Страница:
Прошло еще несколько минут, и Исидора поднялась с колен. Вид у нее был теперь более спокойный и отрешенный. Была в ней и та решимость, которую искреннее обращение к Вседержителю неизменно придает даже самому слабому из его созданий.
Вернувшись на свое прежнее место под окном, Мельмот какое-то время смотрел на нее со смешанным чувством сострадания и удивления; усилием воли он, однако, сумел подавить в себе и то и другое и нетерпеливо спросил:
- А какие ты можешь представить доказательства том любви, которую я тебе описал и которая одна заслуживает этого имени?
- Все те, - твердо ответила Исидора, - которые может представить самая любящая из смертных, - мое сердце и руку, мою решимость стать твоей и принять тайну, которая тебя окружает, и горе, которое меня ждет, и, если надо будет, последовать за тобой в изгнание, в пустыню, на край света!
Когда она говорила, глаза ее светились, лицо было озарено сиянием, и вся она, казалось, излучала такую высокую духовность, что становилась похожей на лучезарное видение, воплотившее в себе и целомудрие и страсть, как будто этим двум вечным соперницам удалось примирить свои притязания, договориться о границах своих владений и как будто они избрали именно ее, Исидору, тем храмом, в котором должен быть освящен их необычный союз. И действительно, враждующим этим началам никогда еще не было так хорошо вместе. Позабыв все свои прежние распри, они, казалось, решили никогда больше не расставаться.
Ее нежная фигура обрела какое-то особое величие; оно говорило о гордой чистоте, об уверенности, которую сильный дух придает слабому телу, о победе, одержанной безоружным, победе над победителем, когда тот начинает стыдиться своей славы и склоняет голову перед знаменами врага в ту минуту, когда осажденная крепость сдается. Она стояла как женщина, движимая любовью, но не унизившая себя в этой любви, соединившая в себе нежность с великодушием, готовая поступиться ради любимого всем, кроме того, что в его глазах обесценивало бы этот драгоценнейший дар, готовая стать жертвой, но в то же время чувствуя, что достойна стать жрицей.
Мельмот смотрел на нее. Порыв великодушия и человечности забился у него в жилах, затрепетал в сердце. Он видел девушку во всей ее красоте самозабвенной, преданной, исполненной невинности, безраздельно любящей того, кому самой противоестественностью его бытия было не дано ответить на чувство смертного существа. Он отвернулся от нее и не заплакал; а если на глаза его, может быть, и набежали слезы, то он отер их так, как отирает своей мохнатой лапой дьявол, завидев новую жертву, которую ему надлежит пытать: _раскаявшись в своем раскаянии_, он спешит смыть позорящее его пятно сострадания, дабы снова сделаться палачом.
- Ну так что же, Исидора, ты так и не дашь мне доказательств твоей любви? Так я должен понять тебя?
- Требуй от меня, - ответила она, - любого доказательства, какое возможно для женщины; большее будет свыше человеческих сил, меньшее недостойно!
Как ни страшны были совершенные Мельмотом преступления, сердце его не было развращено чувственностью, и слова эти произвели на него настолько сильное впечатление, что он рванулся с места, посмотрел на девушку и воскликнул:
- Да, все это неоспоримо доказывает твою любовь! Теперь дело за мной, это я должен представить доказательство той любви, которую я описал, любви, которую только ты могла возбудить во мне, любви, на которую при более благоприятных обстоятельствах я мог бы... Впрочем, это не важно - я должен не заниматься сейчас разбором этого чувства, а представить доказательства.
Он протянул руку к окну, у которого она стояла.
- Так, значит, ты согласна соединить свою судьбу с моей? Ты действительно станешь моей и тебя не смутят ни покров тайны, ни горе? Ты последуешь за мной с суши на море и с моря на сушу, и лишишься покоя и крова, и согласишься носить на своем челе позорное клеймо и на своем имени проклятие? Ты действительно _будешь моей_, моей безраздельной, моей единственной Иммали?
- Да, буду, я этого хочу.
- Тогда, - ответил Мельмот, - получи сейчас же доказательство моей вечной признательности. Знай, что я больше тебя никогда не увижу! Помолвка наша расторгнута. Я покидаю тебя навеки!
С этими словами он исчез.
Глава XXII
Нет, мне не мил Парис. Мой муж Ромео {1}.
Шекспир
Исидора настолько уже привыкла к диким выкрикам и непонятным намекам ее таинственного возлюбленного, что его странные слова и внезапное исчезновение особенно ее не встревожили. И то и другое было, в общем-то, ничем не страшнее всего того, что ей не раз уже доводилось видеть. Она помнила, что после подобных вспышек ярости он появлялся снова и бывал довольно спокоен. В размышлении этом она находила для себя поддержку, равно как и в загадочной уверенности, присущей всем, кто по-настоящему любит, что никакая любовь немыслима без страдания; впрочем, она уже и слышала из уст того, чьи слова были для нее непререкаемой истиной, что судьба обрекла ее на страдания, и, как видно, успела примириться с этим своим печальным предназначением. Поэтому исчезновение Мельмота меньше удивило ее, нежели услышанное несколько часов спустя приглашение явиться к матери, которое было выражено примерно в таких словах:
- Сеньорита, ваша матушка просит вас прийти в комнату со шпалерами; она получила кое-какие известия и находит, что должна познакомить вас с ними.
Исидора была уже в какой-то степени подготовлена к этому необычайному известию той необычайною суматохой, которая вдруг поднялась в их благонамеренном и спокойном семействе. Она слышала шаги и голоса, но не ведала, что это означало, и не задумывалась над этим. Она считала, что мать собирается поговорить с ней по поводу каких-нибудь запутанных нравственных истин, которые отец Иосиф недостаточно ей разъяснил, после чего она, правда, преспокойно могла перейти к разговору о легкомысленной прическе, которую себе сделала одна из ее служанок, и о подозрительных звуках гитары, слышанных ею под окном у другой, а там перескочить на то, как откармливать каплунов и почему на ужин отцу Иосифу не приготовили так, как надо, яйца и вовсе не подали мускат. Вслед за всем этим она могла сокрушаться по поводу того, что часы в доме отстают от часов соседней церкви, куда она ходит молиться, и она вовремя не слышит их боя. И, наконец, - раздражаться по поводу всего на свете, начиная от выкармливания домашней птицы и приготовления тушеного мяса с овощами и кончая все возрастающими распрями между молинистами и янсенистами {2}, которые докатились уже и до Испании, и спора не на жизнь, а на смерть между доминиканцами и францисканцами касательно того, какую одежду положено надевать на умирающего грешника, чтобы более надежным образом обеспечить ему спасение души. Так вот, бегая между кухней и молельней, вознося молитвы святым, а вслед за тем ругая служанок, переходя от благочестия к гневу, донья Клара постоянно находила для себя и для слуг увлекательные занятия и всякий раз умела привести всех домочадцев в приятное возбуждение, в котором пребывала сама.
Исидора была убеждена, что и на этот раз ее ожидает нечто подобное, но, к изумлению своему, увидала, что донья Клара сидит за письменным столом и держит перед собой длинное, красивым почерком написанное письмо; вслед за тем девушка услыхала обращенные к ней слова:
- Дочь моя, я послала за тобой, чтобы ты узнала то, что здесь написано. Строки эти доставят удовольствие и тебе, и мне, вот почему я хочу, чтобы ты села и послушала, а я тебе их прочту.
С этими словами донья Клара уселась в огромное кресло с высокой спинкой, частью которого она казалась сама: такой одеревеневшей была вся ее фигура, такими недвижными - черты лица, таким тусклым - взгляд.
Исидора отвесила низкий поклон и села на одну из подушек, которых в комнате было великое множество, а дуэнья, надев очки и водрузившись на другую подушку по правую руку доньи Клары, с трудом и то и дело запинаясь, стала читать письмо, только что полученное доньей Кларой от ее мужа, который высадился отнюдь не в Осуне {3}, а в одном из действительно существующих портовых городов Испании и теперь был уже на пути домой.
"Донья Клара,
Прошло уже около года с тех пор как я получил от вас письмо с
сообщением о том, что нашлась наша дочь, которая маленьким ребенком
пропала вместе со своей нянькой у берегов Индии и которую мы считали
погибшей. Разумеется, я ответил бы на ваше письмо раньше, если бы
дела мои не помешали мне это сделать.
Я хочу, чтобы вы поняли, что меня радует не столько возвращение
дочери, сколько то, что небеса вернули себе заблудшую душу, вырвав
ее, так сказать, e faucibus Draconis - e profundis Barathri {Из
пастей дракона, из глубин бездны (лат.).} - отец Иосиф лучше
разъяснит вашему разумению, что это означает.
Я убежден, что с помощью этого верного служителя господа и
пресвятой церкви она сделалась теперь настоящей католичкой по всем
пунктам, необходимым, абсолютным, сомнительным или непонятным,
формальным, основным, главным, незначительным или обязательным, как
подобает быть дочери старого христианина, каковым я (притом, что я не
достоин этой чести) считаю себя и этим горжусь. Кроме того, я
рассчитываю, что она окажется такой, какой полагается быть испанской
девушке, - иначе говоря, украшенной всеми добродетелями, какие ей
полагается иметь, и прежде всего скромностью и сдержанностью. Эти
качества всегда были у вас, в чем я имел возможность убедиться, и я
надеюсь, что вы постарались передать их ей - ведь, как вы знаете, в
подобных случаях тот, кто получает, обогащается, а тот, кто отдает,
не становится беднее.
Наконец, коль скоро всякая девушка должна быть вознаграждена за
свои целомудрие и сдержанность, будучи соединена узами брака с
достойным супругом, отец обязан позаботиться о том, чтобы найти для
нее такового и последить, чтобы она не пропустила времени и не
засиделась в невестах, что для нее было бы и невесело и неприятно,
ибо люди стали бы думать, что ею пренебрегают мужчины. Поэтому,
движимый отеческою заботой, я привезу с собою человека, который
должен стать ее мужем, дона Грегорио Монтилью; о качествах его мне
сейчас некогда распространяться, но я полагаю, что она примет его
так, как полагается почтительной дочери, а вы - как послушной жене.
Франсиско де Альяга"
- Ну вот, дочь моя, ты выслушала письмо своего отца, - сказала донья Клара, словно собираясь начать долгую речь, - и, разумеется, молчишь теперь и ждешь, что я перечислю тебе все обязанности, относящиеся к тому состоянию, в которое ты вскоре вступишь. По мне, так их три: послушание, молчание и бережливость. А самая главная из них, которая включает в себя тринадцать пунктов, это...
- Господи Иисусе! - воскликнула в волнении дуэнья, - что это с сеньоритой, она так побледнела!
- Самое главное, - продолжала донья Клара, откашлявшись, приподняв одной рукой очки, а тремя пальцами другой указывая на огромный том с застежками, что лежал перед нею на пюпитре, - то было Житие святого Ксаверия {4}, - что касается упомянутых тринадцати пунктов, то запомни, что полезнее всего для тебя первые одиннадцать, два последних тебе изложит твой будущий муж. Итак, во-первых...
Тут раздался какой-то приглушенный звук, на который почтенная сеньора не обратила, однако, внимания, пока дуэнья вдруг не закричала:
- Пресвятая дева! Сеньорите стало худо.
Донья Клара опустила очки, посмотрела на дочь, которая упала с подушки и лежала теперь без признаков жизни на полу, и, немного помолчав, сказала:
- Ей в самом деле худо. Подымите ее. Позовите на помощь и облейте ее холодной водой или вынесите на свежий воздух. Боюсь, что у меня выпала закладка из книги, - пробормотала донья Клара, оставшись одна, - и все из-за этих глупых толков насчет любви и замужества. Благодарение богу, никогда в жизни я не любила! А что до замужества, то тут уж все складывалось, как угодно господу и родителям нашим.
Несчастную Исидору подняли с полу, вынесли на свежий воздух, который, должно быть, подействовал на ее все еще зависимую от стихий натуру так же, как вода действовала на hombre pez {Человека-рыбу {5} (исп.).}, о котором столько в то время в Барселоне ходило легенд, да ходит и по сей час.
Она пришла в себя. Послав свои извинения донье Кларе, она попросила служанок уйти, сказав, что хочет остаться одна. Одна! Вот слово, которое у влюбленных всегда имеет вполне определенное значение: они остаются в обществе того, чей образ неотступно стоит у них перед глазами и чей голос душа их слышит даже в те часы, когда он далеко.
Пережитое ею потрясение было пробным камнем для женского сердца, и Исидора, в которой сила страсти сочеталась с полным отсутствием рассудительности и жизненного опыта, которая была натурой решительной и умела владеть собой, но вместе с тем под влиянием обстоятельств сделалась и застенчивой и робкой и легко могла теперь лишиться присутствия духа, стала жертвой борьбы чувств, которая вначале даже угрожала ее рассудку.
Прежняя независимость и беспечность подчас вновь оживали в ее сердце и побуждали ее на дикие и отчаянные решения, именно такие, какие приходят большинству робких женщин в минуту крайней опасности и которые они бывают способны исполнить. К тому же новые для нее и навязанные ей привычки, строгость, с которой ей прививали эту фальшь, и торжественная сила религии, которую она совсем недавно узнала, но успела, однако, глубоко почувствовать, - все это побуждало ее отвергнуть всякую мысль о несогласии и сопротивлении как великий грех.
Прежние чувства ее не хотели мириться с новыми обязанностями, которые на нее возложили, и в сердце у нее шла страшная борьба: ей приходилось удерживаться на узенькой полоске земли, которую с обеих сторон захлестывали волны и которая становилась все уже и уже.
Это был ужасный для нее день. У нее нашлось достаточно времени, чтобы подумать; однако в глубине души она была убеждена, что никакие размышления помочь ей не могут, что решить за нее должны сами обстоятельства и что в ее положении никакая внутренняя сила не может противостоять силе физической.
Нет, должно быть, более тягостного занятия для души, чем обходить усталым и раздраженным шагом один и тот же круг мыслей и всякий раз склоняться к одним и тем же выводам, а потом возвращаться снова к знакомым местам, ускоряя шаг, но совсем уже выбившись из сил; уверенно отправлять в это путешествие все наши самые заветные дарования, радостно провожать уходящие в море суда, чтобы вскоре стать свидетелем того, как они терпят крушение, как, покалеченные бурей, они беспомощно носятся по волнам и как потом тонут.
Весь этот день она думала только о том, как найти выход из того положения, в которое она попала, а в глубине сердца чувствовала, что выхода нет; такое вот состояние, когда ощущаешь, что все силы, поднятые со дна души, не могут одолеть окружающую посредственность и тупость, на помощь которым приходят еще и обстоятельства, - такое состояние способно и погрузить в уныние и ожесточить; так чувствует себя узник из рыцарского романа, которого связали заколдованными нитями, крепкими, как адамант.
Тому, кто по складу своей души более склонен наблюдать различные человеческие чувства, нежели переживать их вместе с другими, было бы небезынтересно проследить, как тревоге и всем мукам Исидоры противостояло холодное и спокойное благодушие ее матери, которая весь этот день с помощью отца Иосифа старательно составляла то, что Ювенал называет verbosa et grandis epistola {Многословное и длинное послание {6} (лат.).}, в ответ на послание своего супруга, и поразмыслить над тем, как два человеческих существа, казалось бы одинаково устроенные и назначение которых, по всей видимости, любить друг друга, могли почерпнуть из одного и того же источника воду сладостную и горькую.
Сославшись на то, что она все еще плохо себя чувствует, Исидора испросила у матери позволения не являться к ней в этот вечер. Наступила ночь; скрыв от глаз всю ту искусственность в вещах и в поступках людей, которые окружали девушку днем, ночная тьма в какой-то степени возвратила ее к ощущению прежней жизни, и в ней пробудилась былая независимость, в течение дня ни разу не напоминавшая о себе. Мельмот не появлялся, и от этого тревога ее сделалась еще острее. Ей начинало уже казаться, что он покинул ее навсегда, и сердце ее замирало при этой мысли.
Читателю романов может показаться невероятным, что девушка, обладавшая такой твердостью духа и так беззаветно любившая, как Исидора, могла испытывать тревогу или страх, попав в положение, вообще-то говоря, самое обычное для героини романа. Ей ведь надо всего-навсего воспротивиться докучливой назойливости и самовластию семьи и заявить о своем бесповоротном решении разделить участь своего таинственного возлюбленного, которого родные ее ни за что не захотят признать. Все это вполне правдоподобно и любопытно. Во все времена писались и читались романы, интерес которых проистекал от благородного и невероятного противодействия героини всем как человеческим, так и сверхчеловеческим силам. Но, должно быть, никто из тех, кто писал их или читал, не принимал никогда в расчет того множества мелких и чисто внешних обстоятельств, которые влияют на взаимоотношения человека с некоей стихийною силой, если и не большей, то во всяком случае значительно более действенной, чем высокие порывы души, которые так возвеличивают всегда героя и которые так редки в нашей повседневной жизни, где все остается заурядным и пошлым.
Исидора готова была умереть ради любимого существа. На костре или на эшафоте она бы призналась в своем чувстве и, погибнув мученической смертью, восторжествовала бы над своими врагами. Душа может собрать воедино свои силы, чтобы совершить некий подвиг, но она приходит в изнеможение от постоянно возобновляющихся и неустранимых домашних ссор, от побед, одерживая которые, она в конечном счете оказывается в проигрыше, и от поражений, терпя которые, она бывает достойна награды за стойкость и вместе с тем всякий раз ощущает, что победа эта для нее - потеря. Нечеловеческое усилие иудейского силача, погубившее и его врагов и его самого {7}, было детской игрой в сравнении с его каждодневным тупым и нудным трудом.
Исидоре предстояло вести непрестанную тягостную борьбу закованной в кандалы силы с назойливой слабостью, борьбу, которая, по правде говоря, лишила бы добрую половину героинь романа и присутствия духа, и желания бороться с трудностями, что встретились на пути. Дом ее был для нее тюрьмой: у нее не было возможности, - а если бы эта возможность и представилась, она все равно никогда не воспользовалась бы ею, - добиться разрешения выйти хотя бы на минуту за двери этого дома или выйти без разрешения, но так, чтобы ее никто не заметил. Таким образом, не могло быть и речи ни о каком побеге; ведь если бы даже все двери дома были распахнуты перед ней настежь, она бы все равно чувствовала себя как птица, в первый раз вылетевшая из клетки и увидавшая, что вокруг нет ни единой веточки, на которую она дерзнула бы сесть. Вот что ей предстояло, даже если бы побег ее удался, дома же было и еще того хуже.
Суровый, холодный и категорический тон, которым было написано письмо отца, почти не оставлял ей надежды, что в нем она найдет друга. Против нее было все: слабая и вместе с тем деспотическая натура ее матери - воплощения посредственности; заносчивость и эгоизм Фернана; сильное влияние на семью склонного к беспрерывным софизмам отца Иосифа, добродушие которого никак не вязалось с его властолюбием; ежедневные семейные сцены - этот уксус, который способен разъесть любую скалу; изо дня в день повторяющиеся и изнурительные нравоучения, брань, упреки, угрозы, которые ей приходилось выслушивать; долгие часы, что, убежав от всех, она проводила у себя в комнате одна, горько плача. Этой борьбы, которую существу одинокому, твердо идущему к своей цели, но в общем-то слабому, приходится вести против тех, что его окружают и что поклялись навязать ему свою волю и добиться своего любою ценой; этого постоянного столкновения со злом, таким ничтожным в каждом отдельном своем проявлении, но таким огромным во всей совокупности для тех, кому приходится терпеть его не только каждый день, но и каждый час, - всего этого Исидоре было просто не выдержать: доведенная до беспредельного отчаяния, она плакала, чувствуя, что мужество ее уже не то, что было прежде, и она не знает, какие уступки ее заставят сделать, воспользовавшись тем, что она так ослабела.
- О, был бы он здесь, - в отчаянии вскричала она, заламывая руки, - о, был бы он здесь, чтобы направить меня, чтобы научить! Пусть он не будет моим возлюбленным, пусть он только даст мне совет.
Говорят, что некая сила всегда бывает настороже и стремится облегчить человеку осуществление тех его желаний, которые ведут к погибели: верно, так оно было и сейчас, ибо не успела она произнести эти слова, как тень Мельмота темным пятном обозначилась по дальней аллее сада; прошло несколько мгновений, и он уже стоял у нее под окном. Завидев его, она вскрикнула от радости и от страха, а он приложил палец к губам, призывая ее к молчанию, и прошептал:
- Я знаю все!
Исидора молчала. Она ведь хотела только сообщить ему о недавнем своем горе, а оно, оказывается, уже было ему известно. Поэтому она в немой тревоге стала ждать, что услышит от него какие-то слова утешения.
- Я все знаю! - продолжал Мельмот, - отец твой высадился в Испании; он везет с собой того, кто должен стать твоим мужем. Это твердое решение, принятое всей твоей семьей, которая при всей слабости своей очень упряма, и противиться ему бессмысленно; через две недели ты станешь невестой Монтильи.
- Я раньше стану невестой смерти, - сказала Исидора с величайшим спокойствием, в котором было что-то жуткое.
Услыхав эти слова, Мельмот подошел еще ближе к окну и еще пристальнее на нее посмотрел. Любая твердая и отчаянная решимость, любое чувство доведенного до крайности человека, любой его поступок звучали в унисон с могучими, хоть и расстроенными струнами его души. Он потребовал, чтобы она повторила эти слова, и она произнесла их еще раз - губы ее дрожали, но голос был так же тверд. Он подошел еще ближе и теперь не сводил с нее глаз; по ее словно выточенному из мрамора лицу, по недвижным чертам его, по глазам, в которых горел ровный мертвенный свет отчаяния, словно в светильнике, оставленном в склепе, по губам, которые были приоткрыты и будто окаменели, можно было подумать, что она не сознает сама того, что говорит, или же что слова эти вырываются из ее уст в невольном и безотчетном порыве: так она стояла, точно статуя, у своего окна; при лунном свете складки ее одежды казались изваянными из камня, а возбуждение, охватившее ее Душу, и бесповоротная решимость придавали такую же неподвижность чертам ее лица. Мельмот смутился; чувствовать страх он не мог. Он отошел немного назад, а потом, вернувшись, спросил:
- Так ты это решила, Исидора? И ты действительно решила...
- Умереть! - тем же твердым голосом ответила девушка.
Лицо ее сохраняло прежнее спокойное выражение, и, глядя на нее, можно было поверить, что она на самом деле способна совершить то, что задумала. И при виде этого нежного существа, в котором соединились вечные соперники, сила и слабость, красота и смерть, каждая жилка в Мельмоте затрепетала с неведомой до той поры силой.
- Так, значит, ты можешь, - сказал он, отворачиваясь от нее, нежно, но в то же время как будто стыдясь этой нежности, - так, значит, ты можешь умереть ради того, ради кого ты не хочешь жить?
- Я сказала, что скорее умру, нежели стану женой Монтильи, - ответила Исидора. - Я ничего не знаю о смерти; правда, и о жизни я знаю не больше, но лучше пусть я погибну, чем нарушу свою клятву, сделавшись женой человека, полюбить которого я не смогу.
- Но почему же ты не сможешь его полюбить? - спросил Мельмот, играя сердцем, которое билось у него в руке, как жестокосердый мальчишка играет пойманной птичкой, привязав ее за ногу ниткой.
- Потому что любить я могу только одного. Ты был первым человеческим существом, которое я встретила, ты научил меня и говорить, и чувствовать. Твой образ неизменно стоит передо мной, все равно, здесь ты или нет, вижу я тебя во сне или наяву. Мне случалось видеть людей более красивых, слышать голоса более нежные, я могла встретить и более чуткое сердце, но ты - это первый неизгладимый образ, который запечатлелся в моей душе; черты его останутся во мне до тех пор, пока сама я не превращусь в горстку праха. Я полюбила тебя вовсе не за привлекательную наружность, не за ласковое обращение, не за приятные речи, словом, не за все то, за что, как говорят, любят женщины, - я полюбила тебя потому, что ты был для меня _первым_ и единственным связующим звеном между миром людей и моим сердцем, существом, которое познакомило меня с удивительным инструментом, заключенным где-то внутри меня самой, который оставался нетронутым и неведомым мне; струны его до тех пор, пока они еще будут звучать, послушны одному тому, кто впервые исторг из них звуки, и никому другому; потому что образ твой связан в моем воображении со всем величием природы, потому что твой голос, когда я впервые его услыхала, доносился до меня вместе с рокотом океана и музыкой звезд. И ныне еще его звучание воскрешает во мне неизъяснимую благословенную прелесть картин природы, среди которой я впервые его услыхала, и ныне я внимаю ему, как изгнанник, который слышит музыку родных краев на далекой чужбине; потому что в образе этом для меня соединилось все - природа и чувство, воспоминание и надежда, и среди того света, которым была озарена моя прошлая жизнь, и того мрака, в который погрузилась нынешняя, есть только одно существо, чья подлинность и чья сила остаются, проходя сквозь свет и сквозь тень. Я похожа на путника, который проехал много стран и ищет в них только одного - солнца, которое все равно изливает свой свет, сияет ли оно ярко или затянуто тучами. Я полюбила один раз - и навсегда!
Вернувшись на свое прежнее место под окном, Мельмот какое-то время смотрел на нее со смешанным чувством сострадания и удивления; усилием воли он, однако, сумел подавить в себе и то и другое и нетерпеливо спросил:
- А какие ты можешь представить доказательства том любви, которую я тебе описал и которая одна заслуживает этого имени?
- Все те, - твердо ответила Исидора, - которые может представить самая любящая из смертных, - мое сердце и руку, мою решимость стать твоей и принять тайну, которая тебя окружает, и горе, которое меня ждет, и, если надо будет, последовать за тобой в изгнание, в пустыню, на край света!
Когда она говорила, глаза ее светились, лицо было озарено сиянием, и вся она, казалось, излучала такую высокую духовность, что становилась похожей на лучезарное видение, воплотившее в себе и целомудрие и страсть, как будто этим двум вечным соперницам удалось примирить свои притязания, договориться о границах своих владений и как будто они избрали именно ее, Исидору, тем храмом, в котором должен быть освящен их необычный союз. И действительно, враждующим этим началам никогда еще не было так хорошо вместе. Позабыв все свои прежние распри, они, казалось, решили никогда больше не расставаться.
Ее нежная фигура обрела какое-то особое величие; оно говорило о гордой чистоте, об уверенности, которую сильный дух придает слабому телу, о победе, одержанной безоружным, победе над победителем, когда тот начинает стыдиться своей славы и склоняет голову перед знаменами врага в ту минуту, когда осажденная крепость сдается. Она стояла как женщина, движимая любовью, но не унизившая себя в этой любви, соединившая в себе нежность с великодушием, готовая поступиться ради любимого всем, кроме того, что в его глазах обесценивало бы этот драгоценнейший дар, готовая стать жертвой, но в то же время чувствуя, что достойна стать жрицей.
Мельмот смотрел на нее. Порыв великодушия и человечности забился у него в жилах, затрепетал в сердце. Он видел девушку во всей ее красоте самозабвенной, преданной, исполненной невинности, безраздельно любящей того, кому самой противоестественностью его бытия было не дано ответить на чувство смертного существа. Он отвернулся от нее и не заплакал; а если на глаза его, может быть, и набежали слезы, то он отер их так, как отирает своей мохнатой лапой дьявол, завидев новую жертву, которую ему надлежит пытать: _раскаявшись в своем раскаянии_, он спешит смыть позорящее его пятно сострадания, дабы снова сделаться палачом.
- Ну так что же, Исидора, ты так и не дашь мне доказательств твоей любви? Так я должен понять тебя?
- Требуй от меня, - ответила она, - любого доказательства, какое возможно для женщины; большее будет свыше человеческих сил, меньшее недостойно!
Как ни страшны были совершенные Мельмотом преступления, сердце его не было развращено чувственностью, и слова эти произвели на него настолько сильное впечатление, что он рванулся с места, посмотрел на девушку и воскликнул:
- Да, все это неоспоримо доказывает твою любовь! Теперь дело за мной, это я должен представить доказательство той любви, которую я описал, любви, которую только ты могла возбудить во мне, любви, на которую при более благоприятных обстоятельствах я мог бы... Впрочем, это не важно - я должен не заниматься сейчас разбором этого чувства, а представить доказательства.
Он протянул руку к окну, у которого она стояла.
- Так, значит, ты согласна соединить свою судьбу с моей? Ты действительно станешь моей и тебя не смутят ни покров тайны, ни горе? Ты последуешь за мной с суши на море и с моря на сушу, и лишишься покоя и крова, и согласишься носить на своем челе позорное клеймо и на своем имени проклятие? Ты действительно _будешь моей_, моей безраздельной, моей единственной Иммали?
- Да, буду, я этого хочу.
- Тогда, - ответил Мельмот, - получи сейчас же доказательство моей вечной признательности. Знай, что я больше тебя никогда не увижу! Помолвка наша расторгнута. Я покидаю тебя навеки!
С этими словами он исчез.
Глава XXII
Нет, мне не мил Парис. Мой муж Ромео {1}.
Шекспир
Исидора настолько уже привыкла к диким выкрикам и непонятным намекам ее таинственного возлюбленного, что его странные слова и внезапное исчезновение особенно ее не встревожили. И то и другое было, в общем-то, ничем не страшнее всего того, что ей не раз уже доводилось видеть. Она помнила, что после подобных вспышек ярости он появлялся снова и бывал довольно спокоен. В размышлении этом она находила для себя поддержку, равно как и в загадочной уверенности, присущей всем, кто по-настоящему любит, что никакая любовь немыслима без страдания; впрочем, она уже и слышала из уст того, чьи слова были для нее непререкаемой истиной, что судьба обрекла ее на страдания, и, как видно, успела примириться с этим своим печальным предназначением. Поэтому исчезновение Мельмота меньше удивило ее, нежели услышанное несколько часов спустя приглашение явиться к матери, которое было выражено примерно в таких словах:
- Сеньорита, ваша матушка просит вас прийти в комнату со шпалерами; она получила кое-какие известия и находит, что должна познакомить вас с ними.
Исидора была уже в какой-то степени подготовлена к этому необычайному известию той необычайною суматохой, которая вдруг поднялась в их благонамеренном и спокойном семействе. Она слышала шаги и голоса, но не ведала, что это означало, и не задумывалась над этим. Она считала, что мать собирается поговорить с ней по поводу каких-нибудь запутанных нравственных истин, которые отец Иосиф недостаточно ей разъяснил, после чего она, правда, преспокойно могла перейти к разговору о легкомысленной прическе, которую себе сделала одна из ее служанок, и о подозрительных звуках гитары, слышанных ею под окном у другой, а там перескочить на то, как откармливать каплунов и почему на ужин отцу Иосифу не приготовили так, как надо, яйца и вовсе не подали мускат. Вслед за всем этим она могла сокрушаться по поводу того, что часы в доме отстают от часов соседней церкви, куда она ходит молиться, и она вовремя не слышит их боя. И, наконец, - раздражаться по поводу всего на свете, начиная от выкармливания домашней птицы и приготовления тушеного мяса с овощами и кончая все возрастающими распрями между молинистами и янсенистами {2}, которые докатились уже и до Испании, и спора не на жизнь, а на смерть между доминиканцами и францисканцами касательно того, какую одежду положено надевать на умирающего грешника, чтобы более надежным образом обеспечить ему спасение души. Так вот, бегая между кухней и молельней, вознося молитвы святым, а вслед за тем ругая служанок, переходя от благочестия к гневу, донья Клара постоянно находила для себя и для слуг увлекательные занятия и всякий раз умела привести всех домочадцев в приятное возбуждение, в котором пребывала сама.
Исидора была убеждена, что и на этот раз ее ожидает нечто подобное, но, к изумлению своему, увидала, что донья Клара сидит за письменным столом и держит перед собой длинное, красивым почерком написанное письмо; вслед за тем девушка услыхала обращенные к ней слова:
- Дочь моя, я послала за тобой, чтобы ты узнала то, что здесь написано. Строки эти доставят удовольствие и тебе, и мне, вот почему я хочу, чтобы ты села и послушала, а я тебе их прочту.
С этими словами донья Клара уселась в огромное кресло с высокой спинкой, частью которого она казалась сама: такой одеревеневшей была вся ее фигура, такими недвижными - черты лица, таким тусклым - взгляд.
Исидора отвесила низкий поклон и села на одну из подушек, которых в комнате было великое множество, а дуэнья, надев очки и водрузившись на другую подушку по правую руку доньи Клары, с трудом и то и дело запинаясь, стала читать письмо, только что полученное доньей Кларой от ее мужа, который высадился отнюдь не в Осуне {3}, а в одном из действительно существующих портовых городов Испании и теперь был уже на пути домой.
"Донья Клара,
Прошло уже около года с тех пор как я получил от вас письмо с
сообщением о том, что нашлась наша дочь, которая маленьким ребенком
пропала вместе со своей нянькой у берегов Индии и которую мы считали
погибшей. Разумеется, я ответил бы на ваше письмо раньше, если бы
дела мои не помешали мне это сделать.
Я хочу, чтобы вы поняли, что меня радует не столько возвращение
дочери, сколько то, что небеса вернули себе заблудшую душу, вырвав
ее, так сказать, e faucibus Draconis - e profundis Barathri {Из
пастей дракона, из глубин бездны (лат.).} - отец Иосиф лучше
разъяснит вашему разумению, что это означает.
Я убежден, что с помощью этого верного служителя господа и
пресвятой церкви она сделалась теперь настоящей католичкой по всем
пунктам, необходимым, абсолютным, сомнительным или непонятным,
формальным, основным, главным, незначительным или обязательным, как
подобает быть дочери старого христианина, каковым я (притом, что я не
достоин этой чести) считаю себя и этим горжусь. Кроме того, я
рассчитываю, что она окажется такой, какой полагается быть испанской
девушке, - иначе говоря, украшенной всеми добродетелями, какие ей
полагается иметь, и прежде всего скромностью и сдержанностью. Эти
качества всегда были у вас, в чем я имел возможность убедиться, и я
надеюсь, что вы постарались передать их ей - ведь, как вы знаете, в
подобных случаях тот, кто получает, обогащается, а тот, кто отдает,
не становится беднее.
Наконец, коль скоро всякая девушка должна быть вознаграждена за
свои целомудрие и сдержанность, будучи соединена узами брака с
достойным супругом, отец обязан позаботиться о том, чтобы найти для
нее такового и последить, чтобы она не пропустила времени и не
засиделась в невестах, что для нее было бы и невесело и неприятно,
ибо люди стали бы думать, что ею пренебрегают мужчины. Поэтому,
движимый отеческою заботой, я привезу с собою человека, который
должен стать ее мужем, дона Грегорио Монтилью; о качествах его мне
сейчас некогда распространяться, но я полагаю, что она примет его
так, как полагается почтительной дочери, а вы - как послушной жене.
Франсиско де Альяга"
- Ну вот, дочь моя, ты выслушала письмо своего отца, - сказала донья Клара, словно собираясь начать долгую речь, - и, разумеется, молчишь теперь и ждешь, что я перечислю тебе все обязанности, относящиеся к тому состоянию, в которое ты вскоре вступишь. По мне, так их три: послушание, молчание и бережливость. А самая главная из них, которая включает в себя тринадцать пунктов, это...
- Господи Иисусе! - воскликнула в волнении дуэнья, - что это с сеньоритой, она так побледнела!
- Самое главное, - продолжала донья Клара, откашлявшись, приподняв одной рукой очки, а тремя пальцами другой указывая на огромный том с застежками, что лежал перед нею на пюпитре, - то было Житие святого Ксаверия {4}, - что касается упомянутых тринадцати пунктов, то запомни, что полезнее всего для тебя первые одиннадцать, два последних тебе изложит твой будущий муж. Итак, во-первых...
Тут раздался какой-то приглушенный звук, на который почтенная сеньора не обратила, однако, внимания, пока дуэнья вдруг не закричала:
- Пресвятая дева! Сеньорите стало худо.
Донья Клара опустила очки, посмотрела на дочь, которая упала с подушки и лежала теперь без признаков жизни на полу, и, немного помолчав, сказала:
- Ей в самом деле худо. Подымите ее. Позовите на помощь и облейте ее холодной водой или вынесите на свежий воздух. Боюсь, что у меня выпала закладка из книги, - пробормотала донья Клара, оставшись одна, - и все из-за этих глупых толков насчет любви и замужества. Благодарение богу, никогда в жизни я не любила! А что до замужества, то тут уж все складывалось, как угодно господу и родителям нашим.
Несчастную Исидору подняли с полу, вынесли на свежий воздух, который, должно быть, подействовал на ее все еще зависимую от стихий натуру так же, как вода действовала на hombre pez {Человека-рыбу {5} (исп.).}, о котором столько в то время в Барселоне ходило легенд, да ходит и по сей час.
Она пришла в себя. Послав свои извинения донье Кларе, она попросила служанок уйти, сказав, что хочет остаться одна. Одна! Вот слово, которое у влюбленных всегда имеет вполне определенное значение: они остаются в обществе того, чей образ неотступно стоит у них перед глазами и чей голос душа их слышит даже в те часы, когда он далеко.
Пережитое ею потрясение было пробным камнем для женского сердца, и Исидора, в которой сила страсти сочеталась с полным отсутствием рассудительности и жизненного опыта, которая была натурой решительной и умела владеть собой, но вместе с тем под влиянием обстоятельств сделалась и застенчивой и робкой и легко могла теперь лишиться присутствия духа, стала жертвой борьбы чувств, которая вначале даже угрожала ее рассудку.
Прежняя независимость и беспечность подчас вновь оживали в ее сердце и побуждали ее на дикие и отчаянные решения, именно такие, какие приходят большинству робких женщин в минуту крайней опасности и которые они бывают способны исполнить. К тому же новые для нее и навязанные ей привычки, строгость, с которой ей прививали эту фальшь, и торжественная сила религии, которую она совсем недавно узнала, но успела, однако, глубоко почувствовать, - все это побуждало ее отвергнуть всякую мысль о несогласии и сопротивлении как великий грех.
Прежние чувства ее не хотели мириться с новыми обязанностями, которые на нее возложили, и в сердце у нее шла страшная борьба: ей приходилось удерживаться на узенькой полоске земли, которую с обеих сторон захлестывали волны и которая становилась все уже и уже.
Это был ужасный для нее день. У нее нашлось достаточно времени, чтобы подумать; однако в глубине души она была убеждена, что никакие размышления помочь ей не могут, что решить за нее должны сами обстоятельства и что в ее положении никакая внутренняя сила не может противостоять силе физической.
Нет, должно быть, более тягостного занятия для души, чем обходить усталым и раздраженным шагом один и тот же круг мыслей и всякий раз склоняться к одним и тем же выводам, а потом возвращаться снова к знакомым местам, ускоряя шаг, но совсем уже выбившись из сил; уверенно отправлять в это путешествие все наши самые заветные дарования, радостно провожать уходящие в море суда, чтобы вскоре стать свидетелем того, как они терпят крушение, как, покалеченные бурей, они беспомощно носятся по волнам и как потом тонут.
Весь этот день она думала только о том, как найти выход из того положения, в которое она попала, а в глубине сердца чувствовала, что выхода нет; такое вот состояние, когда ощущаешь, что все силы, поднятые со дна души, не могут одолеть окружающую посредственность и тупость, на помощь которым приходят еще и обстоятельства, - такое состояние способно и погрузить в уныние и ожесточить; так чувствует себя узник из рыцарского романа, которого связали заколдованными нитями, крепкими, как адамант.
Тому, кто по складу своей души более склонен наблюдать различные человеческие чувства, нежели переживать их вместе с другими, было бы небезынтересно проследить, как тревоге и всем мукам Исидоры противостояло холодное и спокойное благодушие ее матери, которая весь этот день с помощью отца Иосифа старательно составляла то, что Ювенал называет verbosa et grandis epistola {Многословное и длинное послание {6} (лат.).}, в ответ на послание своего супруга, и поразмыслить над тем, как два человеческих существа, казалось бы одинаково устроенные и назначение которых, по всей видимости, любить друг друга, могли почерпнуть из одного и того же источника воду сладостную и горькую.
Сославшись на то, что она все еще плохо себя чувствует, Исидора испросила у матери позволения не являться к ней в этот вечер. Наступила ночь; скрыв от глаз всю ту искусственность в вещах и в поступках людей, которые окружали девушку днем, ночная тьма в какой-то степени возвратила ее к ощущению прежней жизни, и в ней пробудилась былая независимость, в течение дня ни разу не напоминавшая о себе. Мельмот не появлялся, и от этого тревога ее сделалась еще острее. Ей начинало уже казаться, что он покинул ее навсегда, и сердце ее замирало при этой мысли.
Читателю романов может показаться невероятным, что девушка, обладавшая такой твердостью духа и так беззаветно любившая, как Исидора, могла испытывать тревогу или страх, попав в положение, вообще-то говоря, самое обычное для героини романа. Ей ведь надо всего-навсего воспротивиться докучливой назойливости и самовластию семьи и заявить о своем бесповоротном решении разделить участь своего таинственного возлюбленного, которого родные ее ни за что не захотят признать. Все это вполне правдоподобно и любопытно. Во все времена писались и читались романы, интерес которых проистекал от благородного и невероятного противодействия героини всем как человеческим, так и сверхчеловеческим силам. Но, должно быть, никто из тех, кто писал их или читал, не принимал никогда в расчет того множества мелких и чисто внешних обстоятельств, которые влияют на взаимоотношения человека с некоей стихийною силой, если и не большей, то во всяком случае значительно более действенной, чем высокие порывы души, которые так возвеличивают всегда героя и которые так редки в нашей повседневной жизни, где все остается заурядным и пошлым.
Исидора готова была умереть ради любимого существа. На костре или на эшафоте она бы призналась в своем чувстве и, погибнув мученической смертью, восторжествовала бы над своими врагами. Душа может собрать воедино свои силы, чтобы совершить некий подвиг, но она приходит в изнеможение от постоянно возобновляющихся и неустранимых домашних ссор, от побед, одерживая которые, она в конечном счете оказывается в проигрыше, и от поражений, терпя которые, она бывает достойна награды за стойкость и вместе с тем всякий раз ощущает, что победа эта для нее - потеря. Нечеловеческое усилие иудейского силача, погубившее и его врагов и его самого {7}, было детской игрой в сравнении с его каждодневным тупым и нудным трудом.
Исидоре предстояло вести непрестанную тягостную борьбу закованной в кандалы силы с назойливой слабостью, борьбу, которая, по правде говоря, лишила бы добрую половину героинь романа и присутствия духа, и желания бороться с трудностями, что встретились на пути. Дом ее был для нее тюрьмой: у нее не было возможности, - а если бы эта возможность и представилась, она все равно никогда не воспользовалась бы ею, - добиться разрешения выйти хотя бы на минуту за двери этого дома или выйти без разрешения, но так, чтобы ее никто не заметил. Таким образом, не могло быть и речи ни о каком побеге; ведь если бы даже все двери дома были распахнуты перед ней настежь, она бы все равно чувствовала себя как птица, в первый раз вылетевшая из клетки и увидавшая, что вокруг нет ни единой веточки, на которую она дерзнула бы сесть. Вот что ей предстояло, даже если бы побег ее удался, дома же было и еще того хуже.
Суровый, холодный и категорический тон, которым было написано письмо отца, почти не оставлял ей надежды, что в нем она найдет друга. Против нее было все: слабая и вместе с тем деспотическая натура ее матери - воплощения посредственности; заносчивость и эгоизм Фернана; сильное влияние на семью склонного к беспрерывным софизмам отца Иосифа, добродушие которого никак не вязалось с его властолюбием; ежедневные семейные сцены - этот уксус, который способен разъесть любую скалу; изо дня в день повторяющиеся и изнурительные нравоучения, брань, упреки, угрозы, которые ей приходилось выслушивать; долгие часы, что, убежав от всех, она проводила у себя в комнате одна, горько плача. Этой борьбы, которую существу одинокому, твердо идущему к своей цели, но в общем-то слабому, приходится вести против тех, что его окружают и что поклялись навязать ему свою волю и добиться своего любою ценой; этого постоянного столкновения со злом, таким ничтожным в каждом отдельном своем проявлении, но таким огромным во всей совокупности для тех, кому приходится терпеть его не только каждый день, но и каждый час, - всего этого Исидоре было просто не выдержать: доведенная до беспредельного отчаяния, она плакала, чувствуя, что мужество ее уже не то, что было прежде, и она не знает, какие уступки ее заставят сделать, воспользовавшись тем, что она так ослабела.
- О, был бы он здесь, - в отчаянии вскричала она, заламывая руки, - о, был бы он здесь, чтобы направить меня, чтобы научить! Пусть он не будет моим возлюбленным, пусть он только даст мне совет.
Говорят, что некая сила всегда бывает настороже и стремится облегчить человеку осуществление тех его желаний, которые ведут к погибели: верно, так оно было и сейчас, ибо не успела она произнести эти слова, как тень Мельмота темным пятном обозначилась по дальней аллее сада; прошло несколько мгновений, и он уже стоял у нее под окном. Завидев его, она вскрикнула от радости и от страха, а он приложил палец к губам, призывая ее к молчанию, и прошептал:
- Я знаю все!
Исидора молчала. Она ведь хотела только сообщить ему о недавнем своем горе, а оно, оказывается, уже было ему известно. Поэтому она в немой тревоге стала ждать, что услышит от него какие-то слова утешения.
- Я все знаю! - продолжал Мельмот, - отец твой высадился в Испании; он везет с собой того, кто должен стать твоим мужем. Это твердое решение, принятое всей твоей семьей, которая при всей слабости своей очень упряма, и противиться ему бессмысленно; через две недели ты станешь невестой Монтильи.
- Я раньше стану невестой смерти, - сказала Исидора с величайшим спокойствием, в котором было что-то жуткое.
Услыхав эти слова, Мельмот подошел еще ближе к окну и еще пристальнее на нее посмотрел. Любая твердая и отчаянная решимость, любое чувство доведенного до крайности человека, любой его поступок звучали в унисон с могучими, хоть и расстроенными струнами его души. Он потребовал, чтобы она повторила эти слова, и она произнесла их еще раз - губы ее дрожали, но голос был так же тверд. Он подошел еще ближе и теперь не сводил с нее глаз; по ее словно выточенному из мрамора лицу, по недвижным чертам его, по глазам, в которых горел ровный мертвенный свет отчаяния, словно в светильнике, оставленном в склепе, по губам, которые были приоткрыты и будто окаменели, можно было подумать, что она не сознает сама того, что говорит, или же что слова эти вырываются из ее уст в невольном и безотчетном порыве: так она стояла, точно статуя, у своего окна; при лунном свете складки ее одежды казались изваянными из камня, а возбуждение, охватившее ее Душу, и бесповоротная решимость придавали такую же неподвижность чертам ее лица. Мельмот смутился; чувствовать страх он не мог. Он отошел немного назад, а потом, вернувшись, спросил:
- Так ты это решила, Исидора? И ты действительно решила...
- Умереть! - тем же твердым голосом ответила девушка.
Лицо ее сохраняло прежнее спокойное выражение, и, глядя на нее, можно было поверить, что она на самом деле способна совершить то, что задумала. И при виде этого нежного существа, в котором соединились вечные соперники, сила и слабость, красота и смерть, каждая жилка в Мельмоте затрепетала с неведомой до той поры силой.
- Так, значит, ты можешь, - сказал он, отворачиваясь от нее, нежно, но в то же время как будто стыдясь этой нежности, - так, значит, ты можешь умереть ради того, ради кого ты не хочешь жить?
- Я сказала, что скорее умру, нежели стану женой Монтильи, - ответила Исидора. - Я ничего не знаю о смерти; правда, и о жизни я знаю не больше, но лучше пусть я погибну, чем нарушу свою клятву, сделавшись женой человека, полюбить которого я не смогу.
- Но почему же ты не сможешь его полюбить? - спросил Мельмот, играя сердцем, которое билось у него в руке, как жестокосердый мальчишка играет пойманной птичкой, привязав ее за ногу ниткой.
- Потому что любить я могу только одного. Ты был первым человеческим существом, которое я встретила, ты научил меня и говорить, и чувствовать. Твой образ неизменно стоит передо мной, все равно, здесь ты или нет, вижу я тебя во сне или наяву. Мне случалось видеть людей более красивых, слышать голоса более нежные, я могла встретить и более чуткое сердце, но ты - это первый неизгладимый образ, который запечатлелся в моей душе; черты его останутся во мне до тех пор, пока сама я не превращусь в горстку праха. Я полюбила тебя вовсе не за привлекательную наружность, не за ласковое обращение, не за приятные речи, словом, не за все то, за что, как говорят, любят женщины, - я полюбила тебя потому, что ты был для меня _первым_ и единственным связующим звеном между миром людей и моим сердцем, существом, которое познакомило меня с удивительным инструментом, заключенным где-то внутри меня самой, который оставался нетронутым и неведомым мне; струны его до тех пор, пока они еще будут звучать, послушны одному тому, кто впервые исторг из них звуки, и никому другому; потому что образ твой связан в моем воображении со всем величием природы, потому что твой голос, когда я впервые его услыхала, доносился до меня вместе с рокотом океана и музыкой звезд. И ныне еще его звучание воскрешает во мне неизъяснимую благословенную прелесть картин природы, среди которой я впервые его услыхала, и ныне я внимаю ему, как изгнанник, который слышит музыку родных краев на далекой чужбине; потому что в образе этом для меня соединилось все - природа и чувство, воспоминание и надежда, и среди того света, которым была озарена моя прошлая жизнь, и того мрака, в который погрузилась нынешняя, есть только одно существо, чья подлинность и чья сила остаются, проходя сквозь свет и сквозь тень. Я похожа на путника, который проехал много стран и ищет в них только одного - солнца, которое все равно изливает свой свет, сияет ли оно ярко или затянуто тучами. Я полюбила один раз - и навсегда!