Страница:
- Что там такое? - раздался тревожный голос, и в комнату вбежал Кирило.
- Ахти мне...- успел только вымолвить он и тут же бросился к Христе.Панночка, панночка! Опомнитесь! Господь с вами! Это в слободе горит, от нас далеко. Не бойтесь.
От этого тихого человеческого слова, слова утешения, на Христю повеяло покоем. "Это еще не страшный суд, если рядом я слышу такой ласковый голос",- подумала она и хоть не поднялась с полу, все же затихла.
- Вставайте! Господь с вами! Ну-ка, я вас подниму!- сказал Кирило, беря ее под руки.
С его помощью Христя поднялась. Кирило поскорее подставил ей стул, и она, как куль, повалилась на него.
Христя сидела лицом к пожару. Впереди нее в страшном беспамятстве застыла Оришка, позади, держась за стул, стоял Кирило. Он смотрел, чтобы Христя опять не упала.
А пожар все разгорался и разгорался. По бокам двух первых высоких столбов пламени подымались новые, пониже, сливались и сыпали искрами. Но теперь уже было не так страшно. Слышно было, что люди проснулись, с отчаянными воплями и криками доносились и голоса тех, кто пришел на помощь погибавшим: "Воды! Воды! Скорее воды! Где ведра? Давай сюда ведра! Лей! Ломай плетни! Навались! Навались!.." И треск, и звон, и шипенье воды - все слилось в общий шум.
- Сдается мне, что это Кравченко горит,- сказал из-за спины Христи Кирило.
Оришка, как хищная птица, повернулась к нему и стремглав бросилась из комнаты.
- Ку-у-да? - крикнул Кирило, схватив ее сзади за сорочку.- Ни с места!
Оришка со стоном закрыла руками лицо.
- Ах, он... он... Подожгли... подожгли...- глухо прошипела она.
- Кто поджег? Кравченко подожгли? - со страхом спросила Христя.
- Да не слушайте вы ее, глупую... Кто его знает, отчего загорелось, а она уже мелет, будто подожгли,- сказал Кирило.
- Подожгли, подожгли! - не унималась Оришка, в исступлении бегая по комнате.- Ей-же-ей, подожгли! Не я буду, если не подожгли! Откуда взяться огню? Подожгли иуды!
- Да замолчи ты, проклятая сорока! - прикрикнул на нее Кирило.- Как дурак воду в ступе толчет, так и ты заладила: "Подожгли да подожгли!"
Кирило побежал бы в слободу спасать людей от пожара, да усадьбу не на кого было оставить. Две обезумевшие от испуга бабы - сторожа ненадежные, за ними самими, как за малыми детьми, приходилось смотреть и приглядывать. Кирило то уговаривал Христю, то кричал на Оришку, пока огонь, сделав свое дело, не стал понемногу стихать. Жадное пламя утомилось, насытившись; длинные языки уже не взвивались ввысь, не лизали черное небо, а как костер, трепетали при самой земле. Зато теперь все явственней и громче слышались крики, говор и шум. Казалось, все радовались, одолев ненасытного зверя, и сразу заговорили во сто языков, закричали во сто ртов. Это был смутный говор и шум, но он показывал, что опасность уже миновала, что наступила иная пора, пора помощи и сожалений о происшедшем.
- Утихло, слава богу! - сказал со вздохом Кирило и вышел из дому.
Следом за ним побрели и Христя с Оришкой. Все трое подошли к спуску и остановились.
Внизу, у пруда, вспыхивал и тлел, догорая, большой пожар. Синие огоньки бегали по нему из конца в конец, то и дело подскакивая вверх. Налево мигала черная гладь пруда; в его холодных тихих водах, в его бездонной глубине отражалось, как в зеркале, багровое зарево. Казалось, земля горит и сверху и исподнизу. Вокруг пруда, по берегу и дальше позади пожарища толпился народ,- черной стеной стояли старухи, молодицы и дети и глядели, как в борьбе двух страшных стихий - огня и воды - с помощью мужчин побеждает вода. А над всем этим в ночном мраке под черным небом взвивалось и пламенело зарево, светя мужчинам своим багровым светом, давая знать дальним селеньям о тяжком несчастье, случившемся здесь.
Далеко за полночь, когда пожар утих и погасло зарево, Христя немного успокоилась и легла спать. Ей не спалось: вспоминались пророческие слова, которые старуха сказала Кравченко еще в Марьяновке: "Ты не смейся, потому что ты у меня в руках..." Оправдались и слова Кирила: добро Кравченко первое прахом пошло... Оришка говорит: "Подожгли". Кто же поджег? Да кому же и поджигать, как не своим? Это, наверно, отомстили Кравченко за пруд и огороды. Почему же ему? Чем он виноват? Что он, владеет ими, распоряжается? Или это предостережение тем, кто ими владеет? Грозное предостережение! А какая же будет кара? И сквозь сонное забытье мысль Христи забегает вперед, ей мерещится картина другого пожара, пожара в панской усадьбе... Христя просыпается и, перекрестившись, снова ложится. Сон смыкает ей веки, а перед глазами - огонь... Весь дворец охвачен пламенем, сад курится, затянутый желтым дымом, Кирило кричит, зовет на помощь, а внизу шумят мужики, слышен их громкий смех. Это они над чужим несчастьем смеются! Христя опять проснулась.
Бледный свет брезжил над сонной землей. Небо на горизонте зарделось, как красная девица от вольной шуточки доброго молодца, и птичий гомон глухо бьется в закрытые окна, тихий и ласковый щебет долетает до слуха Христи. Тихую радость ощутила она в своем сердце. Как светлая искорка во тьме, загорелась она в самой глубине ее смятенной души, заглушив горькие воспоминания о вчерашнем. Христя мигом вскочила с постели и подбежала к окну, чтобы вдохнуть душистую утреннюю свежесть. Тщетная надежда! Вместо свежести на нее пахнуло гарью и чадом. Вчерашнее страшилище встало перед нею, лютое и свирепое. Желтый дым, смешанный с утренним туманом, будил горькое воспоминание. Тихой радости в сердце не осталось и следа, вместо нее зародились грустные мысли, а с ними проснулось и женское любопытство. "Теперь уже светло, я хочу поглядеть, что там было",- сказала она сама себе и направилась в кухню, откуда долетал до нее говор.
Кирило и Оришка уже встали. Оришка суетилась на кухне. Кирило стоял в углу перед образами и громко молился. Это его глухое бормотанье доносилось в комнату Христи.
Чтобы не помешать Кирилу молиться, Христя, не сказав никому ни слова, тут же вернулась назад, к себе в комнату.
- О, и вы, панночка, встали,- сказала Оришка, догоняя ее.- Рано, рано. Поздно легли, рано встали. Вам чего-нибудь надо?
- Да я, бабушка, хотела умыться.
- Умыться? Можно. Отчего же не умыться? - и Оришка засуетилась с мисками и кружками.
- Что это вы так рано сегодня поднялись? - спросила Оришка, подавая Христе умываться.- Теперь бы только спать да спать. На улице от вчерашнего пожара такой смрад стоит, что не погуляешь.
- Я хочу пойти посмотреть на эту беду,- со вздохом сказала Христя.
- Посмотреть? Ладно. И я схожу. Может, как-нибудь утешим Кравченко. У бедняги все погорело, и конь, говорят, сгорел. Тот конь, что мы в Марьяновку ездили. Басурман. Хороший конь, резвый, и вот сгорел. Все, все погорело, насилу сами спаслись,- трещала Оришка.
Христя быстро умылась, оделась; солнце только-только послало на сонную землю снопы первых ярких лучей, а они с Оришкой, спустившись с горы, уже свернули на дорогу, ведшую к слободе. Едва они обогнули гору, как перед ними блеснула темная гладь мутного пруда, рядом на берегу чернели груды развалин. Несколько человек суетилось на пожарище, одни разрывали черную золу, под которой еще тлели головни, другие носили из пруда воду и заливали огонь. Все были черны, как сажа. Христя и Оришка со страхом в душе приближались к этому месту. Не на радость они шли, и не радостная картина открылась их взору. Большая усадьба, где вчера еще высились строения и царил образцовый порядок, теперь дымилась, вся покрытая золой.
На месте хаты среди огромной кучи золы и угля, как черный призрак, стояла огромная печь; там, где были сараи, амбары,- все было черно, развалины громоздились куча на кучу, груда на груду; посреди двора лежал обугленный, как головешка, труп какой-то скотины. Обгорелый, без ног, с раздувшимся животом, на котором полопалась шкура, он горой возвышался на пожарище.
- Что это? - спросила Христя у стоявшего поблизости мужика.
- Это корова сгорела. Хорошая была корова, не простая, немецкая. Молока чуть не ведро давала. И какое было молоко. Хорошая корова! - со вздохом прибавил он и, заметив, что из-под одной кучи вырвался огонь, помчался туда с ведром.
- Так ничего и не спасли? - спросила Христя у другого мужика.
- Ничего. Все, что здесь было, все прахом пошло! - махнув рукой, сказал он.
- Много добра пропало! - прибавил другой.- Столько уж не нажить.
- Отчего ж загорелось?
- Да бог его знает!
- Теперь Кравченко крышка! Крышка! - спокойно заметил третий, и все сразу снова взялись за работу.
С кем Христя ни заговаривала, она заметила, что никто не жалеет Кравченко. Говорили о том, что погибло много добра, жалели даже корову и коня, а про Кравченко никто словом не обмолвился, никто хоть по ошибке ему не посочувствовал.
- Где же сам хозяин? - спросила, наконец, Христя.
- Да бог его знает. Был тут. Видно, куда-то ушел. Да вот он бродит,показал молодой парень на серую фигуру мужика с темным, как ночь, лицом; пошатываясь, он брел по улице к пожарищу.
Это был действительно Кравченко. Без шапки, без свитки, босой, в одной сорочке с распахнутым воротом, он шел, понуря голову. Руки, как плети, болтались вдоль тела, голова всклокочена, лицо черное, в саже, а глаза остановившиеся, как у безумного. На него страшно было смотреть, и никак нельзя было признать в нем Кравченко, весельчака и балагура Кравченко. Он шел молча, неверными шагами; люди при встрече давали ему дорогу, боязливо посматривая на него. Он, не глядя, все шел вперед и вперед; казалось, его, как безумного, влекла, тянула неведомая сила. Вот он все ближе и ближе, уже подходит к пожарищу. Вот-вот, кажется, споткнется о кучу золы. Нет, он стал, стал как вкопанный. Поднял голову, безумным взглядом обвел пепелище и, задрожав, с тяжким стоном упал на колени. Так стонет зверь, увидев своего убитого товарища, так воет волчица над своим растерзанным детенышем.
У Христи волосы встали дыбом от этого страшного стона. Оришка, перескакивая через кучи золы и головешек, подбежала к Кравченко и положила ему руку на плечо.
- Василь! - тихо окликнула она Кравченко, ласково заглядывая ему в глаза.- Не горюй!
Тот поднял на нее глаза и захохотал, страшно, безумно захохотал.
- Не горюй? - с хохотом спросил он ее.- Глянь! Глянь! Ты только глянь на это! - схватив ее за руку, крикнул он, показывая другой рукой на пожарище. И потом, оставив Оришку и подняв кверху кулаки, он крикнул неизвестно кому: - Это все вы! Вы мне наделали! - и снова бросился в улицу.
Мужики не обратили на это никакого внимания. Они делали свое дело разгребали кучи и заливали огонь. Когда Кравченко ушел, Христя только услышала чей-то голос: "Ишь как ведьма утешает Люцифера! Ворон ворону глаз не выклюет!" Кое-кто тяжело вздохнул.
Христя поскорее позвала старуху и пошла домой. Тяжелая тоска лежала у нее на сердце. К счастью, не успели они войти во двор, как приехал Колесник. Христя обрадовалась ему, как отцу родному. Начались расспросы, рассказы. Кирило рассказывал про пожар, Оришка все повторяла: "Да его, батюшка, свои подожгли". Колесник молча слушал. Он ни слова не сказал ни Кирилу, ни Оришке. Позвал к себе в комнату Христю и заперся с нею.
- Чего ты испугалась, дурочка? - спросил он, весело заглядывая в ее мрачные глаза.
- Я тебя, папаша, хочу попросить...- запинаясь, начала она.
- О чем?
- Верну я те деньги, что ты мне дал. Пусть все будет по-старому.
- Как по-старому?
- Так. Пусть слобожане владеют прудом и огородами.
- Не говори мне об этом. Не говори, если не хочешь, чтобы я рассердился,- сурово ответил он.- Не будет по-ихнему. Я не хочу, чтоб по-ихнему было. Я не хочу потакать поджигателям. Я их уничтожу, в тюрьму их запру. Они еще не видели, каков я в гневе! - кричал Колесник. Позвав Кирила, он велел передать Кравченко, чтобы тот не унывал, что он даст ему лесу на новый дом, а пока, если хочет, пусть переходит жить к нему в усадьбу.
- Теперь лето, как-нибудь перебудет,- прибавил Колесник и, зевнув, услал Кирила и Христю и сразу же лег спать.
9
Уныл и мрачен показался после этого Христе Веселый Кут. В нем как будто не произошло никаких перемен: от тяжкого бедствия, налетевшего огненным вихрем, в слободе была снесена только, усадьба Кравченко, да и то с помощью Колесника Кравченко уже расчистил место, поставил сарай и вкапывал столбы для хаты... А в панской усадьбе все осталось, как было. Стоит она на горе, как цветок, высоко поднявший головку, и красуется на всю околицу, у подножия раскинулась слобода, позади лес шумит. И солнце встает, светит и садится, как и раньше вставало, светило и садилось; прозрачен, пахуч и чист горный воздух... Все осталось по-прежнему. Но не таким оно кажется Христе.
Чистая, красивая усадьба кажется ей хищной и злобой, как коршун, который парит в вышине, подстерегая добычу; солнце таким ярким и знойным, будто оно нарочно хочет ей досадить, прозрачный воздух отдает гарью, сад и лес, как немые свидетели бедствия, глухо шумят, таинственно покачивая кудрявыми своими вершинами. Птички-щебетуньи и те ей наскучили. С немой тоскою встречает она светлое утро, с тоскою прячется от зорких глаз Оришки, весь долгий день с тоскою провожает солнце на покой и с тоскою ложится спать. Ночная темнота прячет ее одинокие слезы, с которыми днем она боится показаться на люди.
Люди, их обычаи, даже собственная жизнь опротивели ей. Все ей немило, все постыло, нет ее сердцу ни радости, ни утешения. Напротив - все будит в ней какой-то тайный страх, от которого она никак не может освободиться, с которым нигде не может укрыться. И нет никого, кому можно было бы открыть свое сердце, кто уронил бы хоть одну слезу на ее живую рану. Какой бы теплой и целительной показалась ей эта слеза. Нет никого! Одинока она, как былинка в поле; как в степи среди снегов один-единственный сиротливый стебель, так и она одна среди людей. Все чаще и чаще стала она обращаться к своему прошлому, к своей жизни в деревне, еще до службы в городе: какой она кажется ей теперь безмятежной и милой. Маленькие огорчения, холод и голод, тяжкая нужда нимало ее не заботили, как цветок в саду, расцветала она под любовным присмотром старушки матери. И свет и люди казались ей такими хорошими, на уме у нее было одно веселье. Эх, если б можно было вернуть это время! Если б можно было одним махом вырвать из жизни всю цепь невзгод и страданий - с каким бы удовольствием она это сделала! Нет, не такой это писарь писал, не таким огненным пером вписал он все муки в ее сердце, чтобы можно было их вырвать. И теперь до гробовой доски не избыть ей этой беды, до страшного суда не сбросить с плеч невыносимого бремени... гулять... гулящая... гулящая... больше ничего.
Эта кличка, это слово как холодным ветром обдавало ее всю, леденило и сердце и ум, она вся цепенела от него, и все же носилась с ним, как с чем-то и дорогим ей и в тоже время горьким. Никак она его не забудет, всюду оно с нею, словно предчувствие какой-то беды, словно клеймо, которое наложила на нее горькая доля.
Убежать бы отсюда куда глаза глядят, хоть на край света, только бы убежать! Может, там, среди других людей, она опомнится, отдохнет; может, не будет между ними и ею такой мучительной и непреодолимой преграды, как здесь. Хоть бы лето скорей проходило и наступила осень. Уедет она в город и никогда уж сюда не вернется, калачом ее сюда не заманишь!
А время идет, как безногий калека ползет, медленно, не торопясь. День ей вечностью кажется. А сколько еще осталось до осени таких дней, долгих-предолгих, знойных и душных? И сенокос еще не начался, а там еще жатва. Целая вечность! Исчахнешь за это время!
Христя в самом деле стала чахнуть. Веселое молодое личико побледнело, на белом, как мрамор, лбу прорезалась тонкая морщинка. В черных огненных глазах потухли горячие искры, осталась одна тусклая темнота... Под глазами синие мешки от слез, которыми каждую ночь обливается Христя.
- Что это с тобой? - допытывается Колесник, заглядывая в ее хмурое личико.
- Скучно мне тут,- упавшим голосом отвечает Христя.- Хоть бы скорей уехать.
- Куда?
- Куда? В город, на край света, в пекло... Только бы здесь не оставаться.
- Чудная! В городе жила - скучно тебе было, хотела в деревню. Приехала в деревню - опять тебя в город тянет. Чудная ты, места себе нигде не пригреешь!
- Не пригрею с той поры, как добрые люди его остудили,- проговорила Христя и заплакала.
- Вот и слезы... Ненавижу я эти глупые слезы! - воскликнул Колесник и убежал от нее.
"Чего ей не хватает? - думал он, бродя в одиночестве по саду.- Как сыр в масле катается, и еще плачет. Напустит на себя блажь и носится с нею, как цыган с писаной торбой!"
А Христя у себя в комнате тоже думает: "Никто тебя не поймет... не хочет понять... одинокая... одинокая... гулящая!"
С того времени она дала себе слово отмалчиваться. Все равно: правду ему скажи - не поверит, скажет, блажь на себя напустила, заплачь - еще больше разозлится. Лучше отмалчиваться.
И она отмалчивалась. Спросит Колесник, чего она приуныла, она на головную боль сошлется или на нездоровье. Станет он ласкать ее - она и ласки его принимает без того жара, с каким раньше принимала, а как каменная, как деревянная.
- Ты рыба, совсем рыба! Холодная, как рыба! - воскликнет он, обнимая ее.
А она смотрит на него своими черными глазами, точно он не к ней обращается, точно ей и невдомек, о чем это он говорит.
- Хоть поцелуй меня! - шепчет он, страстно сжимая ее.
Она коснется его губами, холодно поцелует, точно к дереву или железу приложится, и снова сядет равнодушная, молчаливая.
- Стар я для тебя, стар...- жалуется он на ее холодность.- Помоложе бы тебе надо... О, я знаю вашу женскую натуру, знаю, какие вы ненасытные!
Она и на эти упреки не отвечает... Разве ей теперь не все равно, будет он ее упрекать или нет. Когда на душе холод и мрак, и к упрекам она равнодушна, когда на сердце темная тоска, и они ее не трогают.
К тому же он так ей опостылел со своими ласками. Сперва он стеснялся Оришки и Кирила, а теперь, когда она проходит, он и при них непременно ущипнет ее или пощекочет.
- Так вот что это за панночка? - подслушала однажды Христя, как Оришка говорила Кирилу.- Я думала, она честная, а это - тьфу!
- Семя не наше, и дело не наше! - угрюмо ответил Кирило.
- Знаю, что не наше дело. Но каково смотреть со стороны, когда он к ней всей душой, чуть не молится на нее, а она еще рыло воротит. Да я б ее и минуты в доме не держала.
- Не дал бог свинье рогов!
Оришка только глазами сверкнула.
- Ты сперва на него погляди, а потом на нее,- помолчав, сказал Кирило.- Думаешь, сладко ей такого обнимать.
- Чтоб за хлеб-соль да такая благодарность! - воскликнула Оришка.
- Плачьте, очи, сами видали, что покупали,- спокойно ответил Кирило и ушел, чтобы не поднимать шума.
Раньше Христя близко к сердцу приняла бы этот разговор, и, верно, несдобровать бы Оришке за ее плевок, а теперь... Случалось вам видеть, что бывает, если стегнуть кнутом по воде? Раздастся всплеск, по воде пойдут круги, а через минуту все уляжется - и никакого следа. Так и с Христей. Когда Оришка плюнула, у Христи вся кровь прилила к сердцу, бросилась в побледневшее личико, вся она так и затряслась, но сразу же и остыла. "Да разве я и в самом деле не такая? Разве я и в самом деле не стою плевка?" подумала она и только голову склонила низконизко, точно подставляла ее, а сама говорила: "Плюйте!"
- Ты бы хоть пошла погуляла. А то сиднем сидишь, даже пожелтела,сказал ей как-то вечером Колесник, расхаживая по комнате и посматривая на ее мрачную фигуру.- Вчера я далеко-далеко ходил, за лес. Как там хорошо. Идешь по опушке, не душно, птички поют. Не будь проклятого народа, все было бы отлично. А то - и у себя в имении нет из-за него покоя. Ты только подумай: двадцать голов скота пустили в молодняк! А? Все перепортили! А дубки поднялись такие важные, ровные, повыше меня. Стал говорить - так куда тебе! И слушать не хотят. Один еще и обругал. Не знаю, куда лесник смотрит? Вертится там около своей хаты в лесу, а что на опушке делается, ему все равно. Вызвал его. "Это что?" - спрашиваю, а он только в затылке почесывает. "Это, говорит, слобожане". И рассказывает, что это за хлопцы, чьи волы... Теперь к мировому надо. Завтра поеду. Вот где они у меня сидят с этой потравой! Ну, и народишко, ну, и соседи! - жаловался Колесник, расхаживая по комнате и покачивая головой.- А ты еще просила вернуть им огороды! Кому? Скотину, зверя можно приручить, а их? Ничего, мы еще посмотрим, чья возьмет! Вы хороши, но и я себе не враг! Посмотрим... Ну, да это наши с ними счеты. А ты все-таки не сиди дома. Я вот завтра уеду, а ты поди погуляй. Погуляешь и за лесником присмотришь. Похозяйничай. Ты ведь у меня хозяюшка? Плохонькая, правда, хозяюшка... осунулась, пожелтела...- И он, подойдя к Христе, легонько сжал ей нос.- Правда ведь, плохонькая? допытывался он, ласкаясь.- Ну, не буду, не буду! Только не плачь! прибавил он, заметив у нее на глазах слезы.- Потому ты и киснешь, что никуда не ходишь, не гуляешь. Погуляй, моя милая! Завтра же поди и погуляй. Не огорчай хоть ты меня. Ты ведь мне всех ближе, всех дороже. Одного твоего взгляда не стоят все огорчения. Ну, развеселись же! А то как я тебя такую в город повезу. Эх, жизнь, жизнь! И почему я не моложе на двадцать лет! сказал он со вздохом и ушел к себе.
А она, уронив слезу, еще долго сидела, уставившись в землю глазами. Потом встала, безнадежно махнула рукой, разделась и, задув свечу, легла спать.
На следующий день, когда Колесник уехал, Христе стало еще тоскливей. Ей казалось, что, когда он уедет, она свет опять увидит: забудет об его докучных ласках, не будет слышать игривого старческого голоса. Хоть это не будет напоминать ей об ее горькой доле! А когда он уехал, когда скрылась из глаз его повозка, когда она осталась одна в доме,- невыносимая тоска охватила вдруг ее. Вчера он говорил ей: "Ты ведь мне всех ближе, всех дороже". А сегодня так беспокоился, как бы ей без него не было скучно... Разве он беспокоился бы, если б она не была ему дорога? Почему же не отозвалось ее сердце на эти заботы? Разве есть у нее кто-нибудь ближе? Никого ведь нет. Поговорить не с кем. Первое время старуха Оришка чаще заходила поболтать, а теперь чуждается ее, избегает. Что же она - язва, чума, что все ее чураются, все сторонятся? "Ох, нет уж больше сил моих жить так, терпеть такую муку!" - думала она, хватаясь за голову. И вспомнив про вчерашний наказ Колесника, накинула на голову платок и ушла, никому не сказавшись.
День был ясный, жаркий, небо от зноя казалось желтым, солнце слепило глаза и жгло немилосердно. Был ранний обеденный час. В саду, куда направилась Христя, парило. Темнолистые вишни, ветвистые груши, раскидистые яблони не могли укрыть землю от ярких солнечных лучей. Пробиваясь сквозь листву, между густыми ветвями, они падали на траву горячим искристым дождем. Как огнем, жгли они, парили черную землю, легкий пар поднимался над зеленым ковром травы и разливался в горячем воздухе. Христя точно в печь попала, так томительно-жарко было в саду. В долине между садом и лесом стоял серый туман. "Там, верно, прохладней" - подумала она и пошла туда. Чем ниже она спускалась, тем становилось свежей и прохладней. То тут, то там попадались плодовые деревья, но больше рос молодой лесной орешник; дальше, в низине, словно кто их нарочно посеял,- щеткой поднимались белые осинки. "Иудино дерево, на нем Иуда повесился",- вспомнила Христя, глядя на круглые листочки, которые дрожали и в безветренный день и словно шептались друг с дружкой. Земля между осинками густо поросла молодой и тонкой травой, словно кто разостлал зеленый ковер, разбросав по нему целые охапки душистых цветов: желтого, как звездочки, одуванчика, красной полевой гвоздики. Над ними поднялись тонкие стволы стройных осинок с густой кроной, сквозь которую на траву падали, искрясь, солнечные лучи, золотыми нитями пронизывая сизоголубой прозрачный воздух. Христя остановилась, залюбовавшись этим живым ковром цветов. Сперва ей захотелось лечь и понежиться на мягкой, как шелк, траве, в прозрачной сизой тени, но потом она передумала - спустила платок на плечи и стала рвать цветы и украшать ими свою круглую головку. К побледневшему личику, черным волосам и темным глазам так шли душистые фиалочки и красная гвоздика! Срывая цветок за цветком, Христя спускалась все ниже и ниже, пока не дошла до самого дна долины. Посреди нее, отделяя лес от сада, росли в два ряда ветвистые ивы. Они были такие кудрявые и раскидистые, ветви их склонялись до самой земли, а вершины поднимались высоко вверх, заглядывая в синее небо. Под ними было сыро, местами даже мокро. Стройная чернобыль, широколистые лопухи и мелколистый дягиль окружили их со всех сторон. То и дело прыгали лягушки верный признак того, что близко вода. А вот и она,- быстрый и чистый, как слеза, ручеек выбегает из-под горы и течет по долине в высокой траве, похожей на камыш. Христя пошла по течению, чтобы узнать, куда бежит эта мелкая речушка. Вот она, извиваясь, как змея, дошла до небольшого озерца на самой опушке леса. Столетние высокие дубы окружили озерцо, прикрывая его от глаз жгучего солнца. Впереди в золотых струях солнечного света тонут луга, поля, позади по одному склону горы тянется сад, по другому - стеной стоит лес. Христе захотелось попить, и она спустилась к озерцу меж дубами. Журча, словно скрипочка, в озерцо сбегал с крутизны ручеек; стоит только подставить руки, и сразу наберешь полную горсть хрустальной воды. Христя посмотрела на руки,- от цветов они у нее стали зеленые; она нагнулась сначала помыть их в озерце. На темной, прямо черной его глади что-то колыхнулось, словно на воду упала легкая тень. Только Христя нагнулась над водой, как в непроглядной глубине блеснули черные глаза и заколыхалось молодое, свежее лицо. Христя вздрогнула, словно в испуге, но потом снова заглянула в воду. В окаймленном зеленой травой озерце, как в зеркале с зеленой оправой, снова показалось молодое личико; черные косы, украшенные фиалками и гвоздикой, венком обрамляли белый мраморный лоб. Нос прямой, чуть вздернутый, щечки полные, с нежным румянцем, пухлые, алые губы полураскрыты, и видны жемчужные зубки.
- Ахти мне...- успел только вымолвить он и тут же бросился к Христе.Панночка, панночка! Опомнитесь! Господь с вами! Это в слободе горит, от нас далеко. Не бойтесь.
От этого тихого человеческого слова, слова утешения, на Христю повеяло покоем. "Это еще не страшный суд, если рядом я слышу такой ласковый голос",- подумала она и хоть не поднялась с полу, все же затихла.
- Вставайте! Господь с вами! Ну-ка, я вас подниму!- сказал Кирило, беря ее под руки.
С его помощью Христя поднялась. Кирило поскорее подставил ей стул, и она, как куль, повалилась на него.
Христя сидела лицом к пожару. Впереди нее в страшном беспамятстве застыла Оришка, позади, держась за стул, стоял Кирило. Он смотрел, чтобы Христя опять не упала.
А пожар все разгорался и разгорался. По бокам двух первых высоких столбов пламени подымались новые, пониже, сливались и сыпали искрами. Но теперь уже было не так страшно. Слышно было, что люди проснулись, с отчаянными воплями и криками доносились и голоса тех, кто пришел на помощь погибавшим: "Воды! Воды! Скорее воды! Где ведра? Давай сюда ведра! Лей! Ломай плетни! Навались! Навались!.." И треск, и звон, и шипенье воды - все слилось в общий шум.
- Сдается мне, что это Кравченко горит,- сказал из-за спины Христи Кирило.
Оришка, как хищная птица, повернулась к нему и стремглав бросилась из комнаты.
- Ку-у-да? - крикнул Кирило, схватив ее сзади за сорочку.- Ни с места!
Оришка со стоном закрыла руками лицо.
- Ах, он... он... Подожгли... подожгли...- глухо прошипела она.
- Кто поджег? Кравченко подожгли? - со страхом спросила Христя.
- Да не слушайте вы ее, глупую... Кто его знает, отчего загорелось, а она уже мелет, будто подожгли,- сказал Кирило.
- Подожгли, подожгли! - не унималась Оришка, в исступлении бегая по комнате.- Ей-же-ей, подожгли! Не я буду, если не подожгли! Откуда взяться огню? Подожгли иуды!
- Да замолчи ты, проклятая сорока! - прикрикнул на нее Кирило.- Как дурак воду в ступе толчет, так и ты заладила: "Подожгли да подожгли!"
Кирило побежал бы в слободу спасать людей от пожара, да усадьбу не на кого было оставить. Две обезумевшие от испуга бабы - сторожа ненадежные, за ними самими, как за малыми детьми, приходилось смотреть и приглядывать. Кирило то уговаривал Христю, то кричал на Оришку, пока огонь, сделав свое дело, не стал понемногу стихать. Жадное пламя утомилось, насытившись; длинные языки уже не взвивались ввысь, не лизали черное небо, а как костер, трепетали при самой земле. Зато теперь все явственней и громче слышались крики, говор и шум. Казалось, все радовались, одолев ненасытного зверя, и сразу заговорили во сто языков, закричали во сто ртов. Это был смутный говор и шум, но он показывал, что опасность уже миновала, что наступила иная пора, пора помощи и сожалений о происшедшем.
- Утихло, слава богу! - сказал со вздохом Кирило и вышел из дому.
Следом за ним побрели и Христя с Оришкой. Все трое подошли к спуску и остановились.
Внизу, у пруда, вспыхивал и тлел, догорая, большой пожар. Синие огоньки бегали по нему из конца в конец, то и дело подскакивая вверх. Налево мигала черная гладь пруда; в его холодных тихих водах, в его бездонной глубине отражалось, как в зеркале, багровое зарево. Казалось, земля горит и сверху и исподнизу. Вокруг пруда, по берегу и дальше позади пожарища толпился народ,- черной стеной стояли старухи, молодицы и дети и глядели, как в борьбе двух страшных стихий - огня и воды - с помощью мужчин побеждает вода. А над всем этим в ночном мраке под черным небом взвивалось и пламенело зарево, светя мужчинам своим багровым светом, давая знать дальним селеньям о тяжком несчастье, случившемся здесь.
Далеко за полночь, когда пожар утих и погасло зарево, Христя немного успокоилась и легла спать. Ей не спалось: вспоминались пророческие слова, которые старуха сказала Кравченко еще в Марьяновке: "Ты не смейся, потому что ты у меня в руках..." Оправдались и слова Кирила: добро Кравченко первое прахом пошло... Оришка говорит: "Подожгли". Кто же поджег? Да кому же и поджигать, как не своим? Это, наверно, отомстили Кравченко за пруд и огороды. Почему же ему? Чем он виноват? Что он, владеет ими, распоряжается? Или это предостережение тем, кто ими владеет? Грозное предостережение! А какая же будет кара? И сквозь сонное забытье мысль Христи забегает вперед, ей мерещится картина другого пожара, пожара в панской усадьбе... Христя просыпается и, перекрестившись, снова ложится. Сон смыкает ей веки, а перед глазами - огонь... Весь дворец охвачен пламенем, сад курится, затянутый желтым дымом, Кирило кричит, зовет на помощь, а внизу шумят мужики, слышен их громкий смех. Это они над чужим несчастьем смеются! Христя опять проснулась.
Бледный свет брезжил над сонной землей. Небо на горизонте зарделось, как красная девица от вольной шуточки доброго молодца, и птичий гомон глухо бьется в закрытые окна, тихий и ласковый щебет долетает до слуха Христи. Тихую радость ощутила она в своем сердце. Как светлая искорка во тьме, загорелась она в самой глубине ее смятенной души, заглушив горькие воспоминания о вчерашнем. Христя мигом вскочила с постели и подбежала к окну, чтобы вдохнуть душистую утреннюю свежесть. Тщетная надежда! Вместо свежести на нее пахнуло гарью и чадом. Вчерашнее страшилище встало перед нею, лютое и свирепое. Желтый дым, смешанный с утренним туманом, будил горькое воспоминание. Тихой радости в сердце не осталось и следа, вместо нее зародились грустные мысли, а с ними проснулось и женское любопытство. "Теперь уже светло, я хочу поглядеть, что там было",- сказала она сама себе и направилась в кухню, откуда долетал до нее говор.
Кирило и Оришка уже встали. Оришка суетилась на кухне. Кирило стоял в углу перед образами и громко молился. Это его глухое бормотанье доносилось в комнату Христи.
Чтобы не помешать Кирилу молиться, Христя, не сказав никому ни слова, тут же вернулась назад, к себе в комнату.
- О, и вы, панночка, встали,- сказала Оришка, догоняя ее.- Рано, рано. Поздно легли, рано встали. Вам чего-нибудь надо?
- Да я, бабушка, хотела умыться.
- Умыться? Можно. Отчего же не умыться? - и Оришка засуетилась с мисками и кружками.
- Что это вы так рано сегодня поднялись? - спросила Оришка, подавая Христе умываться.- Теперь бы только спать да спать. На улице от вчерашнего пожара такой смрад стоит, что не погуляешь.
- Я хочу пойти посмотреть на эту беду,- со вздохом сказала Христя.
- Посмотреть? Ладно. И я схожу. Может, как-нибудь утешим Кравченко. У бедняги все погорело, и конь, говорят, сгорел. Тот конь, что мы в Марьяновку ездили. Басурман. Хороший конь, резвый, и вот сгорел. Все, все погорело, насилу сами спаслись,- трещала Оришка.
Христя быстро умылась, оделась; солнце только-только послало на сонную землю снопы первых ярких лучей, а они с Оришкой, спустившись с горы, уже свернули на дорогу, ведшую к слободе. Едва они обогнули гору, как перед ними блеснула темная гладь мутного пруда, рядом на берегу чернели груды развалин. Несколько человек суетилось на пожарище, одни разрывали черную золу, под которой еще тлели головни, другие носили из пруда воду и заливали огонь. Все были черны, как сажа. Христя и Оришка со страхом в душе приближались к этому месту. Не на радость они шли, и не радостная картина открылась их взору. Большая усадьба, где вчера еще высились строения и царил образцовый порядок, теперь дымилась, вся покрытая золой.
На месте хаты среди огромной кучи золы и угля, как черный призрак, стояла огромная печь; там, где были сараи, амбары,- все было черно, развалины громоздились куча на кучу, груда на груду; посреди двора лежал обугленный, как головешка, труп какой-то скотины. Обгорелый, без ног, с раздувшимся животом, на котором полопалась шкура, он горой возвышался на пожарище.
- Что это? - спросила Христя у стоявшего поблизости мужика.
- Это корова сгорела. Хорошая была корова, не простая, немецкая. Молока чуть не ведро давала. И какое было молоко. Хорошая корова! - со вздохом прибавил он и, заметив, что из-под одной кучи вырвался огонь, помчался туда с ведром.
- Так ничего и не спасли? - спросила Христя у другого мужика.
- Ничего. Все, что здесь было, все прахом пошло! - махнув рукой, сказал он.
- Много добра пропало! - прибавил другой.- Столько уж не нажить.
- Отчего ж загорелось?
- Да бог его знает!
- Теперь Кравченко крышка! Крышка! - спокойно заметил третий, и все сразу снова взялись за работу.
С кем Христя ни заговаривала, она заметила, что никто не жалеет Кравченко. Говорили о том, что погибло много добра, жалели даже корову и коня, а про Кравченко никто словом не обмолвился, никто хоть по ошибке ему не посочувствовал.
- Где же сам хозяин? - спросила, наконец, Христя.
- Да бог его знает. Был тут. Видно, куда-то ушел. Да вот он бродит,показал молодой парень на серую фигуру мужика с темным, как ночь, лицом; пошатываясь, он брел по улице к пожарищу.
Это был действительно Кравченко. Без шапки, без свитки, босой, в одной сорочке с распахнутым воротом, он шел, понуря голову. Руки, как плети, болтались вдоль тела, голова всклокочена, лицо черное, в саже, а глаза остановившиеся, как у безумного. На него страшно было смотреть, и никак нельзя было признать в нем Кравченко, весельчака и балагура Кравченко. Он шел молча, неверными шагами; люди при встрече давали ему дорогу, боязливо посматривая на него. Он, не глядя, все шел вперед и вперед; казалось, его, как безумного, влекла, тянула неведомая сила. Вот он все ближе и ближе, уже подходит к пожарищу. Вот-вот, кажется, споткнется о кучу золы. Нет, он стал, стал как вкопанный. Поднял голову, безумным взглядом обвел пепелище и, задрожав, с тяжким стоном упал на колени. Так стонет зверь, увидев своего убитого товарища, так воет волчица над своим растерзанным детенышем.
У Христи волосы встали дыбом от этого страшного стона. Оришка, перескакивая через кучи золы и головешек, подбежала к Кравченко и положила ему руку на плечо.
- Василь! - тихо окликнула она Кравченко, ласково заглядывая ему в глаза.- Не горюй!
Тот поднял на нее глаза и захохотал, страшно, безумно захохотал.
- Не горюй? - с хохотом спросил он ее.- Глянь! Глянь! Ты только глянь на это! - схватив ее за руку, крикнул он, показывая другой рукой на пожарище. И потом, оставив Оришку и подняв кверху кулаки, он крикнул неизвестно кому: - Это все вы! Вы мне наделали! - и снова бросился в улицу.
Мужики не обратили на это никакого внимания. Они делали свое дело разгребали кучи и заливали огонь. Когда Кравченко ушел, Христя только услышала чей-то голос: "Ишь как ведьма утешает Люцифера! Ворон ворону глаз не выклюет!" Кое-кто тяжело вздохнул.
Христя поскорее позвала старуху и пошла домой. Тяжелая тоска лежала у нее на сердце. К счастью, не успели они войти во двор, как приехал Колесник. Христя обрадовалась ему, как отцу родному. Начались расспросы, рассказы. Кирило рассказывал про пожар, Оришка все повторяла: "Да его, батюшка, свои подожгли". Колесник молча слушал. Он ни слова не сказал ни Кирилу, ни Оришке. Позвал к себе в комнату Христю и заперся с нею.
- Чего ты испугалась, дурочка? - спросил он, весело заглядывая в ее мрачные глаза.
- Я тебя, папаша, хочу попросить...- запинаясь, начала она.
- О чем?
- Верну я те деньги, что ты мне дал. Пусть все будет по-старому.
- Как по-старому?
- Так. Пусть слобожане владеют прудом и огородами.
- Не говори мне об этом. Не говори, если не хочешь, чтобы я рассердился,- сурово ответил он.- Не будет по-ихнему. Я не хочу, чтоб по-ихнему было. Я не хочу потакать поджигателям. Я их уничтожу, в тюрьму их запру. Они еще не видели, каков я в гневе! - кричал Колесник. Позвав Кирила, он велел передать Кравченко, чтобы тот не унывал, что он даст ему лесу на новый дом, а пока, если хочет, пусть переходит жить к нему в усадьбу.
- Теперь лето, как-нибудь перебудет,- прибавил Колесник и, зевнув, услал Кирила и Христю и сразу же лег спать.
9
Уныл и мрачен показался после этого Христе Веселый Кут. В нем как будто не произошло никаких перемен: от тяжкого бедствия, налетевшего огненным вихрем, в слободе была снесена только, усадьба Кравченко, да и то с помощью Колесника Кравченко уже расчистил место, поставил сарай и вкапывал столбы для хаты... А в панской усадьбе все осталось, как было. Стоит она на горе, как цветок, высоко поднявший головку, и красуется на всю околицу, у подножия раскинулась слобода, позади лес шумит. И солнце встает, светит и садится, как и раньше вставало, светило и садилось; прозрачен, пахуч и чист горный воздух... Все осталось по-прежнему. Но не таким оно кажется Христе.
Чистая, красивая усадьба кажется ей хищной и злобой, как коршун, который парит в вышине, подстерегая добычу; солнце таким ярким и знойным, будто оно нарочно хочет ей досадить, прозрачный воздух отдает гарью, сад и лес, как немые свидетели бедствия, глухо шумят, таинственно покачивая кудрявыми своими вершинами. Птички-щебетуньи и те ей наскучили. С немой тоскою встречает она светлое утро, с тоскою прячется от зорких глаз Оришки, весь долгий день с тоскою провожает солнце на покой и с тоскою ложится спать. Ночная темнота прячет ее одинокие слезы, с которыми днем она боится показаться на люди.
Люди, их обычаи, даже собственная жизнь опротивели ей. Все ей немило, все постыло, нет ее сердцу ни радости, ни утешения. Напротив - все будит в ней какой-то тайный страх, от которого она никак не может освободиться, с которым нигде не может укрыться. И нет никого, кому можно было бы открыть свое сердце, кто уронил бы хоть одну слезу на ее живую рану. Какой бы теплой и целительной показалась ей эта слеза. Нет никого! Одинока она, как былинка в поле; как в степи среди снегов один-единственный сиротливый стебель, так и она одна среди людей. Все чаще и чаще стала она обращаться к своему прошлому, к своей жизни в деревне, еще до службы в городе: какой она кажется ей теперь безмятежной и милой. Маленькие огорчения, холод и голод, тяжкая нужда нимало ее не заботили, как цветок в саду, расцветала она под любовным присмотром старушки матери. И свет и люди казались ей такими хорошими, на уме у нее было одно веселье. Эх, если б можно было вернуть это время! Если б можно было одним махом вырвать из жизни всю цепь невзгод и страданий - с каким бы удовольствием она это сделала! Нет, не такой это писарь писал, не таким огненным пером вписал он все муки в ее сердце, чтобы можно было их вырвать. И теперь до гробовой доски не избыть ей этой беды, до страшного суда не сбросить с плеч невыносимого бремени... гулять... гулящая... гулящая... больше ничего.
Эта кличка, это слово как холодным ветром обдавало ее всю, леденило и сердце и ум, она вся цепенела от него, и все же носилась с ним, как с чем-то и дорогим ей и в тоже время горьким. Никак она его не забудет, всюду оно с нею, словно предчувствие какой-то беды, словно клеймо, которое наложила на нее горькая доля.
Убежать бы отсюда куда глаза глядят, хоть на край света, только бы убежать! Может, там, среди других людей, она опомнится, отдохнет; может, не будет между ними и ею такой мучительной и непреодолимой преграды, как здесь. Хоть бы лето скорей проходило и наступила осень. Уедет она в город и никогда уж сюда не вернется, калачом ее сюда не заманишь!
А время идет, как безногий калека ползет, медленно, не торопясь. День ей вечностью кажется. А сколько еще осталось до осени таких дней, долгих-предолгих, знойных и душных? И сенокос еще не начался, а там еще жатва. Целая вечность! Исчахнешь за это время!
Христя в самом деле стала чахнуть. Веселое молодое личико побледнело, на белом, как мрамор, лбу прорезалась тонкая морщинка. В черных огненных глазах потухли горячие искры, осталась одна тусклая темнота... Под глазами синие мешки от слез, которыми каждую ночь обливается Христя.
- Что это с тобой? - допытывается Колесник, заглядывая в ее хмурое личико.
- Скучно мне тут,- упавшим голосом отвечает Христя.- Хоть бы скорей уехать.
- Куда?
- Куда? В город, на край света, в пекло... Только бы здесь не оставаться.
- Чудная! В городе жила - скучно тебе было, хотела в деревню. Приехала в деревню - опять тебя в город тянет. Чудная ты, места себе нигде не пригреешь!
- Не пригрею с той поры, как добрые люди его остудили,- проговорила Христя и заплакала.
- Вот и слезы... Ненавижу я эти глупые слезы! - воскликнул Колесник и убежал от нее.
"Чего ей не хватает? - думал он, бродя в одиночестве по саду.- Как сыр в масле катается, и еще плачет. Напустит на себя блажь и носится с нею, как цыган с писаной торбой!"
А Христя у себя в комнате тоже думает: "Никто тебя не поймет... не хочет понять... одинокая... одинокая... гулящая!"
С того времени она дала себе слово отмалчиваться. Все равно: правду ему скажи - не поверит, скажет, блажь на себя напустила, заплачь - еще больше разозлится. Лучше отмалчиваться.
И она отмалчивалась. Спросит Колесник, чего она приуныла, она на головную боль сошлется или на нездоровье. Станет он ласкать ее - она и ласки его принимает без того жара, с каким раньше принимала, а как каменная, как деревянная.
- Ты рыба, совсем рыба! Холодная, как рыба! - воскликнет он, обнимая ее.
А она смотрит на него своими черными глазами, точно он не к ней обращается, точно ей и невдомек, о чем это он говорит.
- Хоть поцелуй меня! - шепчет он, страстно сжимая ее.
Она коснется его губами, холодно поцелует, точно к дереву или железу приложится, и снова сядет равнодушная, молчаливая.
- Стар я для тебя, стар...- жалуется он на ее холодность.- Помоложе бы тебе надо... О, я знаю вашу женскую натуру, знаю, какие вы ненасытные!
Она и на эти упреки не отвечает... Разве ей теперь не все равно, будет он ее упрекать или нет. Когда на душе холод и мрак, и к упрекам она равнодушна, когда на сердце темная тоска, и они ее не трогают.
К тому же он так ей опостылел со своими ласками. Сперва он стеснялся Оришки и Кирила, а теперь, когда она проходит, он и при них непременно ущипнет ее или пощекочет.
- Так вот что это за панночка? - подслушала однажды Христя, как Оришка говорила Кирилу.- Я думала, она честная, а это - тьфу!
- Семя не наше, и дело не наше! - угрюмо ответил Кирило.
- Знаю, что не наше дело. Но каково смотреть со стороны, когда он к ней всей душой, чуть не молится на нее, а она еще рыло воротит. Да я б ее и минуты в доме не держала.
- Не дал бог свинье рогов!
Оришка только глазами сверкнула.
- Ты сперва на него погляди, а потом на нее,- помолчав, сказал Кирило.- Думаешь, сладко ей такого обнимать.
- Чтоб за хлеб-соль да такая благодарность! - воскликнула Оришка.
- Плачьте, очи, сами видали, что покупали,- спокойно ответил Кирило и ушел, чтобы не поднимать шума.
Раньше Христя близко к сердцу приняла бы этот разговор, и, верно, несдобровать бы Оришке за ее плевок, а теперь... Случалось вам видеть, что бывает, если стегнуть кнутом по воде? Раздастся всплеск, по воде пойдут круги, а через минуту все уляжется - и никакого следа. Так и с Христей. Когда Оришка плюнула, у Христи вся кровь прилила к сердцу, бросилась в побледневшее личико, вся она так и затряслась, но сразу же и остыла. "Да разве я и в самом деле не такая? Разве я и в самом деле не стою плевка?" подумала она и только голову склонила низконизко, точно подставляла ее, а сама говорила: "Плюйте!"
- Ты бы хоть пошла погуляла. А то сиднем сидишь, даже пожелтела,сказал ей как-то вечером Колесник, расхаживая по комнате и посматривая на ее мрачную фигуру.- Вчера я далеко-далеко ходил, за лес. Как там хорошо. Идешь по опушке, не душно, птички поют. Не будь проклятого народа, все было бы отлично. А то - и у себя в имении нет из-за него покоя. Ты только подумай: двадцать голов скота пустили в молодняк! А? Все перепортили! А дубки поднялись такие важные, ровные, повыше меня. Стал говорить - так куда тебе! И слушать не хотят. Один еще и обругал. Не знаю, куда лесник смотрит? Вертится там около своей хаты в лесу, а что на опушке делается, ему все равно. Вызвал его. "Это что?" - спрашиваю, а он только в затылке почесывает. "Это, говорит, слобожане". И рассказывает, что это за хлопцы, чьи волы... Теперь к мировому надо. Завтра поеду. Вот где они у меня сидят с этой потравой! Ну, и народишко, ну, и соседи! - жаловался Колесник, расхаживая по комнате и покачивая головой.- А ты еще просила вернуть им огороды! Кому? Скотину, зверя можно приручить, а их? Ничего, мы еще посмотрим, чья возьмет! Вы хороши, но и я себе не враг! Посмотрим... Ну, да это наши с ними счеты. А ты все-таки не сиди дома. Я вот завтра уеду, а ты поди погуляй. Погуляешь и за лесником присмотришь. Похозяйничай. Ты ведь у меня хозяюшка? Плохонькая, правда, хозяюшка... осунулась, пожелтела...- И он, подойдя к Христе, легонько сжал ей нос.- Правда ведь, плохонькая? допытывался он, ласкаясь.- Ну, не буду, не буду! Только не плачь! прибавил он, заметив у нее на глазах слезы.- Потому ты и киснешь, что никуда не ходишь, не гуляешь. Погуляй, моя милая! Завтра же поди и погуляй. Не огорчай хоть ты меня. Ты ведь мне всех ближе, всех дороже. Одного твоего взгляда не стоят все огорчения. Ну, развеселись же! А то как я тебя такую в город повезу. Эх, жизнь, жизнь! И почему я не моложе на двадцать лет! сказал он со вздохом и ушел к себе.
А она, уронив слезу, еще долго сидела, уставившись в землю глазами. Потом встала, безнадежно махнула рукой, разделась и, задув свечу, легла спать.
На следующий день, когда Колесник уехал, Христе стало еще тоскливей. Ей казалось, что, когда он уедет, она свет опять увидит: забудет об его докучных ласках, не будет слышать игривого старческого голоса. Хоть это не будет напоминать ей об ее горькой доле! А когда он уехал, когда скрылась из глаз его повозка, когда она осталась одна в доме,- невыносимая тоска охватила вдруг ее. Вчера он говорил ей: "Ты ведь мне всех ближе, всех дороже". А сегодня так беспокоился, как бы ей без него не было скучно... Разве он беспокоился бы, если б она не была ему дорога? Почему же не отозвалось ее сердце на эти заботы? Разве есть у нее кто-нибудь ближе? Никого ведь нет. Поговорить не с кем. Первое время старуха Оришка чаще заходила поболтать, а теперь чуждается ее, избегает. Что же она - язва, чума, что все ее чураются, все сторонятся? "Ох, нет уж больше сил моих жить так, терпеть такую муку!" - думала она, хватаясь за голову. И вспомнив про вчерашний наказ Колесника, накинула на голову платок и ушла, никому не сказавшись.
День был ясный, жаркий, небо от зноя казалось желтым, солнце слепило глаза и жгло немилосердно. Был ранний обеденный час. В саду, куда направилась Христя, парило. Темнолистые вишни, ветвистые груши, раскидистые яблони не могли укрыть землю от ярких солнечных лучей. Пробиваясь сквозь листву, между густыми ветвями, они падали на траву горячим искристым дождем. Как огнем, жгли они, парили черную землю, легкий пар поднимался над зеленым ковром травы и разливался в горячем воздухе. Христя точно в печь попала, так томительно-жарко было в саду. В долине между садом и лесом стоял серый туман. "Там, верно, прохладней" - подумала она и пошла туда. Чем ниже она спускалась, тем становилось свежей и прохладней. То тут, то там попадались плодовые деревья, но больше рос молодой лесной орешник; дальше, в низине, словно кто их нарочно посеял,- щеткой поднимались белые осинки. "Иудино дерево, на нем Иуда повесился",- вспомнила Христя, глядя на круглые листочки, которые дрожали и в безветренный день и словно шептались друг с дружкой. Земля между осинками густо поросла молодой и тонкой травой, словно кто разостлал зеленый ковер, разбросав по нему целые охапки душистых цветов: желтого, как звездочки, одуванчика, красной полевой гвоздики. Над ними поднялись тонкие стволы стройных осинок с густой кроной, сквозь которую на траву падали, искрясь, солнечные лучи, золотыми нитями пронизывая сизоголубой прозрачный воздух. Христя остановилась, залюбовавшись этим живым ковром цветов. Сперва ей захотелось лечь и понежиться на мягкой, как шелк, траве, в прозрачной сизой тени, но потом она передумала - спустила платок на плечи и стала рвать цветы и украшать ими свою круглую головку. К побледневшему личику, черным волосам и темным глазам так шли душистые фиалочки и красная гвоздика! Срывая цветок за цветком, Христя спускалась все ниже и ниже, пока не дошла до самого дна долины. Посреди нее, отделяя лес от сада, росли в два ряда ветвистые ивы. Они были такие кудрявые и раскидистые, ветви их склонялись до самой земли, а вершины поднимались высоко вверх, заглядывая в синее небо. Под ними было сыро, местами даже мокро. Стройная чернобыль, широколистые лопухи и мелколистый дягиль окружили их со всех сторон. То и дело прыгали лягушки верный признак того, что близко вода. А вот и она,- быстрый и чистый, как слеза, ручеек выбегает из-под горы и течет по долине в высокой траве, похожей на камыш. Христя пошла по течению, чтобы узнать, куда бежит эта мелкая речушка. Вот она, извиваясь, как змея, дошла до небольшого озерца на самой опушке леса. Столетние высокие дубы окружили озерцо, прикрывая его от глаз жгучего солнца. Впереди в золотых струях солнечного света тонут луга, поля, позади по одному склону горы тянется сад, по другому - стеной стоит лес. Христе захотелось попить, и она спустилась к озерцу меж дубами. Журча, словно скрипочка, в озерцо сбегал с крутизны ручеек; стоит только подставить руки, и сразу наберешь полную горсть хрустальной воды. Христя посмотрела на руки,- от цветов они у нее стали зеленые; она нагнулась сначала помыть их в озерце. На темной, прямо черной его глади что-то колыхнулось, словно на воду упала легкая тень. Только Христя нагнулась над водой, как в непроглядной глубине блеснули черные глаза и заколыхалось молодое, свежее лицо. Христя вздрогнула, словно в испуге, но потом снова заглянула в воду. В окаймленном зеленой травой озерце, как в зеркале с зеленой оправой, снова показалось молодое личико; черные косы, украшенные фиалками и гвоздикой, венком обрамляли белый мраморный лоб. Нос прямой, чуть вздернутый, щечки полные, с нежным румянцем, пухлые, алые губы полураскрыты, и видны жемчужные зубки.