Ее надолго оставили в полном уединении: никто не приходил к ней, никто ее не тревожил. У тех, в чьи руки она попала, были веские основания к тому, чтобы вести себя с ней именно так. Они хотели, чтобы к началу следствия рассудок полностью к ней вернулся; в их намерения входило также дать ей время глубоко привязаться к невинному существу, которое разделило ее одиночество, дабы сделать это чувство орудием в своих руках и с помощью него раскрыть таинственные обстоятельства, относящиеся к Мельмоту, которые до сих пор Инквизиция была не в силах проведать, ибо он всякий раз от нее ускользал. Все полученные ими сведения сходились на том, что Мельмот никогда не пытался соблазнить женщину и не вверял ни одной женщине страшную тайну своего предназначения {1* Это дает основание предполагать, что они ничего не знали об истории Элинор Мортимер.}; и кто-то слышал, как инквизиторы говорили друг другу: "Ну если уж Далила попала к нам в руки {2}, то недалек тот час, когда мы доберемся и до Самсона".
   Вечером накануне допроса (а о том, что он будет, она ничего не знала) Исидора увидела, как дверь в ее камеру отворилась и на пороге появилась фигура, которую, несмотря на окружавшую ее темноту, она тут же узнала - это был отец Иосиф. После того как оба они долгое время молчали, потрясенные тем, что случилось, Исидора молча же преклонила колена, чтобы священник благословил ее, что тот и сделал с прочувствованной торжественностью, после чего наш добрый монах, который, хоть и питал склонность ко всему земному и плотскому, все же ни с какой стороны не был в силу этого привержен дьяволу, возвысил голос и горько заплакал.
   Исидора молчала, но молчание это проистекало отнюдь не от унылого безразличия ко всему и не от закоренелой нераскаянности. Отец Иосиф сел на край тюфяка на некотором расстоянии от узницы, которая тоже теперь сидела, склонившись над ребенком; по щекам ее тихо катились холодные слезы.
   - Дочь моя, - сказал священник, наконец овладев собой, - разрешением посетить тебя здесь я обязан снисходительности Святой Инквизиции.
   - Я очень за это им признательна, - ответила Исидора; слезы ручьем хлынули у нее из глаз, и ей от этого сделалось легче.
   - Мне позволено также предупредить тебя, что допрашивать тебя начнут завтра, чтобы ты могла приготовиться к этому допросу и, если что-нибудь...
   - Допрашивать! - удивленно воскликнула Исидора, не выказывая, однако, никакого страха, - о чем же меня будут допрашивать?
   - О твоем непостижимом союзе с существом обреченным и проклятым. - Дочь моя, - добавил он, задыхаясь от ужаса, - значит, ты действительно жена этого... этого... этого существа, от одного имени которого меня мороз по коже пробирает и волосы на голове становятся дыбом?
   - Да, я его жена.
   - Кто же все-таки были свидетели вашего бракосочетания и чья рука дерзнула соединить тебя с ним этим нечестивым и противоестественным союзом?
   - Свидетелей у нас не было: венчались мы в темноте. Я никого не видела, но я как будто слышала какие-то слова и отчетливо ощутила, как чья-то рука взяла мою руку и вложила ее в руку Мельмота: она была холодна, как рука мертвеца.
   - О, как это все запутанно и страшно! - воскликнул священник, побледнев и осеняя себя крестным знамением; в движениях его был непритворный ужас; он склонил голову и застыл, не в силах вымолвить ни слова.
   - Святой отец, - сказала наконец Исидора, - вы должно быть, знали отшельника, того, что жил возле развалин монастыря неподалеку от нашего дома; он же был и священником. Это был человек праведной жизни, он и обвенчал нас! - в голосе ее послышалась дрожь.
   - Несчастная жертва! - простонал священник, не поднимая головы, - что ты такое говоришь! Да ведь все знают, что праведник этот умер в ночь накануне той, когда была твоя ужасная свадьба.
   Последовало снова тягостное и жуткое молчание; наконец священник его нарушил:
   - Несчастное существо, - сказал он спокойным и торжественным голосом, мне позволено перед тем, как ты пойдешь на допрос, поддержать твой дух, исповедовав тебя и причастив. Молю тебя, очисти душу твою от бремени греха и откройся мне. Ты согласна?
   - Согласна, святой отец.
   - А ты будешь отвечать мне так, как ответила бы перед судом божиим?
   - Да, буду отвечать так, как перед судом божиим.
   И она опустилась перед ним на колени, так, как положено на исповеди.
   * * * * * *
   - И ты открыла теперь все, что смущало твою душу?
   - Все, отец мой.
   Священник довольно долго сидел в задумчивости. Потом он задал ей несколько вопросов относительно Мельмота, на которые она никак не могла ответить. Вопросы эти вызваны были по преимуществу рассказами о его сверхъестественной силе и о трепете, который он сеял вокруг себя всюду, где бы ни находился.
   - Отец мой, - спросила Исидора прерывающимся голосом, едва только он замолчал, - отец мой, можете ли вы мне что-нибудь рассказать о моих несчастных родителях?
   Свяшенник только покачал головой и не ответил ни слова.
   Потом, правда, тронутый ее настойчивостью, в которой было столько волнения и муки, он с видимой нео"отой сказал, что она сама может догадаться, как повлияли на ее отца и мать смерть сына и заточение дочери в тюрьму Инквизиции, ведь оба они были не только любящими родителями, но и ревностными католиками.
   - А они живы? - спросила Исидора.
   - Не спрашивай меня больше ни о чем, дочь моя, - ответил священник, - и будь уверена, что, если бы ответ мой мог принести тебе успокоение, я бы не замедлил тебе его дать.
   В эту минуту в отдаленной части здания раздался колокольный звон.
   - Колокол этот, - сказал священник, - возвещает, что допрос твой скоро начнется. Прощай, и да хранит тебя господь!
   - Погодите, отец мой, побудьте со мной... только минуту... одну минуту! - взмолилась Исидора, в отчаянии кидаясь к нему и становясь между ним и дверью.
   Отец Иосиф остановился. Исидора упала на пол и, закрыв руками лицо и не в силах перевести дыхание от охватившей ее смертельной муки, вскричала:
   - Отец мой, скажите мне, ужели я погибла ... погибла навеки?
   - Дочь моя, - ответил священник уже сурово, - дочь моя, я постарался облегчить твою участь тем утешением, которое было в моих силах тебе дать. Не настаивай на большем, дабы то, что я тебе дал ценой упорной борьбы с собой, не было у тебя отнято. Быть может, ты находишься сейчас в таком состоянии, о котором мне не позволено судить и касательно которого я не могу сделать никакого вывода. Да будет господь к тебе милосерд, и да отнесется к тебе также с милосердием Святое судилище.
   - Нет, не уходите, отец мой, останьтесь на минуту... на одну только минуту! Дайте мне задать вам еще один вопрос.
   И, наклонившись над своим соломенным тюфяком, она взяла на руки бледного и ни в чем не повинного младенца и протянула его священнику.
   - Отец мой, скажите, разве может эта малютка быть отродьем дьявола? Может ли быть им это существо; оно ведь улыбается мне, улыбается вам в то время, как вы готовы обрушить на него столько проклятий? О, ведь вы же сами кропили ее святой водой, произносили над ней святые слова. Отец мой, пусть они разрывают меня своими клещами, пусть они жарят меня на своем огне, но неужели та же участь ждет и мое дитя, невинное дитя, которое улыбается вам сейчас? Святой отец, умоляю вас, оглянитесь на моего ребенка.
   И она поползла за ним на коленях, держа в руках несчастную девочку, чей пискливый крик и исхудалое тельце взывали о помощи, прося вызволить ее из стен тюрьмы, в которой она обречена была прозябать с самого рождения.
   Отца Иосифа мольба эта растрогала, и он готов был долго целовать несчастное дитя и читать над ним молитвы, но колокол зазвонил снова, и, спеша уйти, он успел только воскликнуть:
   - Дочь моя, да хранит тебя господь!
   - Да хранит меня господь, - прошептала Исидора, прижимая малютку к груди.
   Колокол прозвонил еще раз, и Исидора знала, что час испытаний настал.
   Глава XXXVII
   Не страшись изнеможенья,
   Лет согбенных маеты,
   Жгучих мук без облегченья
   И последней немоты.
   Мейсон {1}
   На первом допросе Исидоры предусмотрительно соблюдались те формальности, которыми, как известно, всегда сопровождаются действия этого судилища. Второй и третий были столь же строгими, обстоятельными и бесплодными, и Святая Инквизиция начала уже понимать, что ее высшие должностные лица бессильны перед находящейся перед ними необыкновенною узницей: соединяя в себе крайнее простосердечие с истинным величием души, она признавалась во всем, что могло служить к ее осуждению, однако с искусством, превосходившим все те изощренные приемы, к которым прибегала Инквизиция, отводила все вопросы, имевшие отношение к Мельмоту.
   Во время первого допроса судьи вскользь упомянули о пытке. Исидора, в которой, казалось, пробудились ее свободолюбивая натура и воспитанное самой природой чувство собственного достоинства, в ответ только улыбнулась. Заметив совсем особое выражение ее лица, один из инквизиторов шепнул об этом другому, и к разговору о пытке больше не возвращались.
   Прошло немало времени, прежде чем состоялся второй допрос, а потом третий, однако заметно было, что с каждым разом допросы эти становились все менее суровыми, а отношение к узнице - все более снисходительным. Юность ее, красота, неподдельная искренность и в поступках ее и в словах, которые при этих исключительных обостоятельствах сказались с особою силой, трогательный облик ее, когда она появлялась перед ними всякий раз с ребенком на руках, когда тот жалобно пищал, а ей приходилось наклоняться вперед, чтобы услышать вопросы, которые ей задавали, и на них ответить, - все это не могло оставить равнодушными даже этих людей, не привыкших поддаваться каким бы то ни было впечатлениям, идущим из внешнего мира. В этой прелестной и глубоко несчастной женщине поразительны были кротость и послушание, раскаяние в содеянном грехе и готовность принять страдание; ее мучило горе, которое она причинила родителям и ее собственное; все это не могло не растрогать даже черствые сердца инквизиторов.
   После нескольких допросов, на которых от узницы им так и не удалось ничего добиться, один глубокий знаток той анатомии, что умеет искусно расчленять человеческие души, шепнул инквизитору что-то по поводу ребенка, которого она держала на руках.
   - Она не испугалась и дыбы, - был ответ.
   - Тогда испробуйте _эту дыбу_, - посоветовал говоривший.
   По соблюдении всех надлежащих формальностей Исидоре зачли приговор. Как подозреваемую в ереси, ее присуждали к пожизненному заключению в тюрьме Инквизиции; ребенок должен был быть у нее отнят и отдан в монастырь для того, чтобы...
   На этом месте чтение приговора прервалось: несчастная мать, испустив душераздирающий крик, такой, каких в этих стенах не исторгали даже под пыткой, упала без чувств на пол. Когда ее привели в себя, ничто уже - ни уважение к месту, где она находилась, ни к судьям, ни страх перед ними - не могло остановить ее дикой исступленной мольбы, исполненной такой неистовой силы, что для нее самой выкрики эти звучали уже не как просьбы, а как приказания, - чтобы последняя часть приговора была отменена: вечное одиночество, годы жизни, которые ей суждено провести в вечной тьме, все это, казалось, нисколько ее не страшило и не печалило, но она рыдала, взывая к ним в бреду, моля не разлучать ее с ребенком.
   Судьи выслушали ее не дрогнув и в глубоком молчании. Когда она увидела, что все кончено, она поднялась с полу, словно освобождаясь от мук перенесенного унижения, и в облике ее появилось даже какое-то достоинство, когда спокойным и переменившимся голосом она потребовала, чтобы у нее не отнимали ребенка до следующего утра. Теперь она настолько владела собой, что могла уже чем-то подкрепить свою просьбу: она сказала, что дитя может погибнуть, если его с такой поспешностью отнимут от груди. Судьи согласились исполнить эту просьбу, и она была отведена обратно в камеру.
   * * * * * *
   Время истекло. Надзиратель, приносивший ей еду, ушел, не сказав ни слова; ничего не сказала и она. Около полуночи дверь отперли, и на пороге появилось двое людей, одетых, как тюремщики. Сначала они медлили, как вестники возле шатра Ахиллеса {2}, а потом, подобно им, заставили себя войти. У людей этих были мрачные и мертвенно-бледные лица; фигуры их выглядели застывшими и словно изваянными из камня, движения - механическими, как у автоматов. И, однако, люди эти были растроганы. Тусклый свет плошки едва позволял разглядеть соломенный тюфяк, на котором сидела узница, но ярко-красное пламя факела ярко и широко озарило дверной свод, под которым появились обе эти фигуры. Они подошли к ней одновременно, и даже шаги их как будто повиновались чьей-то посторонней силе, а произнесенные обоими слова, казалось, были изречены одними и теми же устами.
   - - Отдайте нам ребенка, - сказали они.
   - Берите, - ответил им хриплый, глухой и какой-то неестественный голос.
   Вошедшие оглядели углы и стены; казалось, они не знают, как и где им надлежит искать в камерах Инквизиции человеческое дитя. Узница все это время сидела недвижно и не проронила ни слова. Поиски их продолжались недолго: камера была очень мала, и в ней почти ничего не было. Когда наконец они закончили ее осмотр, узница со странным неестественным смехом вскричала:
   - Где же еще можно искать дитя, как не на материнской груди? Вот... вот она... берите ее... берите! О, до чего же вы были глупы, что искали мое дитя где-то в другом месте! Теперь она ваша! - крикнула она голосом, от которого служители похолодели. - Возьмите ее, возьмите ее от меня!
   Служители Инквизиции подошли к ней, и механические движения их словно замерли, когда Исидора протянула им мертвое тельце своей дочери. Вкруг горла несчастного ребенка, рожденного среди мук и вскормленного в тюрьме, шла какая-то черная полоска, и служители не преминули доложить об этом необычайном обстоятельстве Святой Инквизиции. Одни из инквизиторов решили, что это печать дьявола, которой дитя это было отмечено с самого рождения, другие - что это след руки доведенной до отчаяния матери.
   Было решено, что узница через двадцать четыре часа предстанет перед судом и ответит, отчего умер ребенок.
   * * * * * *
   Но не прошло и половины этого времени, как ее коснулась рука более властная, чем рука Инквизиции; рука эта поначалу будто грозила ей, но на самом деле была протянута, чтобы ее спасти, и перед ее прикосновением все неприступные стены и засовы грозной Инквизиции были столь же ничтожны, как все те сооружения, которые где-нибудь в углу сплел паук. Исидора умирала от недуга, который хоть и не значится ни в каких списках, равно смертелен, - от разбитого сердца.
   Когда инквизиторы наконец убедились, что пыткою - как телесной, так и душевной - от нее ничего не добиться, они дали ей спокойно умереть и даже удовлетворили ее последнюю просьбу - позволили отцу Иосифу ее посетить.
   * * * * * *
   Была полночь, но приближения ее нельзя было ощутить в местах, где день и ночь, по сути дела, ничем не отличаются друг от друга. Тусклое мерцанье плошки сменило слабую и едва пробивавшуюся туда полоску света.
   Умирающая лежала на своей жалкой постели: возле нее сидел заботливый священник; если его присутствие все равно не могло облагородить эту сцену, оно, во всяком случае, смягчало ее, окрашивая ее человеческим теплом.
   * * * * * *
   - Отец мой, - сказала умирающая Исидора, - вы сказали мне, что я прощена.
   - Да, дочь моя, - ответил священник, - ты убедила меня в том, что ты неповинна в смерти девочки.
   - Я никак не могла быть виновницей ее смерти, - сказала Исидора, приподнимаясь на своем соломенном тюфяке, - одно только сознание того, что она существует, давало мне силу жить даже здесь, в тюрьме. Скажите, святой отец, могло ли дитя мое выжить, если, едва только оно начало дышать, его заживо похоронили вместе со мной в этих ужасных стенах? Даже то молоко, которым кормила его моя грудь, пропало у меня, как только мне прочли приговор. Всю ночь она стонала, к утру стоны сделались слабее, и я была этому рада, наконец они прекратились совсем, и это было для меня великим счастьем!
   Но при упоминании об этом страшном счастье она расплакалась.
   - Дочь моя, а свободно ли твое сердце от этих ужасных и гибельных уз, которые принесли ему в этой жизни горе, а в жизни грядущей несут погибель?
   Исидора долго не могла ничего ответить; наконец прерывающимся голосом она сказала:
   - Отец мой, сейчас у меня есть сила углубиться к себе в сердце или же с ним бороться. Смерть очень скоро порвет все нити, которые связуют меня с ним, и не к чему предвосхищать это мое освобождение, ибо, до тех пор пока я жива, я должна любить того, кто погубил мою жизнь! Увы! Разве Враг рода человеческого мог не быть враждебен и ко мне, разве это не было неизбежным и роковым? В том, что я отвергла последний страшный соблазн, в том, что я предоставила его своей участи, а сама предпочла покориться своей, я ощущаю свою победу над ним и уверена в том, что меня ждет спасение.
   - Дочь моя, я не понимаю тебя.
   - Мельмот, - сказала Исидора, с трудом произнося это имя, - Мельмот был здесь сегодня ночью... был в тюрьме Инквизиции, был в этой камере!
   Священника слова эти привели в неописуемый ужас; он мог только перекреститься, и, когда он услыхал, как, проносясь по длинному коридору, глухо и заунывно завыл ветер, ему стало чудиться, что хлопающая дверь вот-вот распахнется и он увидит перед собою фигуру Скитальца.
   * * * * * *
   - Отец мой, я часто видела сны, - сказала кающаяся, качая головой в ответ на слова священника, - у меня было много снов, много смутных образов проплывало передо мной, но то, что было сегодня, - не сон. В снах моих мне являлся цветущий край, где я увидела его впервые; вновь наступали ночи, когда он стоял перед моим окном, и я дрожала во сне, как только раздавались шаги моей матери, и у меня бывали видения, которые окрыляли меня надеждой: небесные создания являлись ко мне и обещали, что обратят его в святую веру. Но это был не сон: он действительно был здесь сегодня ночью. Отец мой, он пробыл здесь всю ночь; он обещал мне... он заверял меня... он заклинал меня принять из его рук свободу и безопасность, жизнь и счастье. Он сказал мне, и я не могла в этом усомниться, - что с помощью тех же средств, которые позволили ему проникнуть сюда, он может осуществить мой побег. Он предлагал мне жить с ним на том самом индийском острове, в том раю посреди океана, где не будет людей и где никто не станет посягать на мою свободу. Он обещал, что будет любить меня одну, и - любить вечно, и я слушала его речи. Отец мой, я еще совсем молода, и слова жизни и любви сладостною музыкой звучали у меня в ушах, когда я взирала на тюремные стены и думала, что должна буду умереть на этом вот каменном полу! Но корда он шепотом сообщил мне страшное условие, на которое я должна согласиться, чтобы он мог исполнить свое обещание, когда он сказал мне, что...
   - Дочь моя, - воскликнул священник, склоняясь над ее изголовьем, - дочь моя, заклинаю тебя тем, чей образ ты видишь на кресте, что я подношу сейчас к твоим умирающим устам, надеждою твоей на спасение души, которое будет зависеть от того, скажешь ли ты сейчас мне, духовному отцу твоему и другу, всю правду, заклинаю тебя назвать мне те условия, которые предложил тебе Искуситель!
   - Обещайте мне сначала прощение того, что я повторю сейчас эти слова, если последнее дыхание мое изойдет в тот миг, когда они будут у меня на устах.
   - Те absolvo {Отпускаю тебе грехи (лат.).}, - Произнес священник и низко склонился над нею, чтобы уловить все то, что она ему скажет. Но как только слова эти были произнесены, он вскочил, словно его ужалила змея, и, отойдя в дальний угол камеры, затрясся от страха.
   - Отец мой, вы обещали мне отпущение грехов, - сказала умирающая.
   - Jam tibi dedi, moribunda {Я уже дал его тебе в твой смертный час (лат.).}, - ответил священник; в смятении своем он заговорил на языке, привычном для него в церкви.
   - Да, в смертный час! - ответила страдалица, снова падая на свое ложе. - Отец мой, дайте мне почувствовать в эту минуту вашу руку, человеческую руку!
   - Обратись к господу, дочь моя! - сказал священник, прикладывая распятие к ее холодеющим губам.
   - Я любила его веру, - пробормотала умирающая, благоговейно целуя крест, - я любила его веру еще до того, как ее узнала, и господь, должно быть, был моим учителем, ибо другого у меня не было! О если бы, воскликнула она с той глубокой убежденностью, какою проникается сердце умирающего и которая (если это будет угодно богу) может отозваться эхом в сердце каждого человеческого существа, - если бы я не любила никого, кроме бога, какой бы глубокий покой наполнил мне душу, каким сладостным был бы для меня смертный час... А теперь ... его образ преследует меня даже на краю могилы, куда я схожу, чтобы от него убежать!
   - Дочь моя, - сказал священник, обливаясь слезами, - дочь моя, твой путь лежит в обитель блаженных, борьба была жестокой и недолгой, но победа зато будет верной; по-новому зазвучат для тебя арфы, и песнь их будет приветствовать тебя, а в раю уже сплетают для тебя венец из пальмовых ветвей!
   - В раю! - пробормотала Исидора, испуская последний вздох. - _Пусть только он будет там_!
   Глава XXXVIII
   Звонили в колокол, месса шла,
   Свечей колыхалось пламя,
   Монах и монахиня до утра
   Молились истово в храме.
   * * *
   На вторую ночь...
   * * *
   И все быстрей молитвы слова
   Слетали с их губ дрожащих,
   И чем грознее гул нарастал.
   Тем звон становился чаще!
   * * *
   Настала третья...
   * * *
   Забыли оба слова молитв,
   И ужас на пол свалил их;
   Святых они громко сзывали всех
   Спасти их от темной силы.
   Саути {1}
   На этом Монсада закончил рассказ об индийской островитянке, жертве страсти Мельмота, равно как и его судьбы - такой же нечестивой и непостижимой. И он сказал, что хочет посвятить своего слушателя в то, как сложились судьбы других его жертв, тех людей, чьи скелеты хранились в подземелье еврея Адонии в Мадриде. Он добавил, что их жизни еще более мрачны и страшны, чем все то, что он рассказал, ибо речь будет идти о ставших жертвами Скитальца мужчинах, о натурах жестких, у которых не было никаких других побуждений, кроме желания заглянуть в будущее. Он упомянул и о том, что обстоятельства его собственной жизни в доме еврея, его бегство оттуда и причины, побудившие его вслед за тем отправиться в Ирландию, были, пожалуй, столь же необычны, как и все то, о чем он рассказал. Молодой Мельмот (чье имя читатель, возможно, уже успел позабыть) выказал самое серьезное намерение {2} удовлетворить до конца свое опасное любопытство; может быть, к тому же он еще тешил себя безрассудной надеждой увидеть, как оригинал уничтоженного им портрета выйдет вдруг из стены и возьмется сам продолжать эту страшную быль.
   Рассказ испанца занял много дней; когда он был закончен, молодой Мельмот дал своему гостю понять, что готов услышать его продолжение.
   В назначенный для этого вечер молодой Мельмот и его гость снова сошлись в той же комнате. Была ненастная тревожная ночь; дождь, ливший целый день, сменился теперь ветром, который налетал неистовыми порывами и так же внезапно затихал, как будто набираясь сил для предстоящей бури. Монсада и Мельмот придвинули свои кресла ближе к огню; по временам они глядели друг на друга с видом людей, которые стараются друг друга подбодрить, дабы у одного хватило мужества слушать, а у другого - рассказывать, и которые тем более озабочены этим, что ни тот ни другой не чувствуют этого мужества в себе.
   Наконец Монсада набрался решимости и, откашлявшись, приступил к своему рассказу; однако очень скоро заметил, что ему никак не удается завладеть вниманием слушателя, и - замолчал.
   - Странно, - промолвил Мельмот как бы в ответ на это молчание, - шум какой-то: будто кто-то бродит по коридору.
   - Тсс! Погодите, - сказал Монсада, - я не хотел бы, чтобы нас подслушивали.
   Оба замолчали и затаили дыхание; шорох возобновился; не могло быть сомнения, что чьи-то шаги то приближаются к двери, то снова от нее удаляются.
   - За нами следят, - сказал Мельмот, приподнимаясь со своего кресла. В эту минуту дверь отворилась, и на пороге показалась фигура, в которой Монсада узнал героя своего рассказа и таинственного посетителя тюрьмы Инквизиции, а Мельмот - оригинал висевшего в голубой комнате портрета и существо, чье непостижимое появление в ту минуту, когда он сидел у постели умирающего дяди, повергло его в оцепенение.
   Фигура эта стояла какое-то время в дверях, а потом тихо пошла вперед и, дойдя до середины комнаты, снова остановилась, но даже не взглянула на них. Потом она приблизилась к столу, за которым они сидели, медленным, но отчетливо слышным шагом и теперь стояла перед ними. Обоих охватил глубокий ужас, но ужас этот по-разному себя проявил. Монсада беспрерывно крестился и принимался читать одну молитву за другой. Приросший к своему креслу Мельмот уставился невидящими глазами на пришельца. Это действительно был Мельмот Скиталец, такой же, каким он был сто лет назад, такой же, каким, может быть, будет в грядущих столетиях, если возобновится действие того страшного договора, который продлевал его дни. Сокрытая в нем сила не ослабела, однако взгляд его потускнел {3}, в нем не было больше того устрашающего сверхъестественного блеска, какой он всегда излучал: это ведь был зажженный от адского пламени маяк, и он заманивал (или, напротив, предупреждал) отчаянных мореплавателей на рифы, о которые разбивались многие корабли и где иные из них тонули, - этого чудовищного света уже не было; всем обличьем своим он ничем не отличался от обыкновенного смертного, от того, каким он был изображен на портрете, уничтоженном молодым наследником рода, только глаза у него теперь были как у мертвеца.