Таким образом в замке Мортимер провели детство свое две внучки и внук, положение которых и виды на будущее были весьма различны. Маргарет Мортимер, прелестная, развитая и живая девочка, наследница родовой гордости, аристократических взглядов, а возможно, и всего богатства семьи; Элинор Мортимер, дочь "отступника", не столько принятая, сколько допущенная в дом и воспитанная по всем строгим правилам семьи диссидентов, и, наконец, Джон Сендел, сын отвергнутой дочери, которого сэр Роджер согласился приютить у себя в замке только при условии, что он поступит на службу к семье короля, пусть преследуемой и гонимой; старик возобновил даже переписку с жившими в Голландии эмигрантами, дабы те помогли ему определить его подопечного, которого описывал им в выражениях, заимствованных у пуританских же проповедников как "головню, выхваченную из пожара" {29}.
   Так обстояли дела в замке, когда пришло известие о неожиданной попытке Монка вернуть к власти находящегося в изгнании короля {30}. Последствия ее сказались очень скоро и были весьма знаменательными. Через каких-нибудь несколько дней произошла Реставрация, и семья Мортимеров сразу приобрела такое значение, что из Лондона был снаряжен и послан в замок Мортимер нарочный только для того, чтобы принести его обитателям эту весть. Приехал он вечером, как раз в те часы, когда сэр Роджер, которому по настоянию правящей партии пришлось уволить своего капеллана как неблагонамеренного, сам читал своей семье молитвы. Когда старику сообщили, что Карл II вернулся и воцарился опять на престоле, он поднялся с колен, взмахнул шапочкой, которую перед этим почтительно снял со своей седой головы, и голосом, в котором вместо мольбы послышалось торжество, вскричал:
   - Господи, ныне отпущаеши раба твоего {31} с миром по слову твоему, ибо очи мои видели спасение твое!
   Произнеся эти слова, он упал на подушку, которую миссис Анна положила ему под колени. Внуки его вскочили с колен и кинулись ему на помощь, но было слишком поздно: вместе с последним восклицанием он испустил дух.
   Глава XXX
   ...Думала она
   О муках тех, кто в море {1}.
   Купер
   Известие, послужившее причиной смерти старого сэра Роджера - человека, о котором вполне можно сказать, что он перешел из этого мира в иной спокойно и благостно, - так переходят легким воздушным шагом из узкого коридора в просторную и светлую залу, не почувствовав даже, что пришлось переступить в темноте неровный порог, - означало, что старинному роду возвращают былые почести и владения, которые последнее время так стремительно шли на убыль. Дары, возврат пеней, возвращение отнятых земель и прочего имущества, предложение пенсионов, провианта и компенсации - словом, все, чем только мог облагодетельствовать семью восторженный и признательный король, ливнем хлынуло на Мортимеров. Все это падало им на головы еще стремительнее, чем бесчисленные пени, конфискации и секвестры - в годы правления узурпатора. В самом деле, король Карл говорил с Мортимерами языком, которым восточные монархи говорили со своими любимицами: "Чего ни попросишь у меня, дам тебе, даже до половины моего царства" {2}. Мортимеры попросили только вернуть им то, что у них было отнято, и так как и в чаяниях своих и в требованиях они оказались тогда более умеренны, чем большинство других просителей, им удалось получить все, чего они хотели.
   Таким образом за миссис Маргарет Мортимер (а именно так называли в те времена незамужних женщин) {3} снова признали право быть благородной и богатой наследницей замка. Она получила немало приглашений явиться ко двору, но, хоть ей и советовали принять их в своих письмах придворные дамы, некогда знавшие ее семью, и уж во всяком случае ее покойного деда, и хотя они были подкреплены письмом от самой Екатерины Браганцской {4}, которое та написала собственноручно, перечисляя в нем, сколь многим король обязан их роду, высокомерная наследница высоких почестей и свободолюбивого духа Мортимеров ответила на все эти письма решительным отказом.
   - Из этих башен, - сказала она, обращаясь к миссис Анне, - мой дед вывел своих вассалов и арендаторов на помощь королю, в эти же башни он привел тех из них, кто остался в живых, когда все готовы уже были думать, что дело короля проиграно навсегда. Здесь дед мой жил и умер за своего государя; здесь буду жить и я, и здесь я умру. И я чувствую, что окажу его величеству более действенную помощь, если останусь в своих владениях и буду защищать моих арендаторов и зашивать, - добавила она с улыбкой, - пусть даже сама, с иголкой в руке, наши родовые знамена, столько раз пробитые пуританскими пулями, чем если стану разъезжать в застекленной карете по Гайд-парку или ночь напролет гулять в маске по Сент-Джеймскому парку {1* Смотри комедию Уичерли, озаглавленную "Любовь в лесу, или Сент-Джеймский парк", где выведена веселая компания, которая является туда ночью в масках и с факелами в руках {5}.}, хотя бы там по одну сторону от меня и оказалась герцогиня Кливлендская, а по другую - Луиза де Керуайль: для них это более подходящее место, чем для меня.
   И после этого миссис Мортимер снова принялась за свое рукоделье. Миссис Анна посмотрела на нее взглядом, глубины которого открывались девушке, как страницы книги, а от блеснувших в ее глазах слез на страницах этих еще отчетливее проступала каждая строка.
   После того как миссис Маргарет Мортимер решительно отказалась переехать в Лондон, семья вернулась к укладу жизни своих предков, отмеченному размеренностью, степенностью, достоинством и величием, каким он и должен был быть в великолепном и хорошо управляемом аристократическом доме, главою которого сделалась теперь эта достойная его традиций девушка. Однако во всем этом размеренном укладе не было излишней строгости, а однообразное времяпрепровождение отнюдь не ввергало обитательниц дома в уныние: они были слишком привержены высокому образу мыслей и в памяти их были слишком живы деяния предков для того, чтобы они могли прельститься праздностью или начать тяготиться своим одиночеством.
   - Как сейчас, - сказал незнакомец, - вижу их в просторной, неправильной формы комнате, обшитой дубовыми панелями с богатой резьбой, потемневшими и похожими на черное дерево. Миссис Анна Мортимер расположилась в амбразуре старинного створчатого окна, верхние стекла которого были великолепно расписаны изображениями герба Мортимеров и картинами легендарных подвигов далеких предков. На коленях у нее книга, которой она очень дорожит {2* Тейлор. Книга о мучениках {6}.} и на которую устремляет по временам сосредоточенный взгляд, а проникающий сквозь окно свет испещряет темные страницы таким причудливым разнообразием красок, что их можно принять за листы ярко раскрашенного молитвенника во всем великолепии сверкающих на них золота, киновари и лазури.
   Неподалеку от нее сидят две ее внучатые племянницы, занятые работой, которая лучше спорится за их оживленным разговором, а поговорить им есть о чем. О бедной женщине, которую они посетили и которой сумели помочь, о наградах, которые они роздали самым трудолюбивым и благонравным из своих подопечных, и о книгах, которые они изучали и которые всегда были к их услугам, ибо книгами было заполнено множество шкафов богатой и хорошо подобранной библиотеки замка.
   Сэр Роджер был не только храбрым воином, но и широко образованным человеком. Он не раз говорил, что, так же как арсенал отборного оружия в дни войны, в мирной жизни человеку необходима хорошо подобранная библиотека. И даже все лишения и горести, которые ему пришлось перенести за последнее время, не помешали ему пополнять ее каждый год.
   Внучки его, которых он основательно обучил французскому языку и латыни, читали Мезре, де Ту и Сюлли {7}. По-английски они читали Фруассара в переводе Пинсона {8}, напечатанного в 1525 году готическим шрифтом. Из поэтов, не считая классиков, они уделяли внимание Уоллеру, Донну {9} и тому созвездию писателей, которое светом своим озаряло драматургию последних лет царствования Елизаветы и начало царствования Иакова, - Марло, и Мессинджера, и Шерли, и Форда {10}, cum multis aliis {И многих других (лат.).}. Познакомились они и с поэтами континента в переводах Ферфакса {11}; дед их рад был пополнить свое собрание современных авторов латинскими поэмами Мильтона-единственными из тех, которые тогда были напечатаны, ради стихотворения "In quintum novembris" {"На пятое ноября" {12} (лат.).}, ибо сэр Роджер люто ненавидел не только фанатиков, но и католиков.
   - Ну так он будет проклят навеки, - сказал Альяга, - это наше единственное утешение.
   Таким образом, уединенная жизнь их была не лишена изысканности и тех услад, успокаивающих и вместе с тем возвышающих душу, какие человек обретает тогда, когда полезные занятой разумно сочетаются у него с хорошим литературным вкусом.
   Все, о чем они читали и о чем говорили, миссис Анна Мортимер могла объяснить и дополнить тем, что видела на своем веку. В рассказах ее, всегда увлекательных и ярких, точных в мельчайших подробностях, достигавших высот истинного красноречия, когда она повествовала о делах былых времен, нередко вдохновенных, когда религиозное чувство преисполняло ее речь торжественноети и в то же время смягчало ее, - всегда было нечто напоминавшее собою налет времени на старинных полотнах, который, умеряя тона, придает им какую-то удивительную силу, отчего в глазах людей, искушенных в искусстве, эти теперь уже потускневшие картины обладают большею прелестью, нежели то, чем они были в давние времена, когда сверкали всей изначальной яркостью своих красок; рассказы эти приобщали ее внучек одновременно и к истории и к поэзии.
   В эти знаменательные времена события английской истории, тогда еще не записанные, оставались в преданиях и в памяти тех, кто был их участником и перенес их все на себе (что, может быть, по сути дела одно и то же), и запечатлевались хоть и не с такою точностью, как в трудах современных историков, но гораздо живее и ярче.
   О таком вот времяпрепровождении, вытесненном современными развлечениями, упоминает великий поэт этой нации, которого ваша праведная и непогрешимая вера заслуженно обрекает на вечные муки {13}:
   Садились в зимний вечер у огня,
   * * *
   ...рассказывать преданья
   О давних и жестоких временах
   И, спать ложась, все плакали навзрыд.
   * * *
   Мы вспоминали тягостные дни {14}.
   * * *
   Когда память так вот становится хранительницею скорби, до чего же добросовестно она исполняет свою обязанность! И насколько мазки художника, который берет краски свои из жизни, из сердца своего, из пережитого им самим, превосходят творения того, кто макает перо в чернильницу и окидывает взглядом покрытые плесенью листы пергамента, чтобы извлечь из них какие-те факты и проникнуться чьими-то чувствами! Миссис Анне Мортимер было что рассказать, и она все это хорошо рассказывала. Если дело касалось истории, она могла вспомнить события, связанные с междоусобными войнами, и, хотя они и были похожи на все события всех междоусобных войн, достаточно ей было завести о них речь, и характеры людей обретали особую силу, а краски яркость и блеск. Она вспоминала времена, когда она ехала верхом позади брата своего, Роджера, в Шрусбери встречать короля; и почти как эхо звучали в ее устах крики толпы на улицах этого верного королю города, когда Оксфордский университет прислал свою серебряную утварь, чтобы чеканить из нее монеты, потребные для нужд короля. Со спокойным юмором говорила она о том, как королеве Генриетте {15} с трудом удалось выбраться из охваченного пожаром дома и как она потом снова кинулась в огонь, чтобы спасти свою болонку.
   Но из всего множества исторических преданий миссис Анна особое значение придавала тому, что относилось непосредственно к ее роду. О доблести и отваге брата своего сэра Роджера она говорила с благоговением, которое передавалось и ее слушателям. Даже получившая пуританское воспитание Элинор и та, слушая ее, не могла удержаться от слез. Миссис Анна рассказывала о том, как однажды ночью, явившись переодетым, король попросил приютить его у них в замке, где были только ее мать и она (сэр Роджер в это время сражался при Йоркшире), и вверил им обеим свое высокое имя и свою несчастную судьбу; ее старуха-мать, леди Мортимер, которой тогда было семьдесят четыре года, постелив королю вместо одеяла свою роскошную, подбитую мехом бархатную Мантию, побрела сама в арсенал и, найдя там какое-то оружие, вручила его шедшим следом за нею слугам, заклиная их преданностью своей госпоже и спасением души огнем и мечом защитить венценосного гостя. А вслед за тем в замок нагрянули фанатики; перед этим они похитили из Церкви все серебро и спалили дом священника, находившийся рядом, и теперь, упоенные своей удачей, потребовали, чтобы им выдали "самого", дабы они могли разрубить его на куски перед господом в Галгале {16}. И тогда леди Мортимер призвала молодого французского офицера из отряда принца Руперта {17}, который находился несколько дней со своими людьми на постое в замке; юноша этот, которому было всего семнадцать лет, выдержал две схватки с противником и дважды возвращался, сам истекая кровью и залитый кровью врагов, нападение которых он тщетно старался отбить. Видя, что все потеряно, леди Мортимер посоветовала королю спастись бегством; она отдала ему лучшего коня из тех, что оставались в конюшне сэра Роджера, чтобы он мог на нем скрыться, а сама вернулась в большую залу, окна которой были уже пробиты пулями; пули эти свистели над ее головой, а двери быстро открывались под ударами ломов и другого инструмента, которым, научив, как им пользоваться, снабдил нападающих кузнец-пуританин, бывший одновременно и капелланом и главой шайки. И вот леди Мортимер упала на колени перед молодым французом, прося его встать на защиту короля Карла, дабы тот мог выбраться из замка целым и невредимым. Молодой француз сделал все, что мог сделать мужчина, и в конце концов, когда после упорного сопротивления, продолжавшегося около часа, замок уступил натиску фанатиков, он, весь в крови, шатаясь, добрался до высокого кресла, в котором недвижно сидела старая леди (обессилев от усталости и страха), и, уронив свою шпагу, - только тогда, _в первый раз_, воскликнул: "J'ai fait mon devoir" {Я исполнил свой долг (франц.).} и испустил дух у ее ног. Старуха продолжала сидеть в том же оцепенении, а в это время фанатики произвели опустошение в замке, выпили добрую половину вина, что хранилось в подвалах, проткнули штыками фамильные портреты, которые они называли идолами нечестивого капища, пронизали пулями резные панели, переманили на свою сторону половину женской прислуги и, убедившись, что короля им все равно не найти, из какого-то злобного озорства решили выстрелить по зале из пушки, отчего все разлетелось бы на куски. Леди Мортимер взирала на все равнодушным взглядом до тех пор, пока не заметила, что дуло пушки случайно повернуто в сторону той дороги, через которую вышел из залы король Карл; тут к ней как будто сразу вернулась память, она вскочила с кресла и, кинувшись к пушке, закричала: "_Только не туда, туда стрелять я не дам_!". И с этими словами она тут же упала, чтобы больше не встать.
   Когда миссис Анна рассказывала эти и другие истории, которые повествовали о великодушии, преданности и страданиях ее далеких предков, и когда голос ее то преисполнялся силы, то начинал дрожать от волнения, - а она к тому же всякий раз показывала место, где совершалось то или иное событие, - сердца ее юных слушательниц начинали трепетно биться, и в этом трепете были и гордость, и растроганность, и восторг, чувства, не знакомые тем, кому достается читать писаную историю, будь даже каждая страница ее столь же узаконена, как и те, что просмотрены королевским цензором в Мадриде.
   Знания и способности миссис Анны Мортимер позволяли ей принять столь же деятельное участие и в занятиях девушек литературой. Когда предметом их была поэзия Уоллера {18}, она могла рассказать об очаровательной Сакариссе {19}, дочери графа Лейстера, с которой была хорошо знакома, - о леди Дороти Сидни и сравнить ее с прелестною Амореттой, леди Софией Маррей. И, сопоставляя между собой притязания этих двух поэтических героинь, она с такой точностью противопоставляла один стиль красоты другому, так тщательно, в мельчайших подробностях разбирала наряды их и манеры и так прочувственно давала понять, загадочно при этом вздыхая, что при дворе была тогда еще некая дама, о которой Люций, лорд Фокленд {20}, галантный кавалер, воплощение образованности и изысканности в обращении, шепотом говорил, что она намного превосходит обеих, что из рассказа этого слушательницы могли заключить, что и сама миссис Анна была одной из самых ярких звезд в том Млечном пути, чье потускневшее сияние оживало теперь в ее памяти, и что к благочестию ее и патриотизму примешивались нежные воспоминания о жизни ее в юные годы при дворе, где красота, великолепный вкус и свойственная ее нации gaiete {Веселый нрав (франц.).} несчастной Генриетты некогда сияли ослепительным, но недолгим светом.
   Маргарет и Элинор слушали ее обе с одинаковым интересом, однако чувства, которые в них пробуждали рассказы бабки, были весьма различны. Маргарет, красивая, жизнерадостная, гордая и великодушная и похожая чертами лица и характером на деда и на его сестру, могла без конца слушать рассказы, которые не только помогали ей утвердиться в своих убеждениях, но и как бы освящали чувства, владевшие ее сердцем, так, что сама восторженность становилась в ее глазах доблестью. Будучи истой аристократкой в своих политических взглядах, она вообще не представляла себе, чтобы гражданская доблесть могла подняться сколько-нибудь выше, чем то позволяла беззаветная преданность дому Стюартов, что же до религии, то здесь у нее не было никаких колебаний. Строго исповедуя догматы англиканской церкви, которых род Мортимеров придерживался с самого ее основания, она под верностью им понимала не только всю ниспосылаемую религией благодать, но и все нравственные добродетели: вряд ли бы она могла допустить величие в государе или преданность в его подданном, храбрость в мужчине или добродетель в женщине иначе как осененными благословением англиканской церкви. Все эти качества, равно как и другие, подобные им, всегда представлялись ей неразрывно связанными с приверженностью монархии и епископству и олицетворением их были только героические образы ее предков, и рассказам о том, как они жили и даже - как умирали, молодая девушка внимала, всегда с гордой радостью; что же касается качеств противоположных, то все, что могло вызвать ненависть к мужчине и презрение к женщине, как-то само собой воплощалось для нее в образе сторонников республики и пресвитерианской церкви. Таким образом, чувства ее и убеждения, силы ума и жизненные привычки - все направлялось по одному и тому же пути; и она не только не могла сколько-нибудь отклониться от этого пути сама, но не в состоянии была даже представить себе, что может существовать какой-то другой путь для тех, кто верит в бога или признает какую-либо человеческую власть. Представить себе, что можно ждать чего-то хорошего из ненавистного ей Назарета {21}, ей было бы, вероятно, не легче, чем греческому или римскому географу отыскать Америку на карте древнего мира. Вот какова была Маргарет.
   Элинор, напротив, выросла среди постоянных споров, ибо дом ее матери, где прошли первые годы ее жизни, был, как говорили тогда, "меняльною лавкою совести", и последователи различных вероисповеданий и толков проповедовали там каждый свое и вступали в споры друг с другом; поэтому еще с малолетства она поняла ту истину, что могут существовать различные мнения и противоположные взгляды. Она привыкла к тому, что все эти различные суждения и взгляды часто высказывались с самым неистовым ожесточением, и поэтому ей в отличие от Маргарет никогда не была свойственна та высокомерная аристократическая предвзятость, которая сметает все на своем пути и заставляет как благоденствующих, так и терпящих бедствие платить дань ее гордому торжеству. С тех пор как Элинор была допущена в дом деда, она сделалась еще более смиренной и терпеливой, еще более покорной и самоотверженной. Вынужденная выслушивать, как поносят дорогие ей взгляды и как унижают людей, которых она привыкла чтить, она сидела в молчаливой задумчивости; и, сопоставив противоположные крайности, которые ей выпало на долю увидеть, она пришла к правильному выводу, что каждая из сторон, как бы ни искажали ее побуждений страсть и корысть, заслуживает внимания и что если столкновение рождает такую силу мысли и действия, то это означает, что и в той и в другой есть нечто великое и благое. Не могла она и допустить, что все эти люди ясного ума и могучего духа останутся навеки противниками и что предназначение их именно таково; ей нравилось думать, что это дети, которые всего-навсего "сбились с пути" оттого, что стали возвращаться домой по тропинке, ведшей куда-то в сторону, и что они будут счастливы собраться снова в доме отца, озаренные светом его присутствия, и только улыбнутся, вспомнив о тех раздорах, которые разъединяли их в пути.
   Несмотря на все то, что было привито ей в детстве, Элинор научилась ценить те преимущества, которые ей давало пребывание в доме покойного деда. Она любила литературу, особенно поэзию. Это была пылкая, наделенная богатым воображением натура, и ей по душе пришлись и раздолье живописных мест, окружавших замок, и рассказы о высоких деяниях, звучавшие в его стенах, на которые, казалось, откликался в них каждый камень, подтверждая истинность услышанных слов, и героические, рыцарственные характеры его обитателей. И когда они вспоминали о доблести и отваге своих далеких предков, что глядели на них с фамильных портретов, казалось, что те вот-вот сойдут к ним из золоченых рам и примут участие в разговоре. Как все это было не похоже на то, что она видела в детстве! Мрачные и тесные комнаты, где не было никакого убранства, где не пробуждалось никаких мыслей, кроме ужаса перед будущим. Нескладная одежда, суровые лица, обличительный тон и полемическая ярость хозяев или гостей вызывали в ней чувство, за которое она упрекала себя, но преодолеть которого не могла; и хотя она по-прежнему оставалась убежденною кальвинисткой и, строго придерживаясь своей веры, слушала, когда только могла, проповеди пасторов-диссидентов, в литературных вкусах своих она обрела ту утонченность, а в манерах' ту исполненную достоинства обходительность, какие пристало иметь молодой девушке, происходившей из рода Мортимеров.
   При том что она была совершенно непохожа на свою двоюродную сестру, Элинор, как и та, была удивительно хороша собою. В пышной красоте Маргарет было какое-то ликующее торжество; в каждом движении ее ощущалась знающая себе цену стать, каждый взгляд требовал поклонения и в тот же миг неизменно его получал. В облике Элинор, бледной и задумчивой, было что-то трогательное; ее черные как смоль волосы в соответствии с модою тех времен бесчисленными локонами ниспадали с плеч, и казалось, что каждый из них завит самою природой; они так бережно обрамляли ее лицо, окутывали его такою легкой тенью, что можно было подумать, что это покрывало, под которым монахиня скрывает свои черты. Но, тряхнув головой, девушка вдруг откидывала их назад, и лицо ее озарялось тогда ярким блеском темных глаз, вспыхивавших, как звезды среди вечернего сумрака с его густеющими тенями. Одевалась она богато, ибо это предписывали вкусы и привычки миссис Анны: даже в самые тяжелые дни, которые переживала семья, та не позволяла себе никаких отступлений от строгой аристократической одежды и считала святотатством стать на молитву, даже если молитвы эти совершались в замковой зале, иначе чем в шелках и бархате, которые, подобно старинному вооружению, могли держаться прямо и им не было для этого нужды в человеческом теле. И в очертаниях стана Элинор, и в каждом ее движении, исполненном удивительной гармонии, была какая-то особая вкрадчивая мягкость; в прелестной улыбке ее был оттенок грусти, нежный голос ее был полон какого-то скрытого трепета, а взгляд, казалось, о чем-то молил, и надо было быть совершенно бездушным существом, чтобы на эту мольбу не откликнуться. Ни один из женских портретов Рембрандта с их единоборством света и тени, ни одна из запоминающихся выразительных фигур Гвидо {22}, которые словно парят между землею и небом, не могли бы соперничать с Элинор ни цветом лица, ни очертаниями своих форм. Лицу ее не хватало лишь одного штриха, и штрих этот суждено было положить отнюдь не ее физической красоте, не формам ее и не краскам. Он пришел от чувства, чистого и сильного, глубокого и безотчетного. Это был тайный огонь, и он сиял у нее в глазах, и от него лицо ее казалось еще бледнее; он снедал ее сердце, а в воображении своем она, подобно несчастной царице в поэме Вергилия {23}, сжимала в объятиях юного херувима; огонь этот оставался тайною даже для нее. Она знала, что ощущает какой-то жар, но не знала, что это такое.
   Когда ее в первый раз привезли в замок и к ней с достаточным hauteur {Высокомерием (франц.).} отнеслись и дед и его сестра - они никак не могли забыть о низком происхождении и фанатических взглядах семьи ее отца, - она запомнила, что среди устрашающего величия и суровой сдержанности, которыми ее там встретили, ее двоюродный брат, Джон Сендел, был единственным, у кого нашлись для нее теплые слова и чей лучистый взгляд ободрил ее и утешил. В воспоминаниях ее он так и остался статным и обходительным юношей, который помогал ей во всем, что ей приходилось делать, и был товарищем ее детских игр.