- Я стоял в эту минуту возле ее кареты, - к моему удивлению, добавлял он, - тогда это была _единственная карета во всем_ Лондоне {1* Я где-то читал об этом, но сам этому не верю. Упоминание о каретах есть у Бомонта и Флетчера, а Батлер в своих "Посмертных сочинениях" говорит даже о "каретах со стеклами" {3}.}.
   Потом он начинал рассказывать о роскошных празднествах, которые устраивал Людовик XIV, и с поразительной точностью описывал великолепную колесницу, на которой восседал монарх, изображавший собою бога солнца {4}, в то время как титулованные сводники и потаскухи его двора следовали за ней, изображая собою толпу небожителей. Потом он переходил к смерти герцогини Орлеанской {5}, сестры Карла II, к грозной проповеди священника Бурдалу, произнесенной у смертного одра красавицы королевской крови, которая, как подозревали, была отравлена, и при этом говорил:
   - Я видел множество роз у нее на будуарном столике, - они должны были в тот вечер украсить ее на балу, а рядом, прикрытые кружевами ее вечернего платья, стояли дароносица, свечи и миро.
   Потом он переходил к Англии; он говорил о злосчастной, всеми осужденной гордости жены Иакова II {6}, которая сочла для себя "оскорбительным" сидеть за одним столом с ирландским офицером, сообщившим ее супругу (в то время еще герцогу Йоркскому), что в качестве офицера на австрийской службе он однажды сидел за столом, а в это время отец герцогини (герцог Моденский) стоял позади, ибо был всего-навсего вассалом германского императора.
   Все это были известные вещи, и рассказать о них мог кто угодно, однако он описывал каждую самую ничтожную подробность настолько обстоятельно, что у вас создавалось впечатление, что он видел все это собственными глазами и даже разговаривал с лицами, о которых шла речь в его рассказе. Я слушал его с любопытством, к которому примешивался ужас.
   Под конец, вспоминая один незначительный, но характерный случай, происшедший в царствование Людовика XIII, он рассказал его в следующих выражениях {2* Случай этот рассказан, если не ошибаюсь, в "Еврейском шпионе".}. "Однажды вечером после празднества, где вместе с королем находился кардинал Ришелье {7}, последний, едва только объявили, что карета его величества подана, имел дерзость выбежать из дверей раньше самого короля. Его величество не выказал ни малейшего гнева по поводу подобной самонадеянности министра и с большим bonhomie {Добродушием (франц.).} сказал:
   - Его высокопреосвященству, господину кардиналу, всюду хочется быть первым.
   - Первым, чтобы служить вашему величеству, - не растерявшись и с удивительной учтивостью ответил кардинал и, выхватив факел из рук _стоявшего рядом со мной_ пажа, стал светить королю, который в это время садился в карету".
   Эти вдруг вырвавшиеся у него слова поразили меня, и я спросил: "А вы разве там были?".
   Он не дал мне прямого ответа и сразу же переменил разговор, стараясь отвлечь мое внимание всякого рода забавными подробностями истории нравов этого времени, причем снова говорил с той удивительной точностью, от которой мне становилось _не по себе_. Должен сознаться, что удовольствие, которое он доставлял мне своими рассказами, было в значительной степени омрачено тем странным ощущением, которое я испытывал от присутствия этого человека и от разговора с ним. Он удалился, и я стал жалеть, что его нет со мной, хоть и не в состоянии был разобраться в том необыкновенном чувстве, которое овладевало мною, когда он сидел у меня.
   Спустя несколько дней я был вызван для второго допроса. Накануне вечером меня посетило одно из _должностных лиц_. Люди эти отнюдь не являются обычными тюремными надзирателями, они в известной степени облечены доверием высших властей Инквизиции, поэтому я с надлежащим почтением отнесся ко всему, что человек этот мне сообщил, тем более что сообщение это было сделано подробно и четко и в таких прямых выражениях, каких я никак не ожидал услышать из уст служителя этого безмолвного дома. Обстоятельство это насторожило меня, я стал ждать, что мне сообщат нечто чрезвычайное, и все сказанное им подтвердило мои ожидания, причем еще в большей степени, нежели я мог думать. Он без всяких обиняков сказал мне, что недавно произошло событие, давшее повод для волнения и тревоги, каких до этого времени Инквизиция никогда не знала. Было донесено, что в кельях некоторых узников появлялась неизвестная фигура, изрекавшая нечто враждебное не только католической религии и порядкам, установившимся в Святейшей Инквизиции, но и религии вообще, вере в бога и в загробную жизнь. Он добавил, что сколь ни были бдительны надзиратели, пытавшиеся выследить это странное существо и застать его в одной из келий, им это ни разу не удавалось, что численность стражи удвоена, что все меры предосторожности приняты, но что до сих пор эти действия не имели никакого успеха и что все сведения, которыми они располагают касательно этого странного посетителя, поступали к ним только от самих узников, в чьи кельи тот проникал и к кому обращался в выражениях, по-видимому заимствованных у Врага рода человеческого, для того чтобы окончательно погубить этих несчастных. Сам он до сих пор не принимал никакого участия в этих розысках, но он уверен, что те чрезвычайные меры, которые приняты в самые последние дни, не дадут больше этому посланцу нечистой силы оскорблять и позорить Святое судилище. Он посоветовал мне подготовиться к разговору об этом вторжении, ибо на ближайшем допросе моем о нем непременно пойдет речь и, может быть, даже допрашивающие меня будут более настойчивы, чем я могу ожидать. Сказав все это и поручив меня милости божьей, он удалился.
   Я уже начинал понимать, о чем именно шла речь в услышанном мною необыкновенном сообщении, однако не догадывался еще о том, какое значение все это могло иметь для меня самого. Предстоящего следствия я ожидал не столько со страхом, сколько с надеждой. После обычных вопросов: Почему я здесь? Кто меня обвинил? В каком проступке? Не помню ли я, чтобы мне случилось произнести какие-нибудь слова, свидетельствующие о неуважении к догматам Пресвятой церкви? и т. п., и т. п., - после того, как все это было разобрано с множеством подробностей, от которых я могу вас избавить, мне были заданы другие вопросы, совершенно особого рода, косвенным образом связанные с появлением моего недавнего посетителя. Я ответил на них со всею искренностью, и она, как видно, привела в ужас моих судей. Отвечая им, я прямо сказал, что человек этот появлялся у меня в камере.
   - Помните, что вы находитесь в келье, - сказал верховный судья.
   - Так, значит, у меня в келье. Он отзывался очень непочтительно о Святой Инквизиции, он произносил слова, которые я не осмелился бы здесь повторить. Мне трудно было поверить, чтобы такому человеку могли разрешить посещать камеры (я оговорился, кельи) Святой Инквизиции.
   Не успел я договорить, как один из судей весь затрясся в своем кресле (в это время тень его, непомерно удлинившаяся от игры неровного света, расползлась по противоположной стене в причудливую фигуру разбитого параличом гиганта). Он попытался задать мне какой-то вопрос, но из уст его вырвались только глухие невнятные звуки, глаза его выкатились из орбит: это был апоплексический удар, и он испустил дух прежде, чем его успели перенести в другую комнату.
   Допрос тут же прервался, все были в смятении. Когда меня отпустили к себе в келью, я к ужасу моему сообразил, что произвел самое неблагоприятное впечатление на судей. Они истолковали рассказанный мною случай самым странным образом и совершенно неверно: последствия этого я ощутил, когда меня вызвали второй раз.
   В тот вечер один из судей Инквизиции пришел ко мне в келью и говорил со мною довольно долгое время очено сухо и строго. Он заявил, что я с первого же взгляда произвел на тех, кто меня допрашивал, отталкивающее, омерзительное впечатление, ибо я не кто иной, как монахотступник, который во время своего пребывания в монастыре был обвинен в колдовстве, который, предприняв нечестивую попытку бежать, сделался виновником смерти своего брата, ибо ввел его в соблазн сделаться сообщником этого побега, и не только поверг один из самых знатных домов Испании в отчаяние, но и навлек на него позор. Мне хотелось возразить ему, но он не дал мне ничего сказать и заметил, что пришел сюда не для того, чтобы слушать, а лишь для того, чтобы говорить. Затем он заявил, что, хотя после посещения монастыря епископом с меня и было снято обвинение в сношениях с Врагом рода человеческого, кое-что из того, в чем меня подозревали, получило неожиданное и грозное подтверждение: странное существо, о котором я достаточно хорошо осведомлен, ни разу не переступало порог тюрьмы Инквизиции, пока там не появился я. Напрашивался самый вероятный и, в сущности, единственный правильный вывод, что именно я и есть та жертва, которую избрал себе Враг рода человеческого, тот, кому хоть и вопреки воле, но все же с соизволения господа и святого Доминика (тут он перекрестился) было дано проникнуть в стены Святого судилища. В строгих, но ясных словах он предостерег меня против опасности того положения, в которое меня поставили всеобщие и, по его мнению, более нежели справедливые подозрения, и под конец заклинал меня, если я только хочу спасти свою душу, безраздельно довериться милости Святой палаты и, если _пришелец_ посетит меня еще раз, внимательно прислушаться ко всему тому, что исторгнут его нечестивые уста, и _слово в слово_ повторить это перед ее судом.
   Когда инквизитор ушел, я стал раздумывать о смысле его слов. Мне показалось, что все это очень похоже на те заговоры, которые так часто устраивались в монастыре. Я усмотрел в этом некую попытку вовлечь меня в интриги, направленные против меня же самого, в предприятие, успех которого несомненно повлечет за собою мое осуждение, - я чувствовал, что мне следует быть до крайности осторожным и бдительным. Я знал, что я невиновен, а сознание собственной невиновности посягает на самую сущность Инквизиции, только надо сказать, что в стенах ее тюрем как сознание это, так и неповиновение, которое за ним следует, все равно ни к чему не приводят. В конце концов я все же решил, что начну очень пристально наблюдать за всем, что может произойти в стенах моей кельи, где мне одновременно угрожают и силы Инквизиции, и происки дьявола. И мне не пришлось долго ждать. На вторую же ночь после моего допроса неизвестный снова появился у меня в келье. Первым побуждением моим было громко позвать служителей Инквизиции. Но потом мной овладело какое-то мучительное сомнение: я не мог решить, отдать ли мне себя безраздельно во власть Инквизиции или вверить этому странному существу, может быть, еще более чудовищному, чем все инквизиторы мира - от Мадрида до Гоа {8}. Я боялся, что и в первом и во втором случае я могу оказаться жертвой обмана. Я понимал, что в распоряжении каждой из сторон были свои ужасы, которыми она старалась оглушить и запугать человека. Я не знал, ни чему верить, ни что думать. Я чувствовал только, что меня со всех сторон окружают враги, сердце мое было бы на стороне того, кто первый сбросил бы с себя маску и открыто объявил себя моим решительным и заклятым врагом. Пораздумав еще какое-то время, я решил, что лучше будет все же _не доверяться Инквизиции_ и выслушать все, что захочет сказать мне мой зловещий гость. В глубине души я, однако, считал, что это - их тайный агент; я был очень к нему несправедлив. Во время второго его посещения разговор наш оказался еще более увлекательным, но вместе с тем он, вне всякого сомнения, подтвердил бы все подозрения инквизиторов. После каждой произнесенной им фразы мне хотелось побежать и позвать тюремную стражу. Затем мне представилось, как он превращается в обвинителя и обличает меня для того, чтобы они меня осудили. Я содрогался при мысли, что могу выдать себя одним словом, находясь во власти этого страшного существа, которое способно осудить меня на смерть под пытками или, что еще того хуже, на медленное, томительное умирание от потери сил - от пустоты в душе и от изнурения тела, на гибель от одиночества, нескончаемого и безнадежного, - на то страшное извращение человеческих чувств, при которых человеку хочется избавиться от ненавистной ему жизни и найти облегчение в смерти.
   Кончилось тем, что я стал слушать речи (если это вообще можно назвать речами) моего странного гостя, который чувствовал себя в стенах Инквизиции как у себя дома и сидел рядом со мной на жесткой скамье с таким же спокойствием, как если бы то было самое роскошное ложе, созданное когда-либо истым ценителем наслаждений. Я был в крайнем смятении, голова у меня шла кругом, и мне трудно сейчас даже вспомнить, о чем именно он говорил тогда. Между прочим, он сказал мне следующее:
   - Вы узник Инквизиции. Святое судилище создано, разумеется, для исполнения высоких задач, недоступных пониманию грешных существ вроде нас с вами; однако, насколько мы можем судить, на все благодеяния, которые она оказывает им своей мудрой прозорливостью, узники ее отвечают не только полным равнодушием, но и постыдной неблагодарностью. Вас вот, например, обвиняют в колдовстве, братоубийстве, в том, что вы своими низкими поступками повергли в отчаяние родителей своих, принадлежащих к самому цвету знати и нежно вас любящих; вы теперь, по счастью, не можете уже ничего сотворить во зло своим родным, религии и обществу оттого, что находитесь здесь под надежной и спасительной для вас охраной. И вот вы, скажем прямо, до такой степени нечувствительны ко всем этим благодеяниям, что больше всего на свете хотите одного - перестать наслаждаться ими. Словом, я убежден, что сердце ваше (которое осталось глухим к щедротам и милостям Святого судилища) отнюдь не склонно утяжелить бремя ваших обязанностей по отношению к нему, а напротив, - стараться уменьшить огорчения, которые эти достойные люди испытывают, пока ваше пребывание оскверняет святые стены, сократив его срок задолго еще до того, как самим им захочется это сделать. Вы ведь хотите бежать из тюрьмы Инквизиции, если только это окажется возможным, не правда ли?
   Я не сказал ни слова в ответ. Меня охватил ужас от этой циничной и жестокой иронии, ужас при одном упоминании о побеге (у меня на это были причины), неописуемый ужас перед всем на свете, перед каждым живым существом, оказавшимся рядом. Мне казалось, что я дрожа и качаясь иду по узенькой кромке стены, по разделяющему две пропасти Аль-арафу {9}; одну из этих бездн разверз дьявол, а другую, не менее ужасную, - Инквизиция. Я стиснул зубы; у меня захватило дыхание.
   - Что касается побега, - продолжал мой собеседник, - то хоть я и могу вам его обещать (меж тем сделать это _не в человеческой власти_), я должен предупредить вас о трудностях, с которыми вы столкнетесь. Что если они испугают вас, остановят?
   Я и на этот раз ничего не ответил. Пришелец, как видно, решил, что молчание мое выражает сомнение.
   - Может быть, - продолжал он, - вы думаете, что, если вы долго пробудете здесь, в тюрьме Инквизиции, вы этим обеспечите себе спасение души. Самое нелепое заблуждение, которое, однако, глубоко укоренилось в человеке, - это думать, что земные страдания его спасут ему душу.
   Тут я мог со всей убежденностью ему возразить, сказав, что я чувствую, верю, что мои страдания здесь, на земле, в какой-то степени могут смягчить на том свете наказание, которое я бесспорно заслужил. Я признал многие мои заблуждения, я стал каяться, вспоминая постигшие меня несчастья, как будто то были преступления, и всей силою скорби своего неискушенного сердца вверял себя в руки Всемогущего, чувствуя, что на меня действительно нисходит его благодать. Молясь, я призывал господа, Спасителя, Пресвятую деву - искренне, всеми силами моей просветленной души. Когда я поднялся с колен, пришельца уже не было.
   * * * * * *
   Допрос следовал за допросом, причем все происходило с быстротою, какой не знали анналы Инквизиции. Увы! Если бы то действительно были анналы, если бы это было нечто большее, нежели воспоминание об одном дне насилия, угнетения, обмана и пытки. Когда я был вызван вновь, судьи сначала допрашивали меня по обычной форме, после чего перешли к вопросам, построенным чрезвычайно хитро, как будто нужно было применять какую-то хитрость, чтобы заставить меня говорить о том, что мне так не терпелось высказать самому. Едва только они коснулись интересовавшего их предмета, как я принялся рассказывать им обо всем с таким искренним рвением, какое могло открыть глаза кому угодно, только не инквизиторам. Я поведал им, что странный посетитель явился ко мне еще раз. Замирая от страха и весь дрожа, я повторил слово в слово все, что последний раз мне довелось от него услышать. Я не опустил ни одного оскорбительного слова, которое тот произнес в адрес Святой палаты, ни его язвительных и циничных насмешек, ни его явного безбожия, ни нечестивости всех его речей - я пересказывал им все до мельчайших подробностей. Я надеялся заслужить доверие инквизиторов тем, что возводил обвинения на их врага и Врага рода человеческого. О! Нет возможности даже рассказать, ценою каких мучений нам достается жизнь между двумя заклятыми врагами, когда мы стараемся снискать дружбу одного из них! Я предостаточно всего выстрадал от Инквизиции, и, однако, в эту минуту я уже готов был вымаливать себе место самого последнего стражника в ее тюрьме, я бы, вероятно, согласился даже взяться за постыдное ремесло палача, я бы, кажется, перенес любые муки, на которые меня могла обречь Инквизиция, лишь бы избавиться от ужаса быть в ее глазах союзником Врага человеческих душ. К великому моему смятению, я заметил, что все слова, которые безудержным потоком вырывались из моих уст, вся та искренность, на которую меня подвинуло отчаяние, мое желание отстоять себя в борьбе со зловещим и не знающим жалости врагом, - все это было оставлено без внимания.
   Судьи, надо сказать, были поражены проникновенностью, с которой я говорил. На какое-то мгновение они даже как будто поверили словам моим, исторгнутым ужасом; однако минуту спустя я уже мог убедить я, что для них страшен я сам, а отнюдь не обстоятельства, о которых я только что рассказал. Казалось, что между ними и мной стоит какая-то слюда подозрительности и тайны, искажающая мои черты. Они упорно требовали, чтобы я припоминал все новые подробности, еще какие-то обстоятельства, причем вовсе не для того, чтобы что-то узнать обо мне, а лишь для того, чтобы подтвердить уже сложившееся _у них_ представление. Чем больше усилий они затрачивали на свои замысловатые вопросы, тем меньше я понимал, что они от меня хотят. Я поведал им все, что знал; я действительно хотел сказать все, но при всем желании не мог сообщить им больше того, что самому мне было известно; и тревога моя, вызванная тем, что я не могу удовлетворить требования судей, только возрастала, оттого что я был не в силах понять, чего же они от меня хотят. Перед тем как отправить меня назад в келью, они очень строго предупредили меня, что, если я не выслежу, не запомню и не донесу каждого слова, произнесенного этим необычным существом, которое, как они в этом признавались сами своим недоуменным молчанием, беспрепятственно проникало в обитель и так, что никто не мог за ним уследить, меня ждет самое суровое наказание. Я все это им обещал - все, что только они могли от меня потребовать, больше того, в качестве последнего доказательства истинности своих слов я стал умолять, чтобы кому-нибудь из монахов было позволено провести ночь со мной в келье или же, если правила Инквизиции никак этого не допустят, чтобы неподалеку от моей двери на ночь в коридоре оставили надзирателя, которому я бы мог каким-нибудь условным знаком сообщить, если это неведомое существо появится у меня: вторжение его тогда будет обнаружено и нечестивец наказан. Уже тем, что мне позволили изложить мою просьбу, мне было оказано снисхождение, что отнюдь не в обычаях Инквизиции, ибо она, как правило, разрешает узнику только отвечать на вопросы и говорить лишь тогда, когда его о чем-нибудь спрашивают. Выслушав мое предложение, они какое-то время совещались между собой, но, к ужасу моему, я узнал, что ни один из служителей тюрьмы, даже если Инквизиция ему это прикажет, не согласится провести ночь у двери _моей_ кельи.
   Не могу даже передать вам, как мучительно было мое состояние, когда я вернулся к себе. Чем больше я старался оправдаться, тем больше все запутывалось. И я решил, что добиться этого и внести в мою душу мир я могу только одним - неукоснительным исполнением всего, что предпишет мне Инквизиция. Всю ночь я не давал себе спать, но на этот раз он не появился. Под утро я наконец уснул. О, что это был за сон! Меня преследовали бесы, злые духи, что водятся в этих стенах. Я убежден, что ни одной из жертв аутодафе {10} во время ужасного шествия к пламени - временному и вечному никогда не приходилось переносить таких страданий, какие мне выдалось испытать в этом сне. Мне снилось, что суд окончился, колокол прозвонил, и мы вышли из тюрьмы Инквизиции; преступление мое было уже доказано, и мне вынесли приговор как отступившему от святой веры монаху и как поддавшемуся _дьявольскому наущению_ еретику. Процессия двинулась: впереди шли доминиканцы, следом за ними - кающиеся грешники, босые, с обнаженными руками, и каждый держал зажженную восковую свечу. На иных было надето санбенито {11}, на других - нет, все были бледные, запыхавшиеся, изможденные; лица их были такого же глинистого цвета, как и их обнаженные руки и ноги. За ними шли те, у кого на черных одеяниях было изображено fuego revolto { Пламя, обращенное вниз (исп.).}. A за теми я увидел себя самого, а видеть так себя призраком в то время, как ты еще жив - это сущее проклятие, едва ли не то же, что видеть совершенные тобою преступления, когда горишь на вечном огне. Да, я видел себя в одежде, на которой было изображено пламя, поднимающееся кверху, меж тем как бесы, изображенные на моей одежде, пересмеивались с теми, которые толпились у меня в ногах и носились вокруг моей головы. Стоя справа и слева от меня, иезуиты заставляли меня вникать в различие между этими намалеванными огнями и тем пламенем, которое должно было охватить навеки мою извивающуюся в муках душу. В ушах у меня звонили все колокола Мадрида. Света не было, были сумерки, те, что всегда окружают нас в снах (солнечный свет никогда никому еще не снился); тускло горели и дымились факелы, чье пламя скоро должно было мне _выжечь глаза_. Я увидел перед собою помост. Меня приковали цепями к столбу - под звон колоколов, проповеди иезуитов и крики толпы. Напротив раскинулся великолепный амфитеатр: король и королева Испании и вся высшая знать и священнослужители пришли посмотреть, как нас будут сжигать на костре.
   Мысли наши во сне путаются; мне довелось как-то слушать историю одного аутодафе: юная девушка-еврейка, которой не было еще и шестнадцати лет, пала ниц перед королевой и воскликнула: "Спасите меня, спасите меня, не велите меня сжигать, единственное мое преступление в том, что я исповедую веру моих предков". Рассказывают, что королева (если не ошибаюсь, то была Елизавета Французская {12}, жена Филиппа) заплакала, однако процессия двинулась дальше. Нечто подобное произошло и в моем сне. Я увидел, как молившего о пощаде оттолкнули; еще несколько мгновений и оказалось, что проситель этот не кто иной, как мой брат Хуан; он прильнул ко мне и отчаянно вскричал: "Спаси меня, спаси меня!". Тут я снова увидел себя прикованным к столбу: факелы были зажжены, вокруг звонили колокола, пелись литании {13}. Ступни мои пылали и превращались в уголь, мышцы мои потрескивали, кости и кровь шипели на огне, тело сморщилось, как кусок покоробившейся свиной кожи, ноги свисали над охватившим их огнем, как недвижные сухие жерди; языки пламени поднимались все выше, оно охватило мне волосы; я был окружен венцом из огня: голова моя превратилась в шар из расплавленного металла, глаза пламенели и плавились в своих орбитах. Я открыл рот и наглотался огня, я закрыл его пламя бушевало внутри меня, а колокола все еще звонили, толпа кричала, а король и королева и знать и священники - все смотрели на нас, а мы все горели! Мне снилось, что тело мое и душа обратились в пепел.
   Я проснулся - так я никогда не кричал и не слышал, чтобы кричал кто-нибудь другой; но, должно быть, именно так душераздирающе вопят несчастные, когда языки пламени начинают лизать их стремительно и жестоко: "Misericordia por amor di Dios!" {Сжальтесь [над нами] во имя любви к богу (исп.).}.
   От этого крика я и проснулся: я был в тюрьме, и рядом со мною стоял искуситель. Повинуясь побуждению, противиться которому было свыше моих сил, побуждению, вызванному всеми ужасами только что виденного сна, я упал к его ногам и стал умолять его "спасти меня".
   Я не знаю, сэр, - да и вообще человеческий разум не властен это решить - могло ли это загадочное существо влиять на мои сны и диктовать искушавшему меня злому духу те страшные видения, которые заставили меня броситься к его ногам и искать в нем надежду на спасение. Как бы то ни было, оно, разумеется, воспользовалось моими предсмертными муками, действительными или воображаемыми, и, убедив меня в том, что в его власти устроить мне побег из тюрьмы Инквизиции, предложило мне сделать это на тех не подлежащих огласке условиях, о которых мне запрещено было где бы то ни было говорить, кроме как на исповеди.