Страница:
----
- Я видел их тогда, - сказал незнакомец, прерывая свой рассказ, - я видел их вечером того самого дня, когда вся семья соединилась, и если бы какому-нибудь художнику захотелось изобразить картину семейного счастья, ему достаточно было бы наведаться для этого в дом Вальберга. Он и его жена сидели на конце стола; оба улыбались детям, а те в свою очередь отвечали им улыбкой, и ко всему этому не примешивалась ни одна тревожная мысль, будь то раздражение от какой-нибудь мелкой неприятности в настоящем или тягостное предчувствие несчастья в будущем - _страх перед завтрашним днем_ или, наконец, мучительное воспоминание о прошлом. Дети их действительно расположились такой группой, которая могла вызвать восхищение не только отца и матери, движимых любовью к ним, но и художника, влюбленного в красоту. Старший сын их, Эбергард, которому исполнилось шестнадцать, был чересчур красив для мужчины; его нежное румяное лицо, стройная, словно точеная фигура и переливы его мягкого голоса пробуждали в людях тот смешанный интерес, с каким мы обычно наблюдаем, как в юноше сквозь еще отроческую незрелость пробиваются первые побеги силы, которым в будущем суждено вырасти и окрепнуть, и наполняли сердца родителей той ревнивой тревогой, с какой мы следим за погодой теплым, но сумрачным весенним утром: мы радуемся разлитому в небе спокойному сиянию зари, однако боимся, что еще до полудня лазурь его будет затянута тучами. В дочерях, Инесе и Юлии, была особая прелесть, отличающая северянок: пышные золотые кудри, большие голубые глаза, белоснежная шея и тонкие руки, нежные щеки, румянец которых сочетал в себе цвета розы и персика; когда они в чем-нибудь помогали своим родителям, девушки были похожи на двух юных Геб {1}, разносящих чаши, содержимое которых они одним своим прикосновением могут превратить в нектар.
Этим девочкам очень рано привелось испытать на себе гнетущее действие тех тягот, которые приходилось переживать их родителям; самые нежные годы детства уже научили их боязливей походке, шепоту, тревожным, вопрошающим взглядам, словом, всему тому, чему постоянная нужда в семье научает даже детей и что родителям их бывает особенно горько видеть. Теперь же ничто не сдерживало их порывы, и улыбка, редкая гостья у них на губах, начинала уже привыкать к ним и чувствовать себя там как дома, робость же их прежних привычек теперь только приятно оттеняла присущий поре молодости и счастья избыток чувств. Прямо напротив этой группы, где яркость красок сочеталась с удивительной нежностью теней, сидели старики - престарелые дед и бабка. Контраст был разителен; не было ни одного связующего звена, ничего, что могло бы как-то сблизить тех и других; от самых ранних и прелестных весенних цветов вы попадали к цветам увядшим и примятым к земле холодным дыханием зимы. Но в облике этих стариков было все же нечто такое, что ласкало взор; Тенирс и Воуверман {2} оценили бы и их сухопарые строгие фигуры, и старинную одежду больше, нежели очарование юности и нарядные одеяния их внуков. Оба были одеты весьма странно - на немецкий лад; на старике была душегрейка и шапочка, а на старухе - плоеный воротник, корсаж и похожий на скуфейку чепец с длинными крыльями, сквозь которые видны были пряди седых, но очень длинных волос, обрамлявших изрытые морщинами щеки; лица обоих светились радостной улыбкой, напоминавшей собою холодную улыбку, какою озаряет зимние долины заходящее солнце. Они не могли расслышать милых настояний сына и невестки угощаться роскошной и обильной едой, подобной которой они никогда не видели в своей очень скромно прожитой жизни, но тем не менее они кланялись и улыбались с той благодарностью, которая бывает одновременно и обидной и приятной сердцу любящего сына и дочери. Улыбались они также красоте Эбергарда и своих внучек, отчаянным проказам Морица, который резвился и в радости и в горе, улыбались всему, что говорилось за столом, хоть половины сказанного не слышали, и всему, что видели, хоть и очень мало чем из виденного могли насладиться. И эта _улыбка старости_, это кроткое приятие всех удовольствий юного возраста, смешанное с уверенным предвкушением более чистого и совершенного блаженства, придавало поистине ангельское выражение их лицам, на которых без этого не было бы ничего, кроме увядания и упадка.
Семейное празднество это было отмечено обстоятельствами, достаточно характерными для его участников. Вальберг (сам человек очень воздержанный) настоятельно упрашивал отца выпить больше вина, чем было в обычае старика, и тот учтиво отклонил эти настояния. Однако сын не унимался, и просьбы его были так сердечны, что отец его согласился, решив этим доставить удовольствие сыну, а не себе.
Младшие дети в это время ласкались к бабке так шумно, как умеют ласкаться только дети. Мать начала их корить за эту возню.
- Ничего, пусть играют, - решила добросердечная старушка.
- Но ведь они же беспокоят вас, маменька, - сказала жена Вальберга.
- Недолго им осталось меня беспокоить, - ответила бабка, многозначительно улыбаясь.
- Не правда ли, отец, как вырос наш Эбергард? - спросил Вальберг.
- Последний раз, когда я его видел, - ответил дед, - мне пришлось наклоняться, чтобы его поцеловать, а теперь вот, должно быть, ему придется наклоняться, чтобы поцеловать меня. - В то же мгновение Эбергард кинулся в отверстые объятия старика, руки которого дрожали, и припал губами к белоснежной бороде деда.
- Прижимайся крепче, дитя мое, - сказал растроганный отец, - дал бы бог, чтобы тебе всегда приходилось целовать только такие чистые губы.
- Иначе и быть не может, отец, - сказал впечатлительный юноша, краснея от охватившего его волнения, - я хотел бы всю жизнь целовать только губы тех, кто будет меня благословлять, как благословляет сейчас дедушка.
- И ты хочешь, - весело сказал старик, - чтобы всю жизнь благословение приходило тебе только из сморщенных старческих губ?
При этих словах стоявший за спиной старика Эбергард покраснел. В это время Вальберг услышал, что часы пробили тот час, когда, в благоденствии или невзгодах, он привык созывать семью на молитву; он знаком призвал детей встать, и те шепотом передали это приглашение старшим.
- Да будет благословен господь, - сказала бабка в ответ на произнесенные шепотом слова внука.
Сказав это, она опустилась на колени. Внуки поддерживали ее с обеих сторон.
- Да будет благословен господь... - отозвался старик, преклоняя свои с трудом сгибавшиеся колена и снимая шапочку. - Да будет благословен господь наш, "как тень от высокой скалы в земле жаждущей" {3}, - продолжал он и опустился на колени, в то время как Вальберг, прочтя главу или две из немецкой Библии, произнес молитву на случай, прося господа, чтобы он преисполнил сердца их признательностью за снизошедшее к ним на время благоденствие и сподобил их так пройти сквозь все временное, чтобы не потерять потом из-за него блаженства вечного {4}. По окончании молитвы все поднялись и приветствовали друг друга с той любовью, корни которой уходят за пределы земного, а цветы, какими бы ничтожными и бесцветными они ни показались взорам человека на этой бесплодной земле, принесут, однако, небывалые плоды в саду небесном. Отрадно было видеть, как дети помогали старикам подниматься с колен, и еще отраднее было слышать, как, расставаясь, все желали друг другу спокойной ночи. Жена Вальберга с особенным усердием заботилась о том, чтобы старикам жилось у них хорошо, и Вальберг покорялся ей с той гордой признательностью, которая становится еще возвышенней, когда благие поступки совершаем не мы сами, а те, кто нас любит. Родителей своих он любил, но особенно гордился тем, что их любит жена - за то, что это его родители. На постоянные просьбы детей разрешить им помочь старикам он отвечал: "Нет, дети мои, ваша мать сделает это лучше вас, она всегда все делает лучше". Тем временем дети его, следуя позабытому уже теперь обычаю, опустились перед ним на колени. Аасково, дрожащей от волнения рукою, он сначала коснулся курчавых волос любимца своего Эбергарда, голова которого гордо высилась над головами стоявших на коленях сестер и Морица, который с безудержной, но извинительной для его счастливого возраста беспечностью смеялся, не вставая с колен.
- Да благословит вас господь! - сказал Вальберг, - да благословит он всех вас и да сделает он вас такими же добрыми, как ваша мать, и такими же счастливыми, как счастлив сегодня ваш отец.
Сказав это, он отвернулся и заплакал.
Глава XXVII
...quaeque ipsa miserrima vidi,
et quorum pars magna fui *.
Вергилий
{* ...тягчайшие бедствия видел,
Да и многие пережил сам {1} (лат.).}
Жену Вальберга, которая от природы отличалась ровным спокойным характером и которую нужда и горе приучили всегда ожидать от жизни самого худшего, негаданно наступившее благоденствие не привело в такой восторг, как ее детей и даже стариков. Ее преследовали мысли, которыми она не делилась с мужем; порою она даже сама не хотела себе в них признаваться; и одному только священнику, который часто посещал их и которого Гусман щедро одаривал, она открыла их со всей прямотой. Она сказала, что, как она ни признательна брату за тот достаток, который у них сейчас появился, ей хотелось бы, чтобы детям ее было позволено обучиться какому-нибудь ремеслу, чтобы себя прокормить, и чтобы те деньги, которые Гусман расточал на их светское воспитание, были употреблены на то, чтобы обеспечить им возможность не только содержать себя самих, но и помогать родителям. Она даже намекнула, что благожелательное отношение к ней брата может впоследствии измениться, особенно подчеркивая при этом то обстоятельство, что дети ее в этой стране чувствуют себя чужеземцами, что они совершенно не знают испанского языка и что религия Испании не внушает им ничего, кроме отвращения; очень мягко, но вместе с тем и решительно она обрисовала те опасности, которые подстерегают семью чужеземцев-еретиков в католической стране, и умоляла священника повлиять на брата и посодействовать тому, чтобы он щедротами своими помог детям ее встать на ноги и приобрести независимость, как если бы... тут она замолчала.
Добрый и дружелюбно настроенный к ней священник - а он действительно был и тем и другим - выслушал ее очень внимательно; сначала он, словно для того чтобы исполнить свою обязанность, принялся уговаривать ее отступиться от ее еретических убеждений, утверждая, что это единственное средство примириться с господом и с братом, а потом, получив спокойный, но решительный отказ, дал ей наилучший мирской совет, сводившийся к тому, что ей следует беспрекословно исполнять все желания брата и воспитывать детей так, как того хочет он, тратя на это все те деньги, которые он им так щедро дарит. Он добавил en confiance {Доверительно (франц.).}, что, хотя в течение всей его долгой жизни Гусмана нельзя было заподозрить ни в какой другой страсти, кроме одной - накопить побольше денег, теперь он обуреваем стремлением, отвлечь от которого его значительно труднее: он решил, что наследники его состояния должны преуспевать во всем, что может украсить человека светского, ни в чем не уступая отпрыскам самых знатных родов Испании. Закончил же он опять-таки тем, что посоветовал ей во всем беспрекословно подчиняться желаниям брата, и жена Вальберга согласилась последовать этому совету, хоть и со слезами, которые она пыталась скрыть от священника и которые успела насухо утереть перед тем, как подойти к мужу.
Тем временем план Гусмана стремительно осуществлялся. Он нанял для Вальберга прекрасный дом; теперь и сыновья и дочери музыканта были отлично одеты и жили в роскошных покоях. И хотя образование в Испании всегда стояло, - да и сейчас еще продолжает стоять, - на весьма низком уровне, они были обучены всему тому, что по тогдашним понятиям пристало знать отпрыскам истых идальго {2}. Гусман строго-настрого запретил не только какие-либо попытки подготовить их к трудовой жизни, но даже само упоминание о ней. Отец торжествовал, а мать сожалела об этом, однако скрывала чувства свои ото всех и утешала себя мыслью, что то блестящее светское воспитание, которое получают теперь ее дети, в конце концов может пригодиться им в трудное время: все перенесенные этой женщиной несчастья научили ее смотреть на будущее с тревогой, и взгляд ее даже в самом ярком солнечном луче, озарявшем ее жизнь, с какой-то зловещей зоркостью отыскивал темное пятнышко.
Требования Гусмана исполнялись - семья жила в роскоши. Молодежь погружалась в новую для нее жизнь с той жадностью, какой можно было ожидать от жаждущих удовольствий юных существ, чьи природные склонности влекли их ко всему изящному и утонченному, к стремленьям, которые нищенская жизнь со всеми ее тяготами никогда не могла начисто в них уничтожить. Гордый и счастливый отец восхищался красотою детей и способностями их, которые постепенно развивались. Мать иногда в тревоге вздыхала, однако старалась, чтобы муж ее не замечал этих вздохов. Престарелые дед и бабка, чьи недуги сделались еще ощутимее от непривычного для них климата Испании, а может быть, и от сильных волнений, которые по плечу людям молодым, но всегда бывают мучительны для стариков, сидели в своих глубоких креслах и проводили остаток дней в молчаливом, хотя и осознанном довольстве и безмятежном, но почтенном равнодушии ко всему, в промежутках забываясь сладостною дремотой; спали они много, а просыпаясь, неизменно улыбались и внукам, и друг Другу.
Жена Вальберга в течение всего этого периода, казавшегося всем, кроме нее, порою безмятежного благоденствия, не раз предостерегала детей, осторожно намекая на то, что благополучию их может прийти конец, однако все эти мрачные мысли развеивались, стоило ей увидеть на их лицах улыбки, услышать их смех, ощутить поцелуи их губ; мать их в конце концов начинала подсмеиваться сама над своими страхами. Время от времени, однако, она делалась озабоченной, брала с собою детей и шла с ними к дому их дяди. Она прохаживалась взад и вперед вместе с ними перед его дверью и порою приподымала вуаль, словно пытаясь узнать, нельзя ли что увидеть сквозь стены, такие же непроницаемые, как и сердце скупого старика, или сквозь окна его, запертые так же крепко, как и его сундуки, после чего, бросив взгляд на дорогую одежду детей и как бы стараясь заглянуть далеко вперед, она вздыхала и медленными шагами возвращалась к себе домой. Неопределенности этой скоро, однако, пришел конец.
Священник, духовник Гусмана, часто наведывался к ним; он был его доверенным лицом, и старик поручал ему передавать семье сестры свои щедрые дары; к тому же он был искусным шахматистом, причем даже в такой стране, как Испания, у него не было партнера, по силе равного Вальбергу. Естественно, он не мог оставаться безучастным к семье и ее судьбе, и, хотя его правоверные взгляды и мешали ему стать на их сторону, сердце его все равно было с ними. Таким образом, наш добрый священник умудрялся сочетать одно с другим, и, поиграв в шахматы с отцом семейства, возвращался потом в дом Гусмана и там молился о том, чтобы вся эта семья еретиков обратилась в католичество.
И вот однажды, когда он сидел у Вальбергов за игрой, его вдруг срочно вызвали. Священник оставил своего ферзя en prise {Под шахом (франц.).} и поспешил выйти в коридор, чтобы поговорить с посланным за ним слугой. Все сидевшие в комнате встрепенулись, поднялись со своих мест и в невыразимом волнении последовали за ним. Они остановились у двери, однако потом все же вернулись со смешанным чувством: тут были одновременно и тревога и стыд, что излишнее любопытство их может обратить на себя внимание. Отходя от двери, они, однако, явственно расслышали слова посланного за священником слуги:
- Едва дышит, послал за вами, нельзя терять ни минуты.
И оба они, слуга и священник, тут же ушли.
Вся семья вернулась к себе и едва ли не весь вечер провела в глубоком молчании, прерывавшемся только отчетливым тиканьем часов, которое казалось слишком громким их настороженному слуху; только оно, да еще эхо торопливых шагов Вальберга, который вскакивал с кресла и принимался ходить взад и вперед по комнате, нарушали воцарившуюся в доме мертвую тишину. Услыхав звук шагов, все оборачивались, ожидая увидеть посланного, но потом, поглядев на безмолвную фигуру Вальберга, снова усаживались на свои места. Всю ночь семья просидела в волнении, которое никто ничем не выражал и которое, по сути говоря, было невыразимо. Свечи едва мерцали, а потом догорели до конца и совсем потухли, однако никто этого даже не заметил; бледные лучи зари пробрались в комнату, но никто не подумал, что настало уже утро.
- Господи, до чего же долго все это тянется! - невольно вырвалось у Вальберга; от слов этих, хоть произнесены они были едва слышно, все встрепенулись; это были первые звуки человеческого голоса, которого они не слышали уже много часов.
В эту минуту раздался стук в дверь, а вслед за тем - медленные шаги по коридору; дверь в комнату отворилась, и на пороге появился священник. И в этом контрасте между сильным чувством и глубоким безмолвием, в этом столкновении слова, которое душило мысль, едва только успевшую зародиться, и мысли, которая напрасно искала поддержки в словах, в этой стремительной схватке страдания и немоты было что-то поистине зловещее. Однако длилось все это лишь какие-то мгновения.
- Все кончено! - произнес священник.
Вальберг обхватил голову руками и в мучительном волнении вскричал:
- Благодарение господу! - и, схватив какой-то находившийся рядом предмет, словно то был кто-то из его детей, обнял его и прижал к груди. Жена его, узнав, что брат ее умер, в первую минуту заплакала, а потом, подумав о детях, поднялась, чтобы услыхать все, что будут говорить. Священник, однако, ничего не мог прибавить к тому, что им было сказано: Гусман умер, все ящики, комоды и сундуки в доме опечатаны; ни один шкаф не избежал этой судьбы столь усердны были все те, кому было поручено это дело, а завещание должно было быть вскрыто на другой день.
На другой день семья пребывала в таком напряженном ожидании, какое начисто исключало всякую мысль. Как всегда, на стол был подан обед, но никто к нему не притронулся. Каждый только уговаривал другого поесть, но так как сам он был не в силах подкрепить настояния своего собственным примером, то никто и не следовал его уговорам. Около полудня явилось некое должностное лицо, - как видно, это был стряпчий, - и пригласило Вальберга присутствовать при вскрытии завещания Гусмана. Собравшись идти с ним, Вальберг второпях позабыл шляпу и плащ; тогда сыновья стали подавать ему, кто одно, кто другое. Эти знаки внимания со стороны детей рядом с собственной рассеянностью так его потрясли, что, совершенно обессилевший, он опустился в кресло, чтобы немного прийти в себя.
- Дорогой мой, лучше тебе не ходить туда, - ласково сказала жена.
- Да я, верно, последую, _я должен буду_ последовать твоему совету, ответил Вальберг, снова опускаясь в кресло, с которого он только что тщетно пытался встать. Стряпчий учтиво поклонился и собрался уходить.
- Нет, _я пойду_, - сказал Вальберг, сопровождая свои слова немецким ругательством, причем гортанные эти звуки заставили стряпчего обернуться, нет, _я пойду_!
И он упал на пол, обессилев от долгих часов, проведенных без еды и без сна, и от волнения, понять которое может только тот, у кого есть дети. Стряпчий удалился, и прошло еще несколько часов мучительной неопределенности и догадок, которые каждый переживал по-своему: мать крепко стискивала руки и старалась подавить каждый вздох, а отец был погружен в глубокое молчание; он смотрел куда-то в сторону и, казалось, в то же время тянулся к детям, но потом вдруг отдергивал руки; дети же очень быстро переходили от отчаяния к надежде. Дед и бабка сидели неподвижно; они не могли понять, что происходит, и только знали, что если семью ожидает что-то хорошее, то оно несомненно распространится и на них, что же касается всего худого, то за последнее время их притупившийся ум, должно быть, уже не мог его воспринять.
Время шло - наступил полдень. Слуги, которых благодаря щедрости покойного в доме у них было порядочно, доложили, что обед готов. Тогда Инеса, владевшая собой лучше, нежели все остальные, напомнила мужу, что они не должны показывать своих чувств в присутствии слуг. Тот машинально повиновался ей и пошел в столовую, в первый раз за все время забыв предложить руку своему больному отцу. Семья последовала за ним, но когда все уже уселись за стол, у них был такой вид, как будто они не знают, для чего они собрались. Вальберг, снедаемый _жаждой, которая всегда сопутствует волнению_ и которую нельзя бывает ничем утолить, несколько раз требовал, чтобы принесли вина, а жена его, которая чувствовала, что у нее кусок не идет в горло в присутствии неподвижных взирающих на нее слуг, сделала им знак уйти, но и тогда не притронулась к еде. Старики ели как обычно и порою поднимали глаза, в которых можно было прочесть какое-то смутное удивление и бессмысленное и тупое нежелание поддаваться страху перед надвигающейся бедой и даже просто допустить, что беда может стрястись. Перед концом этой унылой трапезы Вальберга вдруг вызвали; через несколько минут он вернулся, и казалось, что в выражении лица его не произошло никаких перемен. Он снова сел за стол, и только жена его заметила, что какая-то странная улыбка пробежала по его дрожавшим губам в то время, когда, налив полный бокал вина, он поднес его ко рту и провозгласил:
- За здоровье наследников Гусмана!
Однако вместо того чтобы выпить вино, он швырнул бокал на пол, опустил голову на стол и, уткнув лицо в скатерть, закричал:
- Ни одного дуката, ни одного дуката, все оставлено церкви! Ни одного дуката!
* * * * * *
Вечером явился священник, и к этому времени семья успела немного прийти в себя. Очевидность случившегося стала для них источником мужества. Неопределенность - это единственное зло, с которым невозможно справиться, и, подобно юным морякам, вступившим в неизведанные морские просторы, они были уже почти готовы к тому, чтобы встретить бурю, которая наконец избавила бы их от мучительной, непереносимой тревоги. Исполненные благородного негодования и в то же время ободряющие слова священника ласкали их слух и несли мир в их сердца. Он высказал им свое убеждение, что корыстолюбивые и лицемерные монахи, как видно, прибегли к самым неподобающим средствам, чтобы заставить умирающего старика сделать такое странное завещание, заверил их, что готов перед любым судом Испании свидетельствовать, что покойный, во всяком случае еще за несколько часов до смерти, собирался отказать все свое состояние их семье, что об этом своем намерении он много раз говорил как ему, так и другим, и что он собственными глазами видел совсем недавно составленное им завещание; кончил он тем, что дал совет Вальбергу передать это дело в суд, обещая помочь ему как своим личным содействием, так и влиянием, которым он пользовался у лучших адвокатов Севильи, словом, всем, кроме денег.
Надежда эта приободрила семью, и эту ночь все спали спокойным сном. Одно только обстоятельство свидетельствовало о перемене, происшедшей в их чувствах и привычках. Перед тем, как разойтись, старик положил дрожавшую руку на плечо Вальберга и мягко сказал:
- Сын мой, а мы помолимся перед сном?
- Нет, отец, сегодня мы не будем молиться, - ответил Вальберг, который, очевидно, либо боялся, что упоминание об их еретических молитвах может отдалить от них столь расположенного к ним священника, либо ощущал слишком большое волнение, чтобы предаться возвышенным чувствам.
- Нет, сегодня мы не будет молиться. Я слишком... счастлив!
Священник сдержал слово, - усердие его и то большое влияние, которым он пользовался, не оказались напрасны: лучшие адвокаты Севильи взялись за дело Вальберга. Они искусно подобрали и умело использовали доказательства того, что на завещателя действительно было оказано воздействие недозволенными средствами, что имели место запугивание и прямое принуждение. С каждым часом Вальберг становился бодрее. Ко времени, когда умер Гусман, семья располагала довольно значительной суммой, но деньги эти были вскоре израсходованы, точно так же, как и сбережения, сделанные за последнее время усилиями Инесы, которые она теперь со всей щедростью отдала на нужды мужа в надежде на благоприятный исход дела. Когда и это было истрачено, оставались еще другие возможности: они расстались со своим роскошным домом, рассчитали слуг, распродали обстановку, как то обычно бывает, за четверть цены, и после того как они переселились в новое скромное помещение в пригороде Севильи, Инеса и ее дочери снова принялись за все работы по дому, которые они привыкли исполнять в ту пору, когда спокойно жили в Германии. Из всех этих перемен деду и бабке пришлось испытать только одну - перемену места, которую они, впрочем, не очень-то даже и ощутили. Оттого что все заботы о стариках целиком легли на плечи Инесы, им стало нисколько не хуже, а может быть, даже и лучше; приветливо улыбаясь, она всегда умела сослаться на отсутствие аппетита или легкое недомогание, чтобы объяснить, почему так скудно все приготовленное для нее самой или для детей, стараясь в то же время, чтобы у стариков было все, что показалось бы вкусным их притупившимся уже чувствам и что, как она помнила, они могли есть без ущерба для здоровья.
- Я видел их тогда, - сказал незнакомец, прерывая свой рассказ, - я видел их вечером того самого дня, когда вся семья соединилась, и если бы какому-нибудь художнику захотелось изобразить картину семейного счастья, ему достаточно было бы наведаться для этого в дом Вальберга. Он и его жена сидели на конце стола; оба улыбались детям, а те в свою очередь отвечали им улыбкой, и ко всему этому не примешивалась ни одна тревожная мысль, будь то раздражение от какой-нибудь мелкой неприятности в настоящем или тягостное предчувствие несчастья в будущем - _страх перед завтрашним днем_ или, наконец, мучительное воспоминание о прошлом. Дети их действительно расположились такой группой, которая могла вызвать восхищение не только отца и матери, движимых любовью к ним, но и художника, влюбленного в красоту. Старший сын их, Эбергард, которому исполнилось шестнадцать, был чересчур красив для мужчины; его нежное румяное лицо, стройная, словно точеная фигура и переливы его мягкого голоса пробуждали в людях тот смешанный интерес, с каким мы обычно наблюдаем, как в юноше сквозь еще отроческую незрелость пробиваются первые побеги силы, которым в будущем суждено вырасти и окрепнуть, и наполняли сердца родителей той ревнивой тревогой, с какой мы следим за погодой теплым, но сумрачным весенним утром: мы радуемся разлитому в небе спокойному сиянию зари, однако боимся, что еще до полудня лазурь его будет затянута тучами. В дочерях, Инесе и Юлии, была особая прелесть, отличающая северянок: пышные золотые кудри, большие голубые глаза, белоснежная шея и тонкие руки, нежные щеки, румянец которых сочетал в себе цвета розы и персика; когда они в чем-нибудь помогали своим родителям, девушки были похожи на двух юных Геб {1}, разносящих чаши, содержимое которых они одним своим прикосновением могут превратить в нектар.
Этим девочкам очень рано привелось испытать на себе гнетущее действие тех тягот, которые приходилось переживать их родителям; самые нежные годы детства уже научили их боязливей походке, шепоту, тревожным, вопрошающим взглядам, словом, всему тому, чему постоянная нужда в семье научает даже детей и что родителям их бывает особенно горько видеть. Теперь же ничто не сдерживало их порывы, и улыбка, редкая гостья у них на губах, начинала уже привыкать к ним и чувствовать себя там как дома, робость же их прежних привычек теперь только приятно оттеняла присущий поре молодости и счастья избыток чувств. Прямо напротив этой группы, где яркость красок сочеталась с удивительной нежностью теней, сидели старики - престарелые дед и бабка. Контраст был разителен; не было ни одного связующего звена, ничего, что могло бы как-то сблизить тех и других; от самых ранних и прелестных весенних цветов вы попадали к цветам увядшим и примятым к земле холодным дыханием зимы. Но в облике этих стариков было все же нечто такое, что ласкало взор; Тенирс и Воуверман {2} оценили бы и их сухопарые строгие фигуры, и старинную одежду больше, нежели очарование юности и нарядные одеяния их внуков. Оба были одеты весьма странно - на немецкий лад; на старике была душегрейка и шапочка, а на старухе - плоеный воротник, корсаж и похожий на скуфейку чепец с длинными крыльями, сквозь которые видны были пряди седых, но очень длинных волос, обрамлявших изрытые морщинами щеки; лица обоих светились радостной улыбкой, напоминавшей собою холодную улыбку, какою озаряет зимние долины заходящее солнце. Они не могли расслышать милых настояний сына и невестки угощаться роскошной и обильной едой, подобной которой они никогда не видели в своей очень скромно прожитой жизни, но тем не менее они кланялись и улыбались с той благодарностью, которая бывает одновременно и обидной и приятной сердцу любящего сына и дочери. Улыбались они также красоте Эбергарда и своих внучек, отчаянным проказам Морица, который резвился и в радости и в горе, улыбались всему, что говорилось за столом, хоть половины сказанного не слышали, и всему, что видели, хоть и очень мало чем из виденного могли насладиться. И эта _улыбка старости_, это кроткое приятие всех удовольствий юного возраста, смешанное с уверенным предвкушением более чистого и совершенного блаженства, придавало поистине ангельское выражение их лицам, на которых без этого не было бы ничего, кроме увядания и упадка.
Семейное празднество это было отмечено обстоятельствами, достаточно характерными для его участников. Вальберг (сам человек очень воздержанный) настоятельно упрашивал отца выпить больше вина, чем было в обычае старика, и тот учтиво отклонил эти настояния. Однако сын не унимался, и просьбы его были так сердечны, что отец его согласился, решив этим доставить удовольствие сыну, а не себе.
Младшие дети в это время ласкались к бабке так шумно, как умеют ласкаться только дети. Мать начала их корить за эту возню.
- Ничего, пусть играют, - решила добросердечная старушка.
- Но ведь они же беспокоят вас, маменька, - сказала жена Вальберга.
- Недолго им осталось меня беспокоить, - ответила бабка, многозначительно улыбаясь.
- Не правда ли, отец, как вырос наш Эбергард? - спросил Вальберг.
- Последний раз, когда я его видел, - ответил дед, - мне пришлось наклоняться, чтобы его поцеловать, а теперь вот, должно быть, ему придется наклоняться, чтобы поцеловать меня. - В то же мгновение Эбергард кинулся в отверстые объятия старика, руки которого дрожали, и припал губами к белоснежной бороде деда.
- Прижимайся крепче, дитя мое, - сказал растроганный отец, - дал бы бог, чтобы тебе всегда приходилось целовать только такие чистые губы.
- Иначе и быть не может, отец, - сказал впечатлительный юноша, краснея от охватившего его волнения, - я хотел бы всю жизнь целовать только губы тех, кто будет меня благословлять, как благословляет сейчас дедушка.
- И ты хочешь, - весело сказал старик, - чтобы всю жизнь благословение приходило тебе только из сморщенных старческих губ?
При этих словах стоявший за спиной старика Эбергард покраснел. В это время Вальберг услышал, что часы пробили тот час, когда, в благоденствии или невзгодах, он привык созывать семью на молитву; он знаком призвал детей встать, и те шепотом передали это приглашение старшим.
- Да будет благословен господь, - сказала бабка в ответ на произнесенные шепотом слова внука.
Сказав это, она опустилась на колени. Внуки поддерживали ее с обеих сторон.
- Да будет благословен господь... - отозвался старик, преклоняя свои с трудом сгибавшиеся колена и снимая шапочку. - Да будет благословен господь наш, "как тень от высокой скалы в земле жаждущей" {3}, - продолжал он и опустился на колени, в то время как Вальберг, прочтя главу или две из немецкой Библии, произнес молитву на случай, прося господа, чтобы он преисполнил сердца их признательностью за снизошедшее к ним на время благоденствие и сподобил их так пройти сквозь все временное, чтобы не потерять потом из-за него блаженства вечного {4}. По окончании молитвы все поднялись и приветствовали друг друга с той любовью, корни которой уходят за пределы земного, а цветы, какими бы ничтожными и бесцветными они ни показались взорам человека на этой бесплодной земле, принесут, однако, небывалые плоды в саду небесном. Отрадно было видеть, как дети помогали старикам подниматься с колен, и еще отраднее было слышать, как, расставаясь, все желали друг другу спокойной ночи. Жена Вальберга с особенным усердием заботилась о том, чтобы старикам жилось у них хорошо, и Вальберг покорялся ей с той гордой признательностью, которая становится еще возвышенней, когда благие поступки совершаем не мы сами, а те, кто нас любит. Родителей своих он любил, но особенно гордился тем, что их любит жена - за то, что это его родители. На постоянные просьбы детей разрешить им помочь старикам он отвечал: "Нет, дети мои, ваша мать сделает это лучше вас, она всегда все делает лучше". Тем временем дети его, следуя позабытому уже теперь обычаю, опустились перед ним на колени. Аасково, дрожащей от волнения рукою, он сначала коснулся курчавых волос любимца своего Эбергарда, голова которого гордо высилась над головами стоявших на коленях сестер и Морица, который с безудержной, но извинительной для его счастливого возраста беспечностью смеялся, не вставая с колен.
- Да благословит вас господь! - сказал Вальберг, - да благословит он всех вас и да сделает он вас такими же добрыми, как ваша мать, и такими же счастливыми, как счастлив сегодня ваш отец.
Сказав это, он отвернулся и заплакал.
Глава XXVII
...quaeque ipsa miserrima vidi,
et quorum pars magna fui *.
Вергилий
{* ...тягчайшие бедствия видел,
Да и многие пережил сам {1} (лат.).}
Жену Вальберга, которая от природы отличалась ровным спокойным характером и которую нужда и горе приучили всегда ожидать от жизни самого худшего, негаданно наступившее благоденствие не привело в такой восторг, как ее детей и даже стариков. Ее преследовали мысли, которыми она не делилась с мужем; порою она даже сама не хотела себе в них признаваться; и одному только священнику, который часто посещал их и которого Гусман щедро одаривал, она открыла их со всей прямотой. Она сказала, что, как она ни признательна брату за тот достаток, который у них сейчас появился, ей хотелось бы, чтобы детям ее было позволено обучиться какому-нибудь ремеслу, чтобы себя прокормить, и чтобы те деньги, которые Гусман расточал на их светское воспитание, были употреблены на то, чтобы обеспечить им возможность не только содержать себя самих, но и помогать родителям. Она даже намекнула, что благожелательное отношение к ней брата может впоследствии измениться, особенно подчеркивая при этом то обстоятельство, что дети ее в этой стране чувствуют себя чужеземцами, что они совершенно не знают испанского языка и что религия Испании не внушает им ничего, кроме отвращения; очень мягко, но вместе с тем и решительно она обрисовала те опасности, которые подстерегают семью чужеземцев-еретиков в католической стране, и умоляла священника повлиять на брата и посодействовать тому, чтобы он щедротами своими помог детям ее встать на ноги и приобрести независимость, как если бы... тут она замолчала.
Добрый и дружелюбно настроенный к ней священник - а он действительно был и тем и другим - выслушал ее очень внимательно; сначала он, словно для того чтобы исполнить свою обязанность, принялся уговаривать ее отступиться от ее еретических убеждений, утверждая, что это единственное средство примириться с господом и с братом, а потом, получив спокойный, но решительный отказ, дал ей наилучший мирской совет, сводившийся к тому, что ей следует беспрекословно исполнять все желания брата и воспитывать детей так, как того хочет он, тратя на это все те деньги, которые он им так щедро дарит. Он добавил en confiance {Доверительно (франц.).}, что, хотя в течение всей его долгой жизни Гусмана нельзя было заподозрить ни в какой другой страсти, кроме одной - накопить побольше денег, теперь он обуреваем стремлением, отвлечь от которого его значительно труднее: он решил, что наследники его состояния должны преуспевать во всем, что может украсить человека светского, ни в чем не уступая отпрыскам самых знатных родов Испании. Закончил же он опять-таки тем, что посоветовал ей во всем беспрекословно подчиняться желаниям брата, и жена Вальберга согласилась последовать этому совету, хоть и со слезами, которые она пыталась скрыть от священника и которые успела насухо утереть перед тем, как подойти к мужу.
Тем временем план Гусмана стремительно осуществлялся. Он нанял для Вальберга прекрасный дом; теперь и сыновья и дочери музыканта были отлично одеты и жили в роскошных покоях. И хотя образование в Испании всегда стояло, - да и сейчас еще продолжает стоять, - на весьма низком уровне, они были обучены всему тому, что по тогдашним понятиям пристало знать отпрыскам истых идальго {2}. Гусман строго-настрого запретил не только какие-либо попытки подготовить их к трудовой жизни, но даже само упоминание о ней. Отец торжествовал, а мать сожалела об этом, однако скрывала чувства свои ото всех и утешала себя мыслью, что то блестящее светское воспитание, которое получают теперь ее дети, в конце концов может пригодиться им в трудное время: все перенесенные этой женщиной несчастья научили ее смотреть на будущее с тревогой, и взгляд ее даже в самом ярком солнечном луче, озарявшем ее жизнь, с какой-то зловещей зоркостью отыскивал темное пятнышко.
Требования Гусмана исполнялись - семья жила в роскоши. Молодежь погружалась в новую для нее жизнь с той жадностью, какой можно было ожидать от жаждущих удовольствий юных существ, чьи природные склонности влекли их ко всему изящному и утонченному, к стремленьям, которые нищенская жизнь со всеми ее тяготами никогда не могла начисто в них уничтожить. Гордый и счастливый отец восхищался красотою детей и способностями их, которые постепенно развивались. Мать иногда в тревоге вздыхала, однако старалась, чтобы муж ее не замечал этих вздохов. Престарелые дед и бабка, чьи недуги сделались еще ощутимее от непривычного для них климата Испании, а может быть, и от сильных волнений, которые по плечу людям молодым, но всегда бывают мучительны для стариков, сидели в своих глубоких креслах и проводили остаток дней в молчаливом, хотя и осознанном довольстве и безмятежном, но почтенном равнодушии ко всему, в промежутках забываясь сладостною дремотой; спали они много, а просыпаясь, неизменно улыбались и внукам, и друг Другу.
Жена Вальберга в течение всего этого периода, казавшегося всем, кроме нее, порою безмятежного благоденствия, не раз предостерегала детей, осторожно намекая на то, что благополучию их может прийти конец, однако все эти мрачные мысли развеивались, стоило ей увидеть на их лицах улыбки, услышать их смех, ощутить поцелуи их губ; мать их в конце концов начинала подсмеиваться сама над своими страхами. Время от времени, однако, она делалась озабоченной, брала с собою детей и шла с ними к дому их дяди. Она прохаживалась взад и вперед вместе с ними перед его дверью и порою приподымала вуаль, словно пытаясь узнать, нельзя ли что увидеть сквозь стены, такие же непроницаемые, как и сердце скупого старика, или сквозь окна его, запертые так же крепко, как и его сундуки, после чего, бросив взгляд на дорогую одежду детей и как бы стараясь заглянуть далеко вперед, она вздыхала и медленными шагами возвращалась к себе домой. Неопределенности этой скоро, однако, пришел конец.
Священник, духовник Гусмана, часто наведывался к ним; он был его доверенным лицом, и старик поручал ему передавать семье сестры свои щедрые дары; к тому же он был искусным шахматистом, причем даже в такой стране, как Испания, у него не было партнера, по силе равного Вальбергу. Естественно, он не мог оставаться безучастным к семье и ее судьбе, и, хотя его правоверные взгляды и мешали ему стать на их сторону, сердце его все равно было с ними. Таким образом, наш добрый священник умудрялся сочетать одно с другим, и, поиграв в шахматы с отцом семейства, возвращался потом в дом Гусмана и там молился о том, чтобы вся эта семья еретиков обратилась в католичество.
И вот однажды, когда он сидел у Вальбергов за игрой, его вдруг срочно вызвали. Священник оставил своего ферзя en prise {Под шахом (франц.).} и поспешил выйти в коридор, чтобы поговорить с посланным за ним слугой. Все сидевшие в комнате встрепенулись, поднялись со своих мест и в невыразимом волнении последовали за ним. Они остановились у двери, однако потом все же вернулись со смешанным чувством: тут были одновременно и тревога и стыд, что излишнее любопытство их может обратить на себя внимание. Отходя от двери, они, однако, явственно расслышали слова посланного за священником слуги:
- Едва дышит, послал за вами, нельзя терять ни минуты.
И оба они, слуга и священник, тут же ушли.
Вся семья вернулась к себе и едва ли не весь вечер провела в глубоком молчании, прерывавшемся только отчетливым тиканьем часов, которое казалось слишком громким их настороженному слуху; только оно, да еще эхо торопливых шагов Вальберга, который вскакивал с кресла и принимался ходить взад и вперед по комнате, нарушали воцарившуюся в доме мертвую тишину. Услыхав звук шагов, все оборачивались, ожидая увидеть посланного, но потом, поглядев на безмолвную фигуру Вальберга, снова усаживались на свои места. Всю ночь семья просидела в волнении, которое никто ничем не выражал и которое, по сути говоря, было невыразимо. Свечи едва мерцали, а потом догорели до конца и совсем потухли, однако никто этого даже не заметил; бледные лучи зари пробрались в комнату, но никто не подумал, что настало уже утро.
- Господи, до чего же долго все это тянется! - невольно вырвалось у Вальберга; от слов этих, хоть произнесены они были едва слышно, все встрепенулись; это были первые звуки человеческого голоса, которого они не слышали уже много часов.
В эту минуту раздался стук в дверь, а вслед за тем - медленные шаги по коридору; дверь в комнату отворилась, и на пороге появился священник. И в этом контрасте между сильным чувством и глубоким безмолвием, в этом столкновении слова, которое душило мысль, едва только успевшую зародиться, и мысли, которая напрасно искала поддержки в словах, в этой стремительной схватке страдания и немоты было что-то поистине зловещее. Однако длилось все это лишь какие-то мгновения.
- Все кончено! - произнес священник.
Вальберг обхватил голову руками и в мучительном волнении вскричал:
- Благодарение господу! - и, схватив какой-то находившийся рядом предмет, словно то был кто-то из его детей, обнял его и прижал к груди. Жена его, узнав, что брат ее умер, в первую минуту заплакала, а потом, подумав о детях, поднялась, чтобы услыхать все, что будут говорить. Священник, однако, ничего не мог прибавить к тому, что им было сказано: Гусман умер, все ящики, комоды и сундуки в доме опечатаны; ни один шкаф не избежал этой судьбы столь усердны были все те, кому было поручено это дело, а завещание должно было быть вскрыто на другой день.
На другой день семья пребывала в таком напряженном ожидании, какое начисто исключало всякую мысль. Как всегда, на стол был подан обед, но никто к нему не притронулся. Каждый только уговаривал другого поесть, но так как сам он был не в силах подкрепить настояния своего собственным примером, то никто и не следовал его уговорам. Около полудня явилось некое должностное лицо, - как видно, это был стряпчий, - и пригласило Вальберга присутствовать при вскрытии завещания Гусмана. Собравшись идти с ним, Вальберг второпях позабыл шляпу и плащ; тогда сыновья стали подавать ему, кто одно, кто другое. Эти знаки внимания со стороны детей рядом с собственной рассеянностью так его потрясли, что, совершенно обессилевший, он опустился в кресло, чтобы немного прийти в себя.
- Дорогой мой, лучше тебе не ходить туда, - ласково сказала жена.
- Да я, верно, последую, _я должен буду_ последовать твоему совету, ответил Вальберг, снова опускаясь в кресло, с которого он только что тщетно пытался встать. Стряпчий учтиво поклонился и собрался уходить.
- Нет, _я пойду_, - сказал Вальберг, сопровождая свои слова немецким ругательством, причем гортанные эти звуки заставили стряпчего обернуться, нет, _я пойду_!
И он упал на пол, обессилев от долгих часов, проведенных без еды и без сна, и от волнения, понять которое может только тот, у кого есть дети. Стряпчий удалился, и прошло еще несколько часов мучительной неопределенности и догадок, которые каждый переживал по-своему: мать крепко стискивала руки и старалась подавить каждый вздох, а отец был погружен в глубокое молчание; он смотрел куда-то в сторону и, казалось, в то же время тянулся к детям, но потом вдруг отдергивал руки; дети же очень быстро переходили от отчаяния к надежде. Дед и бабка сидели неподвижно; они не могли понять, что происходит, и только знали, что если семью ожидает что-то хорошее, то оно несомненно распространится и на них, что же касается всего худого, то за последнее время их притупившийся ум, должно быть, уже не мог его воспринять.
Время шло - наступил полдень. Слуги, которых благодаря щедрости покойного в доме у них было порядочно, доложили, что обед готов. Тогда Инеса, владевшая собой лучше, нежели все остальные, напомнила мужу, что они не должны показывать своих чувств в присутствии слуг. Тот машинально повиновался ей и пошел в столовую, в первый раз за все время забыв предложить руку своему больному отцу. Семья последовала за ним, но когда все уже уселись за стол, у них был такой вид, как будто они не знают, для чего они собрались. Вальберг, снедаемый _жаждой, которая всегда сопутствует волнению_ и которую нельзя бывает ничем утолить, несколько раз требовал, чтобы принесли вина, а жена его, которая чувствовала, что у нее кусок не идет в горло в присутствии неподвижных взирающих на нее слуг, сделала им знак уйти, но и тогда не притронулась к еде. Старики ели как обычно и порою поднимали глаза, в которых можно было прочесть какое-то смутное удивление и бессмысленное и тупое нежелание поддаваться страху перед надвигающейся бедой и даже просто допустить, что беда может стрястись. Перед концом этой унылой трапезы Вальберга вдруг вызвали; через несколько минут он вернулся, и казалось, что в выражении лица его не произошло никаких перемен. Он снова сел за стол, и только жена его заметила, что какая-то странная улыбка пробежала по его дрожавшим губам в то время, когда, налив полный бокал вина, он поднес его ко рту и провозгласил:
- За здоровье наследников Гусмана!
Однако вместо того чтобы выпить вино, он швырнул бокал на пол, опустил голову на стол и, уткнув лицо в скатерть, закричал:
- Ни одного дуката, ни одного дуката, все оставлено церкви! Ни одного дуката!
* * * * * *
Вечером явился священник, и к этому времени семья успела немного прийти в себя. Очевидность случившегося стала для них источником мужества. Неопределенность - это единственное зло, с которым невозможно справиться, и, подобно юным морякам, вступившим в неизведанные морские просторы, они были уже почти готовы к тому, чтобы встретить бурю, которая наконец избавила бы их от мучительной, непереносимой тревоги. Исполненные благородного негодования и в то же время ободряющие слова священника ласкали их слух и несли мир в их сердца. Он высказал им свое убеждение, что корыстолюбивые и лицемерные монахи, как видно, прибегли к самым неподобающим средствам, чтобы заставить умирающего старика сделать такое странное завещание, заверил их, что готов перед любым судом Испании свидетельствовать, что покойный, во всяком случае еще за несколько часов до смерти, собирался отказать все свое состояние их семье, что об этом своем намерении он много раз говорил как ему, так и другим, и что он собственными глазами видел совсем недавно составленное им завещание; кончил он тем, что дал совет Вальбергу передать это дело в суд, обещая помочь ему как своим личным содействием, так и влиянием, которым он пользовался у лучших адвокатов Севильи, словом, всем, кроме денег.
Надежда эта приободрила семью, и эту ночь все спали спокойным сном. Одно только обстоятельство свидетельствовало о перемене, происшедшей в их чувствах и привычках. Перед тем, как разойтись, старик положил дрожавшую руку на плечо Вальберга и мягко сказал:
- Сын мой, а мы помолимся перед сном?
- Нет, отец, сегодня мы не будем молиться, - ответил Вальберг, который, очевидно, либо боялся, что упоминание об их еретических молитвах может отдалить от них столь расположенного к ним священника, либо ощущал слишком большое волнение, чтобы предаться возвышенным чувствам.
- Нет, сегодня мы не будет молиться. Я слишком... счастлив!
Священник сдержал слово, - усердие его и то большое влияние, которым он пользовался, не оказались напрасны: лучшие адвокаты Севильи взялись за дело Вальберга. Они искусно подобрали и умело использовали доказательства того, что на завещателя действительно было оказано воздействие недозволенными средствами, что имели место запугивание и прямое принуждение. С каждым часом Вальберг становился бодрее. Ко времени, когда умер Гусман, семья располагала довольно значительной суммой, но деньги эти были вскоре израсходованы, точно так же, как и сбережения, сделанные за последнее время усилиями Инесы, которые она теперь со всей щедростью отдала на нужды мужа в надежде на благоприятный исход дела. Когда и это было истрачено, оставались еще другие возможности: они расстались со своим роскошным домом, рассчитали слуг, распродали обстановку, как то обычно бывает, за четверть цены, и после того как они переселились в новое скромное помещение в пригороде Севильи, Инеса и ее дочери снова принялись за все работы по дому, которые они привыкли исполнять в ту пору, когда спокойно жили в Германии. Из всех этих перемен деду и бабке пришлось испытать только одну - перемену места, которую они, впрочем, не очень-то даже и ощутили. Оттого что все заботы о стариках целиком легли на плечи Инесы, им стало нисколько не хуже, а может быть, даже и лучше; приветливо улыбаясь, она всегда умела сослаться на отсутствие аппетита или легкое недомогание, чтобы объяснить, почему так скудно все приготовленное для нее самой или для детей, стараясь в то же время, чтобы у стариков было все, что показалось бы вкусным их притупившимся уже чувствам и что, как она помнила, они могли есть без ущерба для здоровья.