И, задрожав при этих словах, она добавила с целомудрием и девической гордостью, которые всегда дополняют друг друга и чей союз означает для сердца и плен, и свободу от плена:
   - Чувствами, которые я доверила тебе, можно злоупотребить, но охладить их никто не может.
   - И это твои _настоящие_ чувства? - спросил Мельмот, после долгого молчания, во время которого он то и дело срывался с места и принимался ходить взад и вперед, как человек, которого одолевают неотвязные и тягостные мысли.
   - Настоящие! - воскликнула Исидора, и щеки ее зарделись вспыхнувшим вдруг румянцем. - Настоящие! Да разве я способна сказать что-то ненастоящее? Разве я могу так скоро позабыть мою прежнюю жизнь?
   Мельмот поднял голову и еще раз на нее посмотрел.
   - Если ты так решила, если чувства твои действительно таковы...
   - Да, да!.. - воскликнула Исидора; отдернув протянутые к нему руки, она закрыла ими свои воспаленные глаза; он увидел, как меж тонкими пальцами проступили слезы.
   - Тогда подумай о том, что тебя ожидает! - сказал Мельмот медленно и произнося каждое слово с трудом и как будто даже с известным сочувствием к своей жертве, - союз с человеком, которого ты не можешь полюбить, или же непрестанная вражда, тягостное, изнурительное, можно сказать даже гибельное для тебя преследование твоей семьи! Подумай о днях, что...
   - О не заставляй меня о них думать! - вскричала Исидора, в отчаянии заламывая руки, - скажи мне... скажи мне, что можно сделать, чтобы вырваться из этого плена!
   - По правде говоря, - ответил Мельмот, нахмурив брови так, что на лбу его залегли глубокие складки и невозможно было определить, какое выражение преобладало в эту минуту на его сосредоточенном лице, была то ирония или глубокое искреннее чувство, - не вижу для тебя другого выхода, как стать моей женой.
   - Стать твоей женой! - воскликнула Исидора, отходя от окна. - Стать твоей женой! - и она закрыла руками лицо. И в эту минуту, когда до ее заветной надежды, до той ниточки, на которой держалась вся ее жизнь, можно было уже дотянуться рукой, ей стало вдруг страшно к ней прикоснуться. Выйти за тебя замуж - да разве это возможно?
   - Все возможно для тех, кто любит, - ответил Мельмот со своей сардонической усмешкой, которую теперь скрывала ночная мгла.
   - И ты обвенчаешься со мной так, как того требует вера, которую я исповедую?
   - Ну да! Эта или какая другая!
   - О не говори такие странные вещи! Не говори мне "Ну да!" таким страшным голосом! Скажи, ты женишься на мне так, как подобает жениться на христианской девушке? Ты будешь меня любить так, как положено любить жену у христиан? Прежняя моя жизнь была как сон, но теперь я проснулась. Если я соединю свою судьбу с твоей, если я оставлю семью, родину, если...
   - Если ты все это сделаешь, то что же ты потеряешь? Твоя семья терзает тебя и лишает тебя свободы, соотечественники твои будут кричать от радости, когда увидят тебя на костре, потому что у них есть подозрение, что ты еретичка, Исидора. А что касается остального...
   - Господи! - вскричала несчастная жертва, заломив руки и устремляя взгляд ввысь, - господи, помоги мне, не дай мне погибнуть!
   - Если я вынужден находиться здесь только для того, чтобы быть свидетелем твоего благочестия, - сказал Мельмот мрачно и сурово, - долго мне здесь быть не придется.
   - Нет, ты не можешь оставить меня одну в эту тяжелую минуту бороться со страхом! Как же я смогу бежать отсюда, если даже...
   - Тем же самым способом, каким я проникаю сквозь эти стены и ухожу отсюда, и меня никто не видит. Так сможешь бежать отсюда и ты. Если в тебе есть решимость, тебе это не будет стоить больших усилий, если есть любовь, то - вообще никаких. Говори, приходить мне сюда завтра ночью в этот же час, чтобы помочь тебе обрести свободу и... - он хотел добавить "спасение", но голос его дрогнул.
   - _Завтра ночью_, - после долгого молчания и едва внятно прошептала Исидора.
   Она закрыла окно, и Мельмот тихо удалился.
   tiemoikaisoi
   КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
   Глава XXIII
   Коль не ответит лиходей,
   Украдкой я кивну
   И что-то втайне от людей
   Тебе одной шепну.
   x x x
   Венчаются...
   Шекспир {1}
   Донья Клара, для которой писание писем было делом непривычным, трудным и важным, весь следующий день провела, перечитывая и исправляя свой ответ на послание супруга. При этом она нашла нужным столько всего исправить, вставить, заменить, переделать, вычеркнуть и переиначить, что в конце концов эпистола ее сделалась очень похожей на работу, которой она все это время занималась, - подновление вышитой еще когда-то ее бабушкой шпалеры, которая должна была изображать встречу царя Соломона с царицей Савской {2}. Все, что она делала, не только не восстанавливало эту шпалеру в прежнем виде, а напротив, неимоверно ее портило. Однако донья Клара продолжала сей напрасный труд, подобно соотечественнику своему в кукольном спектакле Маэсе Педро {3}, продолжая расточать иглой настоящий дождь прямых и ответных ударов, боковых и встречных выпадов, пока шпалера не дошла до такого состояния, что на ней стало уже невозможно узнать ни одной фигуры. Поблекшее лицо Соломона было теперь украшено несуразной бородой из яркокрасного шелка (отец Иосиф говорил, что ее следовало бы выдрать, потому что в таком виде царь этот мало чем отличался от Иуды), которая придавала ему сходство с раковиной моллюска. Туфелька царицы Савской превратилась в огромное копыто, а о сухонькой и бледной обладательнице его можно было по праву сказать: "Minima est pars sui" {Мала ее доля {4} (лат.).}. Собака, стоящая у ног восточного монарха, одетого на испанский манер и обутого в сапоги со шпорами, с помощью нескольких стежков черного и желтого шелка была превращена в тигра, и пасть с оскаленными клыками убедительно завершала эту метаморфозу. Попугай же, сидевший на плече у царицы, обретя зеленый с золотом шлейф, который невежды принимали за царскую мантию, преобразился в довольно пристойного павлина.
   В переделанном виде послание доньи Клары так же мало походило на то, чем оно было вначале, как старательно подновленная ею шпалера не походила на первоначальное кропотливое творение ее бабушки. Однако и там и тут донья Клара, которая ни за что не хотела отступать перед трудностями, возвращалась по многу раз к одному и тому же месту, и безжалостная усидчивость сочеталась в ней с редкостным терпением и неукротимым упорством. Впрочем, и в своем окончательном виде письмо это все же достаточно ярко выражало личность его автора. Кое-какие отрывки из этого послания могут, пожалуй, развлечь нашего читателя, но вместе с тем он, как мы полагаем, будет благодарен нам за то, что мы не заставляем его читать упомянутое письмо с начала и до конца. Вот как выглядят выбранные места из этого письма.
   * * * * * *
   "Ваша дочь привязалась к своей религии, как к материнскому
   молоку, да иначе оно и быть не могло, ибо наше родовое дерево было
   посажено на истинно католическую почву и каждая его веточка именно на
   ней должна либо расцвесть, либо погибнуть. Для новообращенной - а
   отец Иосиф хочет, чтобы я так ее называла, - дочь ваша - побег,
   подающий надежды, и можно только пожелать, чтобы побег этот расцвел в
   лоне пресвятой церкви; для язычницы же она так послушна, смиренна и в
   ней столько девической мягкости, что примерным поведением своим,
   скромностью и добродетелью она вполне удовлетворяет меня, и матери
   католических семейств не вызывают у меня ни малейшей зависти.
   Напротив, иногда я просто жалею их, видя даже в девушках, получивших
   самое лучшее воспитание, - проявления легкомыслия, неимоверного,
   бросающегося в глаза тщеславия и опрометчивого стремления как можно
   скорее выйти замуж. У дочери нашей ничего этого нет - ни в поведении
   ее, ни в мыслях. Говорит она мало, а раз так, то, значит, _она не
   может и много думать_: она не предается никаким легкомысленным мечтам
   о любви и поэтому вполне может составить ту партию, которую вы для
   нее избрали.
   * * * * * *
   Дражайший супруг мой, я хочу, чтобы ты обратил внимание на одно
   обстоятельство и, узнав его, хранил в тайне как зеницу ока, - дочь
   наша повредилась умом; не вздумай только сказать об этом дону
   Монтилье, будь он даже прямым потомком самого Кампеадора {5} или
   Гонсало из Кордовы {6}. Умственное расстройство ее ни в какой степени
   не помешает ее замужеству и ничего в нем не изменит, ибо, да будет
   тебе известно, оно проявляет себя лишь по временам, и притом в такие
   часы, когда самый ревнивый мужчина и тот ничего не заметит, если ему
   кто-нибудь не скажет об этом заранее. Ей взбредают на ум странные
   причуды; она, например, начинает утверждать, что еретики и язычники
   не будут прокляты навеки (да хранит нас от этого господь!), что
   совершенно очевидно проистекает от ее безумия, однако супруг ее,
   доведись ему все проведать, как истый католик сумеет справиться с ее
   недугом с помощью церкви и своей супружеской власти. Чтобы ты лучше
   мог узнать всю правду о том, о чем я сейчас с тяжелым сердцем тебе
   сообщаю, и все святые, и отец Иосиф (который не даст мне солгать, ибо
   он в некотором роде направляет мое перо) тому порукой, что дня за
   четыре до того, как нам уехать из Мадрида, когда мы с ней отправились
   в церковь, и, поднимаясь по лестнице, я собиралась подать милостыню
   нищей, что стояла закутанная в плащ и держала в руках обнаженного
   младенца, дабы возбудить этим в людях сострадание, дочь моя схватила
   меня за рукав и прошептала: "Матушка, не может быть, что это ее
   ребенок, посмотрите, сама она прикрыта, а он обнажен. Будь она
   действительно его матерью, она прежде всего прикрыла бы его, а не
   куталась бы сама". Оказалось, что так оно и было: впоследствии я
   узнала, что эта несчастная взяла ребенка у другой, еще более жалкой
   женщины, и милостыня, которую я подала, пошла в уплату за день найма;
   однако все это ни в коей мере не опровергает того, что дочь наша не в
   своем уме, ибо свидетельствует о том, что она не знает обычаев и
   нравов нищих в нашей стране, а равно, в известной степени, и о том,
   что она сомневается в пользе, приносимой подаянием, отрицать которую,
   как тебе известно, могут одни лишь еретики или безумцы. Есть еще и
   другие весьма прискорбные доказательства ее умственного расстройства,
   которые замечаются каждый день, однако, не желая изливать на твою
   голову столько чернил, - отец Иосиф хочет, чтобы я называла их словом
   atramentum {Чернила (лат.).}, - добавлю к этому всего несколько
   подробностей, чтобы вывести тебя из дремоты, в которую легко могло
   наподобие зелья повергнуть тебя мое навевающее сон послание".
   - Ваше преподобие, - сказала донья Клара, поглядев на отца Иосифа, который диктовал ей эту строку, - дон Франсиско догадается, что последнюю строку писала не я: он слышал эти слова в одной из ваших проповедей. Позвольте мне рассказать еще про случай на балу: он неопровержимо показывает, что дочь моя повредилась умом.
   - Добавляйте или сокращайте, соединяйте или разъединяйте, ради бога, делайте все, что вам заблагорассудится! - выпалил отец Иосиф, которого выводили из себя постоянные вычеркивания и вставки, вносившие путаницу в написанные под его диктовку строки. - Хоть в том, что касается стиля, я и могу кое-чем похвастать, надо сказать, что во всей Испании нет ни одной курицы, которая скребла бы с таким усердием навозную кучу, как вы скребете бумагу! Только, ради бога, продолжайте! А если господу будет угодно послать к вашему супругу гонца, может быть он что-нибудь и сообщит о себе со следующей почтой, а то ведь нечего и думать, что вы когда-нибудь закончите это письмо.
   Выслушав все эти воодушевляющие и лестные для нее речи, донья Клара принялась перечислять еще кое-какие заблуждения и странные поступки своей дочери, которые женщине этой, чей ум с самой минуты его пробуждения был стянут, сдавлен и покалечен тугими пеленками предрассудков, могли показаться проявлениями безумия. Приводя различные доказательства своей правоты, она припомнила, что Исидору в первый раз привели в христианский католический храм в страстной четверг, когда все огни в храме погашены, в глубоком мраке поется "Miserere" {"Помилуй" {7} (лат.).}, кающиеся истязают себя и вместо молитв со всех сторон слышны только стоны, так что можно подумать, что это язычники приносят жертву Молоху, и нет только зажженных огней; и что, пораженная ужасными воплями и окружившим ее мраком, Исидора спросила, что же здесь такое творится.
   - Здесь молятся богу, - был ответ.
   По окончании великого поста ее привезли на роскошный бал, где веселые фанданго сменялись нежными звуками сегидильи {8} и где удары кастаньет и бренчанье гитар поочередно направляли легкие движения упоенно танцующих юношей и девушек и серебристые голоса красавиц, воспевавших любовь. Восхищенная всем, что она видела и слышала в этот вечер, - лицо ее то и дело испещрялось прелестными ямочками улыбок и все светилось, как обласканный лунными лучами ручеек, - она порывисто спросила:
   - А эти люди разве не молятся богу?
   - Что ты, дочь моя? - возмутилась, донья Клара, случайно услышавшая эти слова. - Это суетная и греховная игра, придуманная дьяволом для того, чтобы обманывать детей греха, ненавистная небу и всем святым и презираемая людьми благочестивыми.
   - Значит, есть два бога, - сказала Исидора, вздохнув, - бог улыбок и счастья и бог стонов и крови. Как бы я хотела служить первому из них!
   - Я сделаю все, чтобы ты служила второму, язычница и нечестивица! ответила донья Клара, после чего поспешно увезла ее домой, боясь, как бы слова ее не вызвали скандала. Все эти случаи, равно как и много им подобных, были хоть и с большим трудом, но все же включены в длинное послание доньи Клары, которое сложил и запечатал сам отец Иосиф (поклявшийся своим саном, что ему легче было бы изучить два десятка страниц Библии на разных языках, чем перечесть его еще раз) и которое было потом отправлено дону Франсиско.
   Все повадки и все движения дона Франсиско были отмечены такой медлительностью, а его нелюбовь писать письма, за исключением деловых, иными словами, относящихся к торговле, которую он вел, была так хорошо известна, что донья Клара не на шутку встревожилась, когда вечером того дня, когда она наконец отправила свое письмо, она получила еще одно от своего супруга.
   О том, что содержание второго письма оказалось достаточно необычным, можно судить уже по тому, что донья Клара и отец Иосиф просидели над ним почти всю ночь, совещаясь друг с другом и обуреваемые тревогой и страхом. Разговор их был настолько напряженным, что, как потом рассказывали, они не прервали его даже на те часы, когда хозяйке дома надлежало читать вечерние молитвы, и что монах даже не вспомнил о своем ужине. Все их искусственно созданные привычки, все вошедшие в обычай поблажки друг другу, вся лицемерная жизнь того и другой окунулись в самый настоящий неизбывный страх, который охватил их души и утвердил свою власть над обоими тем требовательнее и жесточе, чем дольше и упорнее они ему противились. Страх этот до такой степени их подавил, что тщетными оказались все попытки их избавиться от него, беспомощными - советы, которые они давали друг другу, и бессмысленными - слова утешения, которыми они хотели друг друга подбодрить. Они читали и перечитывали это необычное письмо и после каждого раза все больше мрачнели их мысли, все более путаными становились слова и все более унылыми взгляды. Они то и дело устремляли их на листы бумаги, лежавшие на письменном столике черного дерева, а затем, вздрагивая, спрашивали друг у друга взглядами же, а порою словами: "Не кажется ли вам, что кто-то ходит по дому?".
   В письме этом среди других сообщений, не интересных для нашего читателя, было и нечто весьма необычное, а именно:
   "По пути из города, где я высадился на берег, в тот, откуда я
   сейчас вам пишу, мне привелось встретиться с неизвестными мне людьми,
   от которых я услыхал вещи, имевшие прямое ко мне отношение (они не
   упоминали об этом, однако страх мой мне все разъяснил) - именно в
   том, что может особенно больно задеть и уязвить сердце христианина, у
   которого есть дочь. Об этом я расскажу вам, когда у нас будет больше
   времени. Все это очень страшные вещи, и мне, может быть, понадобится
   помощь какого-нибудь духовного лица, для того чтобы правильно их
   понять и постичь всю их глубину.
   Однако я могу доверительно сообщить тебе, что, после того как я
   расстался с людьми, с которыми у меня был этот весьма странный
   разговор, содержание которого я никак не могу передать в письме, я
   вернулся к себе в комнату полный грустных и тягостных мыслей и,
   усевшись в кресло, погрузился в раздумье над томом, содержавшим
   легенды о душах умерших, которые, однако, ни в коей мере не
   противоречили учению святой католической церкви, иначе бы я одним
   пинком затолкал эту книгу в горевший передо мной в камине огонь и
   оплевал потом пепел. И вот под впечатлением то ли встречи с людьми,
   которых мне привелось в этот день увидеть (никто, кроме тебя, никогда
   не должен знать, о чем у нас был с ними разговор), то ли - книги,
   которую я читал, содержавшей кое-какие отрывки из Плиния, Артемидора
   и других {9} и переполненной историями, которые мне не следует сейчас
   повторять, но в которых, вообще-то говоря, шла речь об оживлении
   умерших и все рассказывалось в должном соответствии с нашим
   католическим представлением о христианских душах, пребывающих в
   чистилище, и обо всем, что сопутствует им там, - о цепях, о вечном
   огне, о том, как, говоря словами Плиния: "Apparebat eidolon senex,
   macie et senie confectus" {Появлялся призрак - то был старик
   костлявый и обагренный кровью {10} (лат.).}; то ли, наконец, от
   усталости после моего одинокого путешествия, или еще по какой-то
   неизвестной мне причине, но только, чувствуя, что голова у меня в
   этот вечер не такая, чтобы я мог предаваться общению с книгами или
   собственным мыслям, и что, хоть меня и клонит ко сну, ложиться спать
   мне совсем не хочется, - состояние, которое мне не раз случалось
   испытывать, равно как и другим людям, - я вынул письма из ящика
   стола, куда я обыкновенно кладу их, и перечел то место, где вы
   описываете нашу дочь, какой она была тогда, когда ее нашли на этом
   проклятом языческом острове. И, уверяю тебя, описание это так глубоко
   врезалось в сердце того, кому еще ни разу не случалось прижать к
   груди родное дитя, что, право же, ни один испанский художник не мог
   бы изобразить ее лучше, нежели ты.
   И вот, стараясь представить себе эти синие глаза, упрямые
   локоны, которые не хотят слушаться своей новой госпожи - прически, и
   очертания ее тонкого стана и думая, что нежное существо это скоро
   окажется в моих объятиях и будет просить у своего христианского отца
   христианского же благословения, сидя в своем кресле, я задремал. И
   сны мои переплелись с тем, о чем я только что думал наяву: мне
   привиделось, что прелестное это существо, такое любящее, такое
   чистое, сидит возле меня и просит моего благословения. Наклонясь,
   чтобы благословить ее, я сполз со своего кресла и - проснулся. Я
   говорю "проснулся", потому что все, что за тем последовало, я видел
   настолько же ясно, как стол и стул в этой комнате и вообще любой
   предмет, которого я мог коснуться рукою. Напротив меня сидела
   неизвестная мне женщина; одета она была как испанка, только ноги ее
   были укрыты ниспадавшим до полу покрывалом. Сидела она недвижно,
   казалось, ожидая, что я первый заговорю с ней.
   - Чего тебе надобно здесь? - спросил я, - и зачем ты здесь?
   Незнакомка не подняла вуали, губы и руки ее были по-прежнему
   неподвижны. Голова моя была полна слышанным и прочитанным, и, осенив
   себя крестным знамением и произнеся молитвы, я встал и подошел совсем
   близко к сидевшей.
   - Чего тебе надобно? - спросил я. - Зачем ты сюда явилась?
   - Отца, - ответила неизвестная.
   Она подняла вуаль, и глазам моим предстала дочь моя Исидора,
   точь-в-точь такой, какой ты описывала ее в твоих многочисленных
   письмах. Можешь себе представить, что я испытал! Я совсем обомлел,
   правду говоря, даже испугался, увидав ее величавую, но странную
   красоту. Смятение мое и тревога не только не улеглись, но, напротив,
   еще возросли, когда пришелица встала и, указывая на дверь, сквозь
   которую она сразу же вслед за тем прошла, с какой-то таинственной
   вкрадчивостью и поспешностью произнесла in transitu {На ходу (лат.).}
   слова, звучавшие примерно так:
   - Спаси меня! Спаси меня! Не медли ни минуты, не то я погибла.
   И клянусь тебе, жена, ни тогда, когда она сидела напротив меня,
   ни тогда, когда уходила, я не слышал ни шелеста ее платья, ни шума
   шагов, ни вздоха. Только когда она уже ушла, раздался такой звук, как
   будто по комнате пронесся порыв ветра, и ее вокруг окутал туман,
   который потом рассеялся: тогда я почувствовал, что глубоко вздохнул,
   так, как будто грудь моя освободилась вдруг от ужасной тяжести. Я
   потом просидел еще около часу, раздумывая над тем, что видел, и не
   зная, что же все это было - сон наяву или похожая на сон явь. Я
   обыкновенный смертный; мне свойственно чувство страха, и я могу
   заблуждаться, но вместе с тем я - христианин и католик и, как ты
   помнишь, всегда решительно осуждал все твои россказни о духах и
   видениях, за исключением тех. что освящены авторитетом пресвятой
   церкви и упоминаются в житиях ее мучеников и святых.
   Видя, что все мои тягостные раздумья ни к чему не приводят и что
   им нет конца, я улегся в постель, где долго пролежал, ворочаясь с
   боку на бок и тщетно пытаясь уснуть; под утро, едва только я забылся
   крепким сном, меня разбудил какой-то шум, как будто занавеска
   колыхалась от ветра. Я вскочил и, отдернув ее, огляделся вокруг.
   Сквозь ставни в комнату пробивался дневной свет. Но все равно я не
   мог бы разглядеть окружавшие меня предметы, если бы не горевшая на
   камине лампа, свет которой, хоть и довольно тусклый, позволял,
   однако, ясно все различить. И при этом свете я увидел возле двери
   фигуру, в которой взгляд мой, ставший еще зорче от страха, опознал
   ту, которая мне уже являлась.
   - Слишком поздно, - жалостным голосом произнесла она, печально
   махнув рукой, и тут же исчезла.
   Должен тебе признаться, что это второе посещение наполнило меня
   таким ужасом, что, не будучи уже в силах пошевельнуть ни рукой ни
   ногой, я замертво повалился на подушку. Помню только, что слышал, как
   часы пробили три".
   Когда донья Клара и священник (десятый раз уже перечитывавшие письмо) снова дошли до этих слов, часы внизу пробили три.
   - Странное совпадение, - сказал отец Иосиф.
   - А вы находите, что это только совпадение, отец мой? - сказала донья Клара, бледнея.
   - Не знаю, - ответил священник, - многие рассказывают вполне правдоподобные истории о том, как покровители наши, святые, предупреждали нас о грозившей опасности даже с помощью неодушевленных предметов. Только чего ради предупреждать нас, если мы не знаем, какой опасности нам надлежит бояться?
   - Тсс! Тише! - прервала его донья Клара, - слышали вы сейчас шум?
   - Ничего я не слышал, - ответил отец Иосиф, с некоторым волнением вслушиваясь в окружавшую их тишину. - Ничего, - добавил он через некоторое время более спокойным и уверенным голосом, - а тот шум, что я _действительно слышал_ часа два назад, длился очень недолго и больше не возобновлялся.
   - Что-то очень уж стали мигать свечи! - не унималась донья Клара, застывшими от страха стеклянными глазами глядя на пламя.
   - Окна открыты, - ответил священник.
   - Да, они открыты все время, пока мы здесь с вами сидим, - возразила донья Клара, - но вы посмотрите только, какой сквозняк! Он совсем задувает пламя! Святой боже! Свечи вспыхивают так, как будто вот-вот потухнут!
   Поглядев на свечи, священник увидел, что она говорит правду, и в то же время заметил, что шпалера возле двери сильно заколыхалась.
   - Где-то открыта еще одна дверь, - сказал он, поднимаясь с места.
   - Но вы же не оставите меня здесь одну, отец мой, - сказала донья Клара; оцепенев от ужаса, она приросла к креслу и могла только устремить на него свой взгляд.
   Отец Иосиф ничего не ответил. Он вышел в коридор, где его поразило необычное обстоятельство: дверь в комнату Исидоры была распахнута и видно было, как там горят свечи. Он тихо вошел туда и огляделся - в комнате никого не было. Он бросил взгляд на постель и увидел, что этой ночью на ней никто не лежал; она оставалась неразобранной и несмятой. Вслед за тем взгляд его обратился на окно: теперь он уже в страхе озирал все, что было в комнате. Он подошел к нему - оно было открыто настежь, то самое окно, которое выходило в сад. Испуганный этим открытием, священник пронзительно вскрикнул. Крик этот донесся до слуха доньи Клары. Трепеща от страха и шатаясь, та попыталась пойти за ним, но была не в силах удержаться на ногах и в коридоре упала. Священник с трудом поднял ее и привел обратно. Несчастная мать, когда ее в конце концов усадили в кресло, даже не заплакала. И только беззвучными бледными губами и застывшей рукою пыталась указать на опустевшую комнату дочери, словно прося, чтобы ее туда отвели.