и не закричать от ужаса. Голос тут же умолк, и тот же самый, живший в соседней келье монах снова прибежал ко мне и разразился такими же восклицаниями, что и накануне; когда он вошел ко мне со свечой в руке, я увидел, что и распятие, и образ Пресвятой девы положены в ногах моей кровати. Увидев монаха, я вскочил с постели и, взглянув на распятие и на образ, узнал, что это были те самые, которые недавно убрали из моей кельи. Все лицемерные возгласы монаха, сетовавшего на то, что я снова его потревожил, не могли сгладить впечатление, которое произвело на меня это незначительное обстоятельство. Я решил, и не без основания, что искуситель, подкинувший мне эти святыни, был человеком. Я встал, увидел, как жестоко меня обманули, и потребовал, чтобы монах ушел. Он был очень бледен и спросил меня, зачем я снова его потревожил, добавив, что я поднимаю такой шум, что не даю ему спать; в довершение всего, наткнувшись на распятие и изображение Пресвятой девы, он спросил, откуда они взялись у меня.
- Вам это известно лучше, чем мне, - ответил я.
- Что же, ты обвиняешь меня в том, что я в сговоре с нечистой силой? Кто мог принести все это к тебе в келью?
- Тот же, кто отнял их у меня, - ответил я. Слова эти, как мне показалось, на какое-то мгновение смутили его. Он ушел, заявив, что если я снова буду не давать ему спать по ночам, он вынужден будет доложить об этом настоятелю. Я ответил, что дело здесь вовсе не во мне, сам же дрожал от страха, ожидая приближения следующей ночи.
У меня были к этому все основания. Вечером, перед тем, как лечь спать, я повторял молитву за молитвой. Мысль о том, что меня хотят отлучить от церкви, угнетала меня. Повторял я и заклинания, изгоняющие нечистую силу. Мне пришлось читать их по памяти: в келье у меня не осталось ни одного молитвенника. Повторяя эти молитвы, - а они были длинны и многословны, - я в конце концов уснул. Но мне не суждено было долго спать. Возле самой постели снова раздался все тот же шепот. В ту же минуту я встал с кровати - у меня не было никакого страха. Вытянув вперед руки, босой, я принялся ходить по келье и обшаривать все углы. Руки мои натыкались на одни только голые стены - нигде ничего нельзя было ни увидеть, ни нащупать. Я снова лег и едва успел приступить к молитве, которой хотел приободрить себя, как те же вкрадчивые слова послышались снова у самого моего уха, и я не мог ни определить, откуда они исходят, ни заглушить их. Так я совершенно лишился сна. Стоило мне на какое-то мгновение задремать, как те же зловещие звуки начинали преследовать меня в моих снах. От этого постоянного недосыпания я был как в лихорадке. Ночи напролет я или прислушиваясь ждал, что вот-вот раздастся этот шепот, или слушал его, а день весь проводил в сменявших друг друга мучительных догадках. К страху моему примешивалась раздражительность, и, как только начинало темнеть, мне становилось нестерпимо тяжко. Я, правда, все время подозревал, что меня обманывают, но это никак не могло меня утешить, ибо иногда человеческая злоба и коварство измышляют такие козни, что и нечистой силе не превзойти их. Каждую ночь преследование возобновлялось и с каждым разом становилось все страшнее. Временами неизвестный мне голос пытался склонить меня к нечестивым действиям, о которых я не решусь даже рассказывать, временами внушал мне кощунственные речи, от которых бы содрогнулся сам дьявол. То он насмешливым тоном одобрял мое поведение и заверял меня, что дело мое будет иметь удачный исход, то вдруг переходил к чудовищным угрозам. Жалкое подобие сна, наступавшее в перерывах между этими вторжениями, нисколько меня не освежало. Я просыпался, обливаясь холодным потом, ощупывал рукою постель и глухим невнятным голосом повторял последние из отдававшихся у меня в ушах слов. Я вскакивал и видел собравшихся вокруг моей кровати монахов, слышал, как они жалуются на то, что я потревожил их своими криками, напугал и вынудил тотчас же кинуться ко мне в келью. Потом они начинали испуганно переглядываться и в каком-то странном оцепенении говорили друг другу и мне примерно такое: "Случилось что-то из ряда вон выходящее, у тебя на душе какой-то тяжкий грех, он не дает тебе покоя". Они заклинали меня ради всего святого и ради спасения моей души открыть им, что я такое содеял, за что меня постигает теперь эта кара. Как бы я ни был перед тем взволнован, стоило мне услышать эти слова, как я сразу становился спокойным. Я говорил:
- Ничего не случилось, зачем это вам понадобилось врываться ко мне в келью?
Тогда они качали головами и делали вид, что уходят от меня медленно и неохотно, словно сожалея о моей горькой участи, а я только повторял:
- Ах, брат Иустин, ах, брат Климент, я вижу вас, понимаю вас, помните, есть господь на небе.
Однажды я долгое время пролежал в постели, не слыша никаких голосов. Я уснул, но скоро был разбужен ослепительным светом. Я сел на кровати и увидел перед собой лик Божьей матери, окруженный лучезарным ореолом своей славы. Она не то чтобы стояла, а как бы парила в этом сиянии в ногах моей кровати, и в руках у нее было распятие; сама же она, казалось, милостиво приглашала меня лобызать свои пять сокровенных ран {1* Достоверность этого рассказа подтверждается "Священной историей" Мосхейма {6}. Я опускаю некоторые упоминаемые там обстоятельства, слишком ужасные для современного читателя.}. На какое-то мгновение я почти поверил в то, что передо мной действительно находится Пресвятая дева Мария: Но в ту же минуту прозвучал _голос_, более громкий, нежели обычно: "Выгони их вон, наплюй на них, ты мой, и я требую, чтобы вассал мой сослужил мне эту службу".
При этих словах видение мгновенно исчезло, а голос снова перешел на шепот, но я уже не слышал его, я лишился чувств. Я легко мог отличить это состояние от сна по крайнему недомоганию, холодному поту и мучительному ощущению _нарастающей слабости_, которые предшествовали ему, и по тем судорогам, которые можно было принять за рыдания, замирания, сердца или удушье и которые сотрясали меня всего, прежде чем мне удалось прийти в себя. Все это время монастырская община поддерживала и, казалось, усугубляла страшный обман, который мучил меня тем, что я не мог его разгадать, и еще больше сознанием того, что я сделался его жертвой. Когда искусство обретает всемогущество и оказывается на равной ноге с действительностью, когда мы чувствуем, что иллюзия причиняет нам не меньше зла, чем сама жизнь, страдания наши утрачивают свой высокий смысл и не способны уже принести нам успокоение. В нас самих тогда рождается дьявол, оборачивающий против нас свои силы и смеющийся, видя, как мы корчимся в муках. В течение целого дня все взирали на меня, как на чудовище, содрогались от низких подозрений и, что было всего хуже, украдкой бросали на меня взгляды, исполненные лицемерного сочувствия; взгляды эти на какое-то время, казалось, согревали меня, но потом тут же устремлялись к небесам, словно моля их простить невольно содеянный грех - сострадание к тому, от кого отвернулся господь. Когда я встречался кому-нибудь из монахов в саду, то, завидев меня, он тут же переходил на другую аллею и осенял себя крестным знамением. Когда же мне случалось встретиться с иными из них в одном из монастырских коридоров, они подбирали полы рясы, поворачивались к стене и, перебирая четки, читали молитвы и ждали, пока я пройду мимо. Если я решался опустить руку в чашу со святой водой, стоявшую у входа в церковь, то всю воду тут же выплескивали у меня на глазах. Вся община приняла чрезвычайные меры предосторожности против нечистой силы. Монахам были розданы заклинания и формулы изгнания бесов и как за утренней, так и за вечерней мессой всякий раз читались особые молитвы. Усиленно распространялся слух, что Сатане позволено приходить в монастырь проведать своего любимого и преданного слугу и что вся братия должна быть готова к тому, что он может удвоить свои коварные усилия в борьбе с ней. Невозможно даже описать, какое действие все это произвело на юных воспитанников. Стоило им только где-нибудь завидеть меня, как они с быстротою молнии убегали прочь. Если кто-нибудь из них натыкался на меня в коридоре, то на этот случай всегда была припасена святая вода, и они выплескивали ее на меня целыми ведрами; если же почему-нибудь им этого не удавалось сделать, какой они тогда поднимали крик, как корчились от ужаса! Они становились на колени, вскрикивали, опускали глаза, громко взывали: "Сатана, смилуйся надо мной, не попирай меня своими копытами, забери свою добычу", - тут они произносили мое имя.
Наконец я ощутил, какой ужас я им внушаю. Я и сам уже начал верить, что, может быть, и вправду чем-то похож на того, кем они меня считают. Это мучительное состояние, но избежать его невозможно. Бывают обстоятельства, когда весь мир ополчается против нас, и мы сами начинаем становиться на его сторону, ожесточаясь против самих себя, лишь бы избежать томительного отчуждения от всех и вся. Вид у меня был страшный: растерянное, осунувшееся лицо, разорванная одежда, прыгающая походка, привычка постоянно что-то бормотать себе под нос и полная отрешенность от повседневной жизни обители. Можно ли было удивляться, что весь мой облик в их глазах отождествлялся с теми ужасами, которые воображение их приписывало мне? Очевидно, такое впечатление я должен был производить и на всех послушников и воспитанников монастыря. Их все время учили, что они должны ненавидеть меня, но ныне ненависть их сочеталась со страхом, а я не знаю ничего более зловещего, чем союз этих двух страстей. Как ни уныло выглядела моя келья, я старался пораньше вернуться в нее, коль скоро мне не позволяли принимать участие в вечерней службе. Как только колокол созывал всех на молитву, до меня доносились шаги монахов, спешивших к мессе; и хоть она и казалась мне прежде томительной и нудной, я отдал бы теперь все на свете, только бы мне разрешено было присутствовать на ней, дабы защитить себя от ужасной _полуночной мессы Сатаны_ {2* В словах этих нет ни малейшего преувеличения. В видениях, навеянных колдовскою силой или обманом, злой дух в насмешку (над верующими) служит свою мессу, " У Бомонта и Флетчера есть упоминание о "завываниях черного дьявола", иначе говоря, о сатанинской мессе {7}.}, на которую я ждал, что меня вызовут. Но я все же становился на колени у себя в келье и повторял все молитвы, какие только мог вспомнить, а в это время каждый удар колокола и хоровое пение, доносившиеся снизу, отдавались вокруг грозным эхом, возвещавшим мне то, что в страхе моем я уже предчувствовал, что небеса ответили на мою мольбу отказом.