Совсем еще молодым Джон Сендел по его собственной просьбе был послан на морскую службу и с тех пор ни разу не появлялся в замке. В годы Реставрации воспоминания о заслугах рода Мортимеров и доброе имя, которое юноша стяжал талантами своими и бесстрашием, обеспечили ему выдающееся положение во флоте. К этому времени Джон Сендел вырос в глазах семьи, которая вначале лишь снисходительно его терпела. Даже миссис Анна Мортимер и та начинала уже беспокоиться, когда долго не было известий об их храбром внуке Джоне. Когда она заговаривала о нем, Элинор устремляла на нее совсем особенный, пламенеющий взгляд: такими в летние вечера бывают закаты; но вместе с тем в ту же минуту ею овладевала какая-то тоска, все в ней словно замирало: она чувствовала, что не может ни думать, ни говорить, ни даже дышать, и ей становилось легче только тогда, когда она уходила к себе и заливалась слезами. Вскоре чувство это сменилось еще более глубокой тревогой. Началась война с Нидерландами {24}, и имя капитана Джона Сендела, несмотря на его молодость, заняло видное место в ряду имен офицеров, принимавших участие в этой памятной кампании.
   Миссис Анна, издавна привыкшая слышать, как с именами членов ее семьи связывают волнующие рассказы о героических подвигах, ощутила теперь тот подъем духа, который переживала в былые времена, но на этот раз он сочетался с более радостными мыслями и более благоприятными видами на будущее. Хоть она и была уже стара и силы начинали ей изменять, все заметили, что, когда в замок приходили сообщения о ходе войны и когда ей доводилось узнавать о том, как внук ее отличился в боях и какое видное положение он теперь занял, походка ее делалась твердой и упругой, высокая фигура ее начинала держаться прямо, как в дни молодости, а щеки порою зардевались тем ярким румянцем, какой некогда пробуждал в них шепот первой любви. Когда высокомерная Маргарет, разделяя тот всеобщий восторг, при котором все личное растворялось в славе семьи и отчизны, слышала об опасностях, которым подвергался ее двоюродный брат (которого она смутно помнила), она пребывала в гордой уверенности, что, будь она мужчиной и к тому же последним потомком рода Мортимеров, она встретила бы их с такой же отвагой. Элинор же только дрожала и плакала, а потом, когда оставалась одна, горячо молилась.
   Можно было, однако, заметить, что тот почтительный интерес, с которым она прежде слушала фамильные предания, так блистательно рассказанные миссис Анной, сменился непрестанным и жадным желанием побольше узнать о тех славных моряках, которые были у них в роду и деяния которых украсили его историю. По счастью, в лице миссис Анны она нашла словоохотливую рассказчицу, которой не надо было особенно напрягать свою память и ни разу не пришлось прибегать к вымыслу, когда она увлеченно говорила о тех, кому родным домом сделалась водная ширь и для кого полем битвы был суровый пустынный океан. Приведя внучек в увешанную фамильными портретами галерею, она показывала им многих отважных мореплавателей, которых слухи о богатствах и благоденствии стран недавно открытого мира толкали на отчаянные предприятия, порою безрассудные и гибельные, порою же приносившие им такую удачу, которая превосходила все самые радужные мечты этих ненасытных людей.
   - Как это рискованно! Как опасно! - говорила Элинор и трепетала от страха.
   Но когда миссис Анна поведала ей историю ее дяди, человека причастного к литературе, образованного и ученого, известного в роду своим благородством и отвагой, который сопровождал сэра Уолтера Ралея {24} в его трагической экспедиции и спустя несколько лет после его трагической смерти умер от горя, Элинор схватила ее за руку, выразительно протянутую к портрету, и стала умолять ее не продолжать свой рассказ. В семье настолько строго соблюдались приличия, что для того, чтобы позволить себе такую вольность, девушке пришлось сослаться на нездоровье: сделав вид, что ей стало не по себе, Элинор испросила у тетки позволения удалиться.
   Время начиная с февраля 1665 года, с первого известия о действиях де Рейтера {26}, и кончая воодушевившим всех назначением герцога Йоркского {27} командующим королевским флотом наследница Мортимеров и миссис Анна проводили в напряженном и радостном ожидании, перебирая в памяти рассказы о былой славе и живя надеждами на новые почести, а Элинор - в глубоком и безмолвном волнении...
   В один прекрасный день нарочный, посланный из Лондона в замок Мортимер, привез письмо, в котором король Карл с изысканной учтивостью, в какой-то мере искупавшей его пороки, сообщал о том, что с превеликим интересом следит за последними событиями еще и потому, что они умножают славу рода, чьи заслуги он ценит так высоко. Была одержана полная победа, и капитан Джон Сендел, по выражению короля, которое в силу приверженности последнего к французским манерам и языку начало входить в употребление, "покрыл себя славой". В самом разгаре морского боя он привез в открытой шлюпке послание лорда Сандвича герцогу Йоркскому под градом пуль, в то время как никто из старших офицеров ни за что не соглашался исполнить это опасное поручение. А вслед за тем, когда корабль голландского адмирала Опдама был взорван {28}, среди царившего вокруг хаоса Джон Сендел кинулся в море спасать несчастных, обожженных огнем матросов, которые тщетно пытались удержаться на охваченных пламенем обломках палубы и тонули, погружаясь в клокочущие волны. Потом, будучи послан исполнять новое опасное поручение, Сендел проскочил между герцогом Йоркским и ядром, поразившим сразу графа Фалмута, лорда Маскери и мистера Бойла, и, когда все трое упали в один и тот же миг, опустился на колени и недрогнувшей рукой стал вытирать их мозги и кровь, которыми герцог Йоркский был выпачкан с головы до ног {29}. Когда миссис Анна Мортимер читала это, ей много раз приходилось останавливаться, ибо зрение ее уже ослабело, а глаза то и дело заволакивали набегавшие слезы; дойдя до конуа этого длинного и обстоятельного описания, она вскричала:
   - Он герой!
   Элинор, вся дрожа, едва слышно прошептала:
   - Он христианин.
   Событие это было столь значительно, что оно открывало новую эру для семьи, жизнь которой протекала столь уединенно, питаясь воображением и героическими воспоминаниями, что все эти подробности, перечисленные в письме, которое было подписано рукою короля, читались и перечитывались вновь и вновь. Только о них и говорили, сойдясь за едой, только их обсуждали со всех сторон члены семьи Мортимеров, когда оставались одни. Маргарет подчеркивала рыцарственность этого поступка, и временами ей даже казалось, что она видела сама страшный взрыв на корабле адмирала Опдама. "И он кинулся в кипящие волны, чтобы спасти жизнь людей, которые были его врагами и которых он победил!" - повторяла про себя Элинор. И должно было пройти несколько месяцев, прежде чем в воображении обитательниц замка потускнело это видение славы и королевской признательности; а когда это случилось, то на веках проснувшихся, как у Мисцелла {30}, остались капельки меда.
   С того дня, как было получено это известие, в Элинор произошла перемена, столь разительная, что она была замечена всеми, кроме нее самой. Ее разыгравшееся необузданное воображение лишило ее душевного равновесия и покоя. В рисовавшихся ей картинах любимые образы золотого детства причудливо перемежались со зловещими сценами убийств и пролития крови. Перед глазами у нее вдруг вставала палуба корабля, вся покрытая трупами, а среди града ядер в клубах огня и дыма возвышался юный и страшный победитель. Чувства ее метались между этими двумя противоположностями. Разум ее никак не мог согласиться с тем, что ласково улыбающийся и красивый, как Купидон, товарищ ее детских игр и есть герой взбаламученных войною морей и народов, охваченных огнем судов, окровавленных одежд, грома и криков сражений. Оставшись одна, девушка старалась, насколько ей это позволяло разгоряченное воображение, примирить запавшее в душу сияние глаз, синих, как пронизанное росным сиянием летнее небо, с вспышками пламени в горящих глазах победителя, свет которых разил со страшной силой подобно удару меча. Она видела его перед собой таким, каким он сидел когда-то с ней рядом, улыбающимся, как раннее весеннее утро, и сама улыбалась в ответ. Стройная фигура его, гибкие упругие движения, детский поцелуй, оставшийся в памяти ощущением бархата и бальзама, - все это было вытеснено в ее снах (ибо мысли ее были не чем иным, как снами) образом страшного существа, залитого чужою кровью и забрызганного окровавленными мозгами. "И этого человека я любила?" - восклицала тогда в ужасе Элинор, вскакивая с постели. Бросаясь из одной крайности в другую, душа ее начинала чувствовать, как волною ее относит куда-то в сторону от места причала. Ее кидало так от скалы к скале, и каждый такой удар разбивал все ее надежды.
   Элинор перестала проводить время с родными, как то всегда бывало раньше, и просиживала весь день и большую часть вечера у себя в комнате. Она жила в уединенной башенке замка, которая выдавалась вперед так, что окна ее выходили на три стороны. Там она ждала, когда поднимется ветер, слушала его завывания, и в звуках его ей слышались крики о помощи погибающих моряков. Ей уже больше не хотелось играть на лютне или слушать игру Маргарет, в которой было больше выразительности и блеска, - ничто не могло теперь отвлечь ее от унылого занятия, которому она предавалась.
   - Тсс! - говорила она своим служанкам, - тсс! Не мешайте мне слушать, как дует ветер! Он развевает немало знамен, возвещающих победу, он вздыхает над множеством жертв, над теми, кто сложил голову в бою!
   Ей не давала покоя мысль о том, что один и тот же человек может быть и кротким и свирепым; она боялась, что того, кто был для нее ангелом в пустыне, жизнь превратила в храброго, но жестокого моряка, заглушила в нем порывы тех благородных чувств, которые побуждали его быть столь снисходительным к ее промахам, так горячо заступаться за нее перед ее гордыми родственниками, принимать участие в ее играх, словом - все то, что делало его тогда таким для нее необходимым. Ужасно было то, что эта воображаемая жизнь Элинор оказывалась чем-то сродни порывам ветра, когда те сотрясали башни замка и налетали на леса, которые пригибались и стонали под их страшным прикосновением. И ее уединенная жизнь, сильные чувства и залегшая в глубинах сердца тайная страсть, как видно, каким-то страшным и необъяснимым образом были связаны с теми блужданиями души, с тем оцепенением и разума и чувств, которые, повинуясь некой неодолимой силе, превращают дыхание жизни в жизнь, а дыхание смерти - в смерть. Неистовая страсть сочеталась в ней с высоким благочестием; но она не знала, в каком направлении ей следует плыть и какому ветру себя доверить. Обуреваемая всеми этими сомнениями, она дрожала, сбивалась и в конце концов, бросив руль, покорялась воле ветров и волн. До чего же горька участь тех, кто вручает судьбу свою бурям, что сотрясают душу! Лучше уж сразу кинуться в клокочущие волны, объятые холодом и мраком; так они все же скорее доберутся до гавани, где им уже будет нечего бояться.
   Таково было состояние Элинор, когда появилась та, которая долгие годы, несмотря на то что жила неподалеку от замка, никогда, однако, в нем не бывала и чье появление всех поразило.
   Вдова Сендела, мать юного моряка, которая до той поры жила в безвестности на проценты с небольшой суммы, завещанной ей сэром Роджером (при условии ни при каких обстоятельствах не переступать порога его дома), неожиданно приехала в Шрусбери, откуда до замка было не больше мили, и заявила о своем намерении там поселиться.
   В чувстве, которое питал к ней сын, сказались и широкая натура моряка, и сыновняя нежность: он щедро оделял ее всем, чем его вознаграждали за ратные труды, - всем, кроме славы. И вот жившая в относительном достатке и отмеченная почестями и вниманием как мать юного героя, который заслужил особую милость короля, видавшая немало горя вдова вновь поселилась теперь неподалеку от древней цитадели своих предков.
   В те времена каждый шаг, совершавшийся кем-либо из членов семьи, становился предметом пристального и торжественного обсуждения со стороны тех, кто считал себя призванным ее возглавлять, и по поводу неожиданного решения вдовы Сендел в замке Мортимер был созван целый совет. Все то время, пока там обсуждали поступок вдовы, сердце Элинор тревожно билось; тревога ее улеглась только после того, как было решено, что суровое распоряжение сэра Роджера утратило свою силу после его смерти и что небрежение к представительнице рода Мортимеров, живущей к тому же у самых стен замка, недопустимо.
   После этого изгнаннице был нанесен торжественный визит, который та с благодарностью приняла: миссис Анна отнеслась к племяннице с надлежащим достоинством и учтивостью, вдова же со своей стороны ответила на это смиренным сожалением по поводу прошлого и приличествующей случаю скорбной приниженностью. Так или иначе, обе расстались растроганные этой встречей, и начавшееся таким образом общение с тех пор постоянно поддерживалось - теперь уже усилиями Элинор, для которой еженедельные визиты вежливости в скором времени превратились в привычные и очень приятные. Обе женщины думали об одном, но говорила всегда только одна, и, как то часто бывает, та, которая молчала, переживала все глубже и сильнее. Во всех подробностях пересказывались подвиги Сендела, описывалась его внешность, с нежностью перечислялись его дарования, проявившие себя еще в детстве, и доблесть, которою отмечены его юные годы; все это были предметы, опасные для слушательницы: одно только упоминание его имени волновало и опьяняло ее, так что она несколько часов не могла потом прийти в себя.
   Посещения эти не сделались менее частыми и тогда, когда пролетел слух, которому вдова, для которой надежда значила больше, нежели соображения вероятности, должно быть, поверила, что капитан Сендел собирается прибыть в Шрусбери. И вот однажды осенним вечером Элинор, которой в этот день не удалось побывать у тетки, отправилась к ней в сопровождении служанки и привратника. Одна из тропинок парка вела к узенькой калитке, из которой можно было выйти в тот пригород, где жила вдова. Придя к ней, Элинор узнала, что тетки нет дома; ей сказали, что она ушла к приятельнице своей, которая жила в Шрусбери. Элинор некоторое время колебалась, потом, припомнив, что эта приятельница, вдова одного из офицеров Кромвеля, - женщина почтенная и состоятельная и к тому же их общая знакомая, - решила и сама к ней пойти. Войдя к ней в дом, в просторную комнату, тускло освещенную старинным створчатым окном, она, к изумлению своему, увидела, что вопреки обыкновению там собралось множество народа; кое-кто сидел, большинство же столпилось в широкой амбразуре окна; среди присутствующих Элинор заметила человека, выделявшегося высоким ростом и, пожалуй, еще тем, что держался он очень скромно и старался не привлекать к себе внимания. Это был статный юноша лет восемнадцати; на руках он держал прелестного мальчика и ласкал его с нежностью, которая проистекала скорее от изведанных в детстве братских чувств, нежели от предчувствия отцовства. Мать ребенка, гордая тем вниманием, которое уделено ее сыну, принесла ему извинения, которые в подобных случаях приносятся, но которым обычно не придают веры: она сказала, что ребенок, должно быть, его беспокоит.
   - Беспокоит! - воскликнул юноша, голосом, при звуках которого Элинор показалось, что она вдруг услышала музыку. - Да что вы! Если бы вы только знали, до чего я люблю детей, как давно у меня не было этой радости прижать к груди такого вот малютку, и кто знает, сколько времени еще пройдет, пока... - с этими словами он нежно склонился над ребенком. Вечерние тени густели, в комнате становилось совсем темно, и мрак этот усугублялся видом тяжелых резных панелей, которыми были обшиты стены; но как раз в это мгновение догорающие лучи осеннего заката, сияя всем своим ущербным великолепием, ворвались в окно и залили золотом и пурпуром и комнату и то, что в ней было. Угол же, где сидела Элинор, оставался по-прежнему погруженным в густой мрак. И в этом мгновение она отчетливо увидела того, кого сердце ее, казалось, узнало еще раньше. Его густые каштановые волосы (окрашенные закатом пушистые их края походили на нимб вокруг головы святого) по обычаю тех времен длинными прядями спадали ему на грудь и почти скрывали собою личико ребенка, который лежал спрятанный в них, как птенец в гнезде...
   Одет он был в форму морского офицера, роскошно отделанную галуном; грудь его украшали эмблемы иностранного ордена, полученного, как видно, за отвагу в бою, и когда дитя играло ими, а потом поднимало глаза к своему юному покровителю, словно для того, чтобы их ослепленный взор мог найти успокоение в его приветливой улыбке, взиравшей на них Элинор казалось, что она никогда еще не видела такого трогательного сочетания сходства и контраста: все это напоминало собою картину, написанную так мастерски, что цвета незаметно переходят один в другой, а глаз совсем не ощущает этого перехода, ибо оттенки подобраны с величайшим искусством; или - музыкальную пьесу, где модуляции столь неуловимы, что совершенно не замечаешь, как из одного ключа попадаешь в другой: промежуточные гармонии настолько мягки, что слух не может определить, куда его влекут звуки; однако, куда бы они ни влекли, следовать за их течением бывает великою радостью. Очарование ребенка, в котором было столько общего с красотою его юного друга и которое вместе с тем резко контрастировало с его статью и всем обликом героя, равно как и с красовавшимися у него на груди орденами, которые при всем своем великолепии как-никак напоминали об опасностях и смерти, - все это в воображении Элинор претворялось в образ ангела мира, который прильнул к мужественной груди юного героя и шепчет ему, что дела его завершены. Голос тетки пробудил ее от этого видения.
   - Дорогая моя, это твой двоюродный брат, Джон Сендел.
   Элинор очнулась и ответила на приветствие юноши, столь неожиданно ей представленного, с волнением, которое заставило ее позабыть о той светской учтивости, какую ей следовало бы выказать, но от этого волнения и от робости своей она сделалась еще трогательней и прелестней.
   Обычаи того времени допускали и даже узаконили объятия и поцелуи при встрече, что потом вышло из употребления; и когда Элинор ощутила прикосновение губ, таких же алых, как и у нее, она вздрогнула, подумав о том, что с губ этих не раз слетали приказы, обращенные к тем, кто проливал человеческую кровь, и что рука, которая с такой нежностью обвилась теперь вокруг ее стана, неотвратимо направляла смертоносное оружие со страшной целью - поразить тех, у кого в сердце трепетала человеческая любовь. Своего двоюродного брата она встречала любовью, но объятия героя приводили ее в содрогание.
   Джон Сендел сел рядом с ней, и спустя несколько минут его мелодичный голос, мягкость и непринужденность манер, глаза, которые улыбались, в то время как губы были недвижны, и губы, чья улыбка могла сказать больше, оставаясь безмолвной, чем взгляд иных, красноречивых в своем сиянии глаз, постепенно вливали в ее душу покой; она пыталась что-то сказать, но вместо этого умолкала, чтобы слушать, пыталась взглянуть на него, но, подобно поклоняющимся солнцу язычникам, чувствовала, что лучи света слепят ее, и _начинала смотреть в сторону, чтобы что-то видеть_. Обращенные на нее темно-синие глаза юноши струили спокойный ровный и чарующий свет; так сиянье луны озаряет погруженную в дремоту долину. И в тонах голоса, от которого она ждала раскатов грома, было столько совсем еще юной и пленительной нежности, которая совершенно обезоруживала ее, что слушать эту речь становилось для нее истинным наслаждением. Элинор сидела и, упоенная им, пила каждое его слово, каждое движение, каждый взгляд, каждое прикосновение, ибо юноша с вполне простительной в его положении непринужденностью взял ее руку и уже не отпускал ее все время, пока говорил. А говорил он долго и отнюдь не о войне и не о пролитии крови, не о боях, в которых он так отличился, и не о событиях, о которых ему достаточно было упомянуть вскользь, чтобы в ней пробудились и интерес к ним и ощущение их значительности, а, напротив, о возвращении своем домой, о том, как ему радостно было свидеться с матерью, о надеждах его, что обитатели замка окажутся к нему благосклонными. С горячим участием расспрашивал он ее о Маргарет и с глубоким почтением - о миссис Анне, и по тому, как он весь оживлялся при упоминании их имен, можно было видеть, что на пути домой сердце его опередило шаги и что вместе с тем сердце это чувствует себя везде как дома и умеет передать это чувство другим. Элинор могла слушать его без конца. Имена родных, которых она любила и глубоко чтила, звучали в ушах ее как музыка; однако наступление темноты напомнило ей, что пора возвращаться в замок, где строго соблюдался заведенный порядок, и, когда Джон Сендел предложил проводить ее домой, У нее уже не было повода медлить с уходом.
   В комнате, где они сидели, было уже довольно темно, но когда они шли потом в замок, все вокруг было еще залито багряными лучами заката.
   Идя по тропинке парка, Элинор была настолько поглощена потоком охвативших ее чувств, что в первый раз за все время не ощутила красоты окрестных лесов, мрачных и в то же время излучающих свет, смягченных красками осени и золотящихся в сиянии осеннего вечера, пока наконец голос ее спутника, восхищенного открывшейся перед ними картиной, не вывел ее из этого забытья. Чувствительность к природе, та свежесть и непосредственность, с которой ее ощущал тот, чье сердце она считала очерствевшим от тяжких трудов и всех пережитых ужасов, кого она представляла себе более _склонным переходить через Альпы, чем нежиться в Кампанье_ {31}, растрогала ее до глубины души. Она пыталась что-то ответить и не могла; она вспомнила, как, будучи сама очень чуткой и восприимчивой к природе, она сразу же откликалась на все восторги других, разделяла их чувства, а тут она сама поражалась своему молчанию, ибо не понимала его причины.
   Все, что они увидели, подойдя ближе к замку, поразило их такой неслыханной красотой, какая вряд ли могла пригрезиться даже художнику, чье воображение прельщалось закатами в южных странах. Огромное здание тонуло в тени; все его причудливые и резко очерченные контуры - главной башни со шпилем, зубчатых стен и сторожевых башен - слились в одно густое и темное пятно. Далекие остроконечные холмы все еще ясно выделялись на фоне темно-синего неба, а клочья пурпура так льнули к их вершинам, что можно было подумать, что им хочется побыть там еще дольше и что последние лучи, уходя, оставили после себя эти знаки в залог того, что тени уйдут и снова настанет лучезарное утро. Леса вокруг были такими же темными и, казалось, такими же плотными, как и стены замка. По временам над густой лохматой листвою неуверенно проглядывало тусклое золото. И наконец в прогалину между темневшими могучими стволами вековых деревьев хлынул последний его поток; догорающие лучи эти, коснувшись каких-то травинок, на миг превратили их в россыпи изумрудов и, едва успев полюбоваться своим творением, сокрылись во тьме. Все это было так неожиданно, так сказочно и так скоротечно, что крик восторга замер на устах Элинор, когда она протянула руку в направлении дали, так ослепительно вспыхнувшей и так внезапно погасшей. Она взглянула на своего спутника, и во взгляде ее были и просветленность и глубокое понимание; так слова наши кажутся мелкой монетой рядом с тою, что из золота самой высокой пробы чеканят взгляды: в них все от сердца. Спутник ее в эту минуту тоже к ней обернулся. Он ничего не восклицал, ни на что не указывал рукою; он только улыбался, и в улыбке этой было что-то неземное; как будто она отражала этот избыток света, это прощание уходившего дня, и сама с ним прощалась, как с другом. Улыбались не одни только губы, но и глаза, и щеки, каждая черточка лица, казалось, вносила свою долю в этот разлитый во всем его существе лучезарный свет, и все вместе они создавали гармонию, которой упивается взор и которая подобна другой, что слагается из сочетания искусно подобранных замечательных голосов и радует слух. И в сердце Элинор до последнего часа ее земного бытия запечатлелись эта улыбка и все, что их окружало в тот миг, когда она засияла у него на лице. Это была весть о том, что душа его, подобно древней статуе, на каждый падающий на нее луч света отвечает сладостным голосом {32} и сливает воедино величие и торжество природы с блаженным уделом проникновенного и нежного сердца. До конца своего пути они уже ни о чем больше не говорили, но молчание их было красноречивее всех слов, которые они могли бы сказать друг другу...
   * * * * * *
   Когда они пришли в замок, был уже поздний вечер. Миссис Анна приняла своего прославленного внука с достоинством, радушием и любовью, к которой примешивалось чувство гордости. Маргарет встретила его не столько как брата, сколько как героя, а Джон, после того как он был представлен всем в доме, снова обратил свой взгляд на улыбавшуюся ему Элинор. Они пришли как раз тогда, когда капеллан собирался приступить к чтению вечерних молитв, строгий распорядок этот неукоснительно соблюдался в замке, и даже прибытие гостя не должно было его нарушать. Элинор с чрезвычайным волнением ожидала этой минуты: она была очень благочестива, и хотя юный герой был полон самых нежных чувств и всей той отзывчивости и чистоты, какие способны возвысить и украсить наш жалкий удел, она все же боялась, что религии, которой сродни глубокое раздумье и строгие привычки, пришлось бы долго скитаться по свету, прежде чем прибежищем ее могло сделаться сердце моряка. Последние сомнения ее рассеялись, когда она увидела, с каким горячим и вместе с тем тихим рвением Джон стал молиться вместе со всеми. В благочестии мужчины есть что-то особенно возвышающее. Видеть, как этот высокий человек, не привыкший кланяться людям, опускается до земли, чтобы поклониться богу, понимать, что эти колени, суставы которых тверды, как адамант, колени, которые никакая сила, никакие угрозы не могли заставить согнуться, теперь перед лицом Всевышнего становятся гибкими и покорными, как у ребенка; видеть, как поднимаются ввысь сложенные руки, слышать, как возле коленопреклоненного воина звенит его волочащийся по полу кортик, - все это сразу трогает и чувства наши и сердце, и в душу западает страшный, впечатляющий образ физической силы, простертой перед могуществом Провидения.